Глухой, бешеный смех вырвался наконец из груди Косого. Он оглянулся кругом, на толпу князей и бояр, с презрением смотрел на Софию, которая вне себя от ярости рвала с него пояс слабыми своими руками. «Постой, Великая княгиня, дай мне самому отстегнуть и снять! Отойди на час!..» – закричал он диким каким-то воплем и оттолкнул от себя легонько Софию, которая от этого легкого толчка едва не слетела с ног.
– Отдай пояс, – кричала София, – отдай пояс. Этот пояс был подарен покойному тестю Димитрию Иоанновичу, тестем его, Константином Димитриевичем. Я его знаю – его украли потом, и вот он, вот он, вот он! Наместник Ростовский! узнаёшь ли ты этот пояс?
«Он самый, клянусь всем, что есть святого!» – вскричал наместник Ростовский, едва держась на ногах.
Тут, в неистовстве, вскочил со своего седалища Шемяка. Скамья, на которой сидел он, полетела на пол. И с неописанным свирепством закричал он громко: «Княгиня! еще одно слово и – я клянусь тебе вторым пришествием Господним – ты раскаешься в своем безрассудстве!»
– Он убьет ее! – провозгласили многие бояре и обнажили мечи. Шемяка не внимал ни клика их, ни звука мечей. София не слыхала слов его в запальчивости. Тут высоко поднял Шемяка кубок, перед ним стоявший. «Так, да расточится злоба твоя!» – вскричал он и с размаха ударил кубком об стол: дорогая хрустальная чаша разлетелась вдребезги, кубок согнулся, красное вино, бывшее в нем, потекло ручьями по скатерти. Шемяка бросился к брату, видя уже несколько мечей, на него устремленных. Князья и бояре, многие старались уйти из залы, другие бросились защищать Софью Витовтовну, третьи спешили позвать стражу.
Косой, как мертвец бледный, остановил Шемяку. «Стой, брат! – сказал он, дрожащим, прерывающимся голосом. – Кровь христианская готова обагрить землю. Может быть, мы с тобою стоим в сие мгновение на праге вечного судилища… Если они хотят зарезать нас, как Святополк зарезал Бориса и Глеба – Божья воля!» – Он расстегнул пояс свой и кинул его на стол. «Вот мой свадебный подарок брату Василию!»
– И давно бы так, – сказал князь Зубцовский, – и все бы сладилось. Эх! какой народ… Господи! твоя воля…
«Спорят о мешке, а в мешке ничего нет!» – примолвил кто-то.
Поступок Косого как будто образумил всех. Князь Ярославский, князь Зубцовский, Юрья Патрикеевич стали между Косым и Софьею, которая как будто пробудилась в сию минуту от бешенства сожигающей тело горячки и почувствовала безрассудство, безумие своих поступков… «Ну, ну! кончено, кончено…» – говорила она, отходя в сторону.
– Князь Василий Юрьевич, княгиня, князь Димитрий Юрьевич – полно, полно – что за грех такой… – говорили князья,
«Брат! – сказал Косой, взяв за руку Шемяку. – Князья! – продолжал он, обращаясь на все стороны. – Что это было? Сновидение, или меня кто-нибудь обморочил?»
– Ничего, ничего! Что за пир без побранки! Экая невидаль!
Косой крестился обеими руками. «Меня – баба – обесчествовала – меня – перед князьями! А! голова моя! Ты еще у меня на плечах!» Он сжал кулаки и громко заскрежетал зубами.
– Тише, князь! – шепнул ему Можайский.
«Ну, после рассудим, – говорил Верейский, взяв Шемяку за руку. – Пойдем Димитрий Юрьевич!» Он потащил Шемяку из палаты.
– Что это значит? Куда, князья, бояре? – вскричал Шемяка, вырываясь из рук Верейского. Он взялся за свой меч.
Софии уже не было в палате. Ее уговорили уйти. Пиршество свадебное представляло зрелище страшного беспорядка.
– Ничего, ничего, сладим, помирим! Великое дело: лишнее слово сказано! – говорили князья-старики. – Эдакая Витовтова кровь! – Вот свадебку отпраздновали! – раздавалось со многих сторон.
«Теперь о мире говорить еще нечего, князья. Меня обругали, оборвали, как презренного раба, как колодника на площади! Где меч мой? Отдайте мне меч мой! Разве я пленник здесь, а палата великокняжеская тюрьма моя?»
– Князь Василий Юрьевич, – сказал князь Ярославский, – успокойся…
«Отдай мне меч – я еще не пьян, хоть и крепким вином напоили меня. Неужели вы боитесь отдать мне меч мой? Драться я не стану и – надеюсь, что меня еще не тотчас зарежут».
– Что за речи такие! – сказал Константин Димитриевич. – Мы тебе ручаемся.
«А если у тетушки уже подготовлены убийцы наши, то мы продадим свои головы не иначе, как за полдесятка голов каждую!» – вскричал свирепо Шемяка, положив руку на свой меч и до половины извлекая его из ножен.
– Мы все отвечаем за вашу безопасность! – говорили князья Тверской, Ярославский, Зубцовский, Рязанский. – Пойдем вместе! Кто из бояр и князей московских осмелится противоречить, тот заплатит дорого!
Бояре сих князей и спутники Косого и Шемяки сдвинулись в одну толпу. Юрья Патрикеевич, представлявший самое жалкое лицо во время ссоры, выступил вперед и говорил, что князья могут быть уверены в своей безопасности. – «Огня! Пойдем!» – раздались голоса князей. Косому подали меч его. Все князья и бояре оставили палату.
«Ну, уж было дело!» – сказал князь Рязанский Тверскому.
– Вот чему дивишься! – отвечал Тверской. – Посмотрел бы ты в старину: бывало без шуму ни одно веселье не кончалось и часто доставалось даже ребрам; теперь-то уж вы все выродились…
«Что же? – шепнул Юрья Патрикеевич, отведя в сторону князей Можайского и Верейского. – Теперь ли их взять или после, ночью? Я окружил уже весь дворец воинами: только с крыльца – и в цепи».
– Видишь, что нельзя, – отвечал Можайский, – при князьях. Зачем было вам затевать такое позорище? Сами виноваты!
«Как же быть? Ведь княгиня может на меня осердиться!»
– Я послал уже сильные отряды к их дворам. Живых ли, мертвых ли, но мы их достанем.
«Пособи нам, всемогущий и благий Господи! А, правду сказать, княгиня слишком погорячилась…» – Юрья Патрикеевич боязливо осмотрелся кругом, произнося сии слова.
– Да, чего тут: заварили вы кашу – теперь масла жалеть не надобно, и – Бог знает, как ее расхлебать придется!
Глава V
То обман, то плющ, играющий
По развалинам седым:
Сверху лист благоухающий —
Прах и тление под ним![97 - Эпиграф – строки из стихотворения В. А. Жуковского «Песня» (1820).]
Жуковский
С чем бы сравнить нам матушку нашу, Москву? Не с красавицею ли, о которой идет далекая слава, за которую бьются в дальних сторонах и при имени которой звонко сшибаются и пенятся чаши на беседах юношей? Вы видите красавицу эту, вы приближаетесь к ней, с невольным трепетом, и что же? Перед вами милое создание, не дородница, не румянница, дева не гордая, не блестящая! Вы дивитесь: откуда взялась слава о красоте этой девы? – Не дивитесь, не давитесь: вглядитесь в нее, узнайте очаровательную эту деву, дайте милым, всегда опущенным глазам ее сверкнуть на вас… О, этот взор выскажет вам все! Образ незабвенной будет всегда преследовать вас, как совесть преследует злодея; будет вечно с вами, как вечна память о милом, навсегда потерянном друге! Чем более вглядываться будете вы в деву-очаровательницу, тем сильнее поймете пыл страстей, зажигаемых ею в сердцах юношей и не потухающих ни от отдаленности расстояния, ни от лет разлуки!
Такова Москва. Громада ее поражает вас, когда вы издали завидели Москву. Въезжаете в нее – и где очарование? Нет ни реки величественной, ни гор высоких, ни лесов, оттеняющих другие города. Но пойдемте со мною по Москве, по ее окрестностям. Я укажу вам такие чудные красоты природы, что ни сибирские леса, ни прибрежье широкой Волги, ни берега Черного моря не истребят этих красот в памяти вашей. Воробьевы горы, где серебристая Сетунь умирает в волнах Москвы-реки, где на несколько верст кругом зритель обхватывает взором и город, и поле – никогда не забудет вас, кто видел хоть однажды!
Таково же чудное местоположение Симонова монастыря, ныне древней, богатой обители. Воздвигнутый на крутом берегу, он глядится в светлые струи Москвы-реки, и оба берега ее – с домами, монастырями, церквами, Кремлем, Замоскворечьем, Воробьевыми горами, Коломенским полем, лугом за Москвою, окрестными селениями – перед глазами вашими! Очаровательное место, когда заходящее, или восходящее солнце являет вам засыпающую, или пробуждающуюся Москву, тени вечера густеют, или ночные мраки тают перед вами, песня пловца оглашает окрестность, и заунывный звон монастырского колокола – этот скрип дверей вечности – раздается, будто голос времени…
Через три дня, после события на свадьбе Великого князя, нами описанного, вечером, через глубокие сугроба: снега, от Крутиц, по сосновому бору, пробирался кто-то в Симонов монастырь, в небольших санях, запряженных в одну лошадь.
Ездок этот остановил сани у задних, маленьких ворот монастыря и начал тихо стучаться в ворота. Сторож монастырский, ходивший внутри двора, с дубинкою на плече, спросил: «Кто там? – и. – За чем?» – «Отвори, брат Федосей!» – отвечал приехавший. «А! это ты, Иван Паломник! – сказал сторож. – Тебе как не отворить. Добро пожаловать! Господи Иисусе Христе, сыне Божий!» – шептал он, отмыкая замок.
Маленькая калитка отворилась. Привязав повод лошади изнутри ворот, вошел в монастырскую ограду приезжий, которого называл сторож Иваном Паломником. Казалось, что он был весьма знаком со сторожем и со всем монастырем, ибо не говоря ни слова пошел от ворот, а сторож не спрашивал: куда и зачем идет он? Прямо к келье архимандрита подошел приезжий и постучался в двери. «Во имя Божие отвори, отец Варфоломей», – отвечал приезжий на вопрос из кельи: «Кто пришел?» – Дверь отворилась; приезжий вошел в келью; слышно было, что за ним задвинули дверь изнутри засовом.
Келья архимандрита состояла из двух небольших покоев, находясь в ряду других монастырских келий. Мрачные стены ее украшались только несколькими образами и то без риз и без всякого убранства: неугасимая лампада горела перед ними. В углу передней комнаты стоял дубовый, ветхий стол, на котором сложено было одеяние архимандрита и лежал клобук его, ибо архимандрит был в келье своей в простой свитке, с открытою головою. Две простые скамейки придвинуты были к столу. Духовная книга лежала на столе, раскрытая; в железном подсвечнике горела перед нею свечка. В сумраке можно было различить, что в другой комнате находился гроб; крышка его стояла подле, прислоненная к стене.
Архимандрит был старец, убеленный сединами. Но при первом взгляде на его бледное, сухое лицо можно было понять, что не столько старость, сколько тяжкие горести и бремя скорбей убелили его голову и сделали его живым мертвецом. Никому не было известно: кто таков был сей благочестивый отшельник? За много лет, еще при княжении Василия Дмитриевича, пришел он в Симоновскую обитель. Его примерное житие, его набожность вскоре заслужили всеобщее почтение и любовь. Он мало говорил, редко оставлял обитель и никогда не являлся в княжеские дворцы, хотя и облечен был саном архимандрита, по кончине своего предшественника. Со слезами молил он избавить его от сего сана; но князь Константин Димитриевич, покровитель и главный вкладчик обители Симоновской, умолил благочестивого мужа, который и после того не переменил своей тихой жизни, не изменил своего молчания. Тогда только отверзались уста его, когда князь Константин приезжал в обитель и наедине с ним начинал беседовать о спасении души, о суете мира, о божественном, святом Писании. Сладостны были тогда речи благочестивого отшельника. Он ежедневно являлся в церковь на каждое божественное служение и часто сам отправлял его; в другое время дня исправлял он, наряду с братиею, все монастырские труды и работы: как простой монах читал он духовные книги за трапезою, иногда по целым часам, безмолвный, сиживал он при гробе, который поставил в келье своей, завещая положить себя в этом домовище. Одр его успокоения, где на краткое время сон смыкал его глаза, составляла голая скамья, подле гроба поставленная.
Приезжий, Иван Паломник, как назвал его монастырский сторож, молча прошел по келье, сел на скамейку подле стола и закрыл лицо свое руками.
– Что с тобою? – спросил его архимандрит, тихо перебирая рукою большие четки и творя молитву.
«Дай мне сил перенесть скорби мои, дай мне слез оплакать грехи мои!» – отвечал приезжий.