Эльфийская кулинария
Николай Максимович Сорокин
За границами пространства "Лоскутного королевства" проистекает мир эльфийского мифа о человеке, порождённый и явленный с самим исходом человеческого естества. Мир этот не именуем никаким образом, ибо сила его в единстве противоположностей, которые требуют своего именно что языкового раздельного обозначения, а не синкретики. О том, что есть "эльфизм", кто такие "иероглиферы" и как составляются "антинекроастротропы" повествуется должным анекдотичным образом на актуальных страницах "Эльфийской кулинарии", труда позитивно-чернокнижного характера.
Николай Сорокин
Эльфийская кулинария
Доступные очерки об учении о слепках
.
Животное как вещь в себе обладает потенцией к социальной коммуникации посредством не идеального, герметического языка, а подлинным бессознательным актом, предопределённым его природой, то есть низшей категорией души. Подлинно из себя акт коммуникации есть обусловленный не творческий, но природообусловленный "слепок" во времени и пространстве, привлекающий таких же животных. И кроме привлечения своих, есть отдельные слепки, что могут намеренно привлекать или отторгать чужих, если учесть при этом, что коммуникация инаковых животных может происходить и без формирования таких слепков, как то происходит например в общении собак с кошками, воронами и т.д.
Можно сказать, что общение, потенциально-необязанное к "слепкам", используется подлинно не для общения как такового. И если вопрос коммуникации в пространстве обязан к понимаю слепков, то привлечение и отторжение субъектов на почве бессознательной характеристики подлинной природы "из себя", как, например, если учесть, что тем или иным животным приятна музыка определенного свойства, можно здесь утвердить, что каждое какое-то животное из себя представляет подлинный кооперативный, или коммуникативный опыт.
Поэтому изображая животное, мы не столько идеально должны понимать, что это животное из себя представляет, сколько обязаны сами пережить его становление собственным нутром, и потому сориентироваться в написании последующих слов таким образом, чтобы иметь понимание о цели, из-за которой мы и делаем «слепок», вместо немой кооперации. Здесь же известно, что слепки служат необходимости над-кооперативной, они служат не слову ради слова, но выражают особое намерение, цель, ради чего и составляется этот слепок. Здесь же понятно, что слепки служат личной, авторской потенции хотения от мира, его обозначения в мире, его желание т.е.
Таким образом есть некоторая часть животных, подлинно из себя выражающие "слепки" как хотения и целеопределения, что направлены в мир. Этим же слепкам посвящено отдельное учение, что изучает их «геометрию» и отношение этой геометрии к цели и желанию. Получаемые данные соотнесения слепков и желаемого образуют систему письменности пространственно-временных акцентов. В зависимости от региона распространения того или иного животного вида отличается и письменность. Так понятно, что разные животные могут выражать одинаковые желания разными слепками, однако желания эти возникают в разных условиях, потому и разница в обретении желаемого на лицо. Обезьяна получает банан, медведь лосося и т.д.
Те животные, что по каким-то причинам не могут быть изучены в пределах учения, становятся созерцательными: им посвящают игры, и считается, что чем больше игр существует, а также чем более игрок победил в таких играх к ряду, тем более он стал созерцаемой животной сущностью, потому тем более его познал, потому его подлинный пережитый опыт обладает силой на желание, подобное созерцаемому. Таким образом есть условный подражательный язык, заряжаемый играми, и есть такая письменность, что состоит не из знаков, не из символов, а прямо из воли, вещи в себе, самой природы. В качестве примера лисий логос непознаваем лисой, но он есть, и это суть главный момент в учении о слепках, ведь если рассуждать о том, что животные тем и животные, что обладают собственным логосом, который сами не могут осмыслить, их чисто-опытное бытие проистекает не от индивида к индивиду, но заколдованно, не выходя за пределы оберегающего их естества. Но естество это, эта природа, подвластна человеческой дрессировке и приручению, и потому, получив шерсть того или иного вида тем путём, что животное само позволит с себя эту шерсть снять, как то происходит, например, если просто его погладить, практикующие учение о слепках получают таким образом силу не индивида, но целого вида, и потому обладают полным правом не только на использование этой шерсти в качестве пишущей принадлежности, но и на само использование слепков соответствующего вида. И здесь учение о слепках обретает важное значение для рассматриваемой культуры, ведь сами слепки постигаемы человеческим разумом, то есть подлинный животный опыт взаправду описываем каким-то интеллектуальным актом, волшебство животного бытия обретает написание, и само это написание одновременно и чисто-опытно, а потому сакрально и переживаемо индивидуально, и в это же время экзотерично, ибо используется как обыкновенное письмо в кругу общества принимающего учение. И так как один любой такой символ заключает в себе вневременные принципы волшебства как общего логоса, достаточно собственной воли, чтобы нанесённый на поверхность символ обрёл то принципиальное бытие, необходимое для активации волшебных принципов видового естества.
Обретя таким образом понимание принципов работы слепковой письменности, меня посвятили в тонкости правил использования этой весьма чудодейственной практики. Конечно, не обретя благословения ни от одного животного вида, иероглифер, как таких практиков принято называть среди самих практиков и лиц их окружающих, просто не сможет практиковать такую письменность ни на одних поверхностях кроме тех, что держат краски и чернила. Также известно, что благословение можно получить как с помощью дружественных отношений, приручения и дрессировки, и тогда иероглиферу откроются волшебные естественные слепки повседневности, и также с помощью «одержания верха» в том естественном для животного «ремесле», которое и заявляет о его праве на существование в этом мире, требуется ли для этого перегнать зайца, залезть на гору к козлам, или стать злее осы. Очевидно, по отношению к насекомым, рыбам и бесшерстным животным второй вариант более действенен.
Рассуждая и описывая нечто естественное, иероглиферу следует ставить свой текст на письме в их событиях таким подражательно-игровым способом, как это должен из себя представлять вид животного, чья шерсть используется в качестве пишущего материала, а само это животное в конце высказанного должно изобразиться, перед изображением же поместить слепок, а изображение залить воском. Так читающий ваше повседневное замечание может угадать что именно за животное дало вам благословение, и раз угадает как вскроет восковую точку, получит подлинный опыт на желание в ремесленном деле, свойственное угаданному животному. Вы же за искусное составление такого текста тем больше получите силу собственной воли. Учёная письменность, в отличии от письменности повседневной, составляется по этому же принципу, но в своей структуре использует поэзию. Так, чем смешнее будет учёный текст, тем более откровенным он считается, и чем он более вызывает остальные чувства, тем очевиднее становится для практикующих иероглиферов его предвзятость. Поэзия же этим образом является одной из преимущественных метод для изучения животных слепков, и если прочитанный стих неоднократно при повторном перепрочитывании вызывает смех, или если такой стих подлинно находит отклик в сердце при созерцании животного, коему этот стих и посвящен, то его геометрия, а потому и его слепок становится подлинным символом, уходящим в распоряжение всех практиков. Интересно, что подлинные геометрические принципы поэтического текста используются как обусловленные и необходимые правила для участия в празднестве творцов, устраиваемого по случаю возникновения нового слепка. Об этом празднестве непременно стоит поведать далее.
Астродром.
На моменте возникновения нового слепка как символа следует учесть, что символ этот не включается в какой-то особый «общий алфавит» сразу же, но выставляется в качестве «претендента на правление», где его номинальная кандидатура рассматривается наравне с другими такими же слепками каждые двенадцать лет. Здесь можно описать особый инициатический обряд, что тесно связан с системой письма: ребёнок, чтобы вступить во взрослую жизнь, обязан достичь двенадцатилетия на обеспечении собственных родителей, и достигнув сего возраста, и до наступления «астродрома» (или праздника «звёздного пути») встаёт на фундамент культурно-нравственного воспитания и занимается философией, геометрией, и естественными науками, находясь на обеспечении всего общества в целом и именуясь «бутоном», где в одну из главнейших задач такого бутона входит посвятиться собственными стараниями в принципы творения искусства. Когда наступает «астродром», а он непременно наступает раз в двенадцать лет и длится весь месяц начиная с первого зимнего дня, все бутоны собираются на театральных площадях и слушают то, во что ранее не были посвящены: они слушают в первый раз и стихи тех слепков что «приняты на правление», и ту поэзию, что была явлена на свет авторами за минувшие двенадцать лет. До этого момента бутонам разрешено ознакамливаться только с поэзией минувших поколений. У каждого из бутонов есть 3 голоса, которые они могут распределить как им будет угодно, а потому могут они отдать свои голоса как за новую поэзию, так и за старую, так и за ту, что правит сейчас, а все уже-посвященные имеют только один голос.
Всего может быть выбрано двенадцать «кисточек», то есть двенадцать животных на правление, и на каждое такое животное может выбраться путём голосования до 12 слепков. Таким образом за время астродрома бутонами и посвященными выбирается до 144 правящих над всей наукой и магией слепка, и по окончании празднества бутоны расцветают, становясь посвященными, а потому полноправными членами. Тем более представляет интерес тот факт, что, став бутоном, кандидат на прохождение инициации уже имеет право на написание священной, учёной поэзии, а все ранее прошедшие инициацию могут пожертвовать свой голос в общее пользование: для этого такой посвящённый должен пожертвовать лист лавра организаторам астродрома, что состоят целиком из победивших поэтов всех минувших астродромов, который те совместно с другими лаврами будут разыгрывать в азартных играх, приуроченных к празднику. Происходит это следующим образом: завершив ознакомление со всей новой поэзией, поэты-организаторы астродрома объявляют о праве посвященных сдать свои голоса в общее пользования бутонам, и все в этом заинтересованные прилюдно объявляют об этом намерении и жертвуют лавр в чашу той игры, которую хотят видеть на общем празднике; каждый поэт-организатор выдвигает свою игру, и потому у каждого такого организатора своя собственная чаша.
Каждый из бутонов по выбору двенадцати кисточек демонстрирует на финальной неделе праздника собственные творения искусства, за основу беря тот или иной геометрический принцип «старой» поэзии, хотя на самом деле для наблюдающего со стороны такая демонстрация больше походит на представление. Насколько мне доносится известным, в демонстрации участвуют комплексы разрозненных работ, выстраиваемых в единую композицию поэтом-организатором. Так в одной из демонстрации может звучать несколько музык и песен, выставляться ряд изображений и скульптур, а сами демонстрирующие могут выходить в костюмах сложенных согласно всей композиции. На каждую такую демонстрацию ведут практика, которого, не будь он ответственен только за судейство, можно было назвать шаманом. Практик этот вкушая творческую композицию и геометрию её вручает маски тех животных поэту-организатору (и куратору-композитору бутонов), чьё присутствие ощутил он в себе, хотя конечно может ничего и не вручить, если то было сделано не искусно. Вверив поэту эти маски, он по праву становится одушевлённым покровителем для всех, кто пытается обуздать и приручить то или иное животное, ему носят подношения в повседневной жизни, но не поклоняются ему, а он же, обуздавший одержимость животного собственным созерцанием, отныне становится свободным, и поэтому может не участвовать в каких-либо событиях и торжествах, однако при этом становится тем, кто принимает решения на правах высшей инстанции.
Те же, кто не избрал путь поэта, или те, кто не стал поэтом-победителем, а потому и организатором грядущего астродрома, посвятившись в таинства минувшего письма и избрав на правление новые слепки, подлинно становится частью культуры слепков, и потому, где бы тот ни оказался, он имеет право нести свою волю в мир. Судьёй для вручения масок может стать любой желающий, но выбрать его могут только бутоны; отсюда следует, что бутоны объединяются вокруг судьи, однако судят не бутонов, а их кураторов. Также считается, что чем больше судья пережил астродромов, тем сильнее маски им сделанные. В целом так оно и есть, ведь если первый астродром проходит без участия индивида, второй астродром становится инициатическим обрядом, а третий астродром уже встречает индивида в лучшем случае в 36 лет, те, кто доживает хотя бы до пятого такого астродрома и до сих пор имеют силы ощущать в себе животных, свидетельствуют сами собой о неимоверной силе тех, кто собственным духом привлекаются к искусству и откликаются в сердце. Здесь же и очевидное табу: судья не имеет право раньше времени ознакамливаться с композицией поэта, если обратного не разрешит высшая инстанция.
Иероглиферы и популярные магические практики учения.
До сих пор осталось непонятным каким образом вообще происходит письменность, и данное следует описать из того, как в это меня посвятили, и лучше данное разобрать на примере. Представьте двустишье, например:
«Муха села на варенье,
Вот и всё стихотворенье.»
Здесь наглядно заметно то, что именуется «квадратной рифмой»; в ученье же о слепках, такое двустишье будет представлено в форме не квадрата, но отрезка. Если стих будет построен преимущественно на такой рифме, иероглиферу следует описывая его начертить отрезок, рядом же с ним поместить столько точек, сколько было соблюдено рифм в таком тексте, и чем их было больше, тем больше должно быть само из себя то животное, о котором идёт речь в тексте. Здесь мы получаем глиф «I.», нечто простое и очень маленькое, и так как речь в тексте идёт о мухе, мы по праву поверх «I.» можем нанести изображение мухи, и превратить глиф в иероглиф. Здесь видно, как небольшое двустишье на квадратной рифме имеет размер из двух точек (вареньЕ-стихотвореньЕ). Однако можно переделать данное двустишье в следующий вид:
«На варенье села муха,
Вот и всё стихотворенье».
Здесь акценты идут не друг под другом, но искоса, образуя тем самым не прямое отношение, то есть угол. Здесь, только по той причине, что речь идёт о мухе, стих продолжаться не должен, а сам по себе глиф должен принять вид «\.», поверх которого опять-таки рисуется эта самая муха. Однако своё положение на письме по отношению к другому иероглифу она должна занимать не прямое, но косвенное. И теперь, если в первом случае муха своим естеством должна занимать прямое положение, теперь же она должна относиться к основному, главному действующему естеству косвенно. Поэтому, рисуя муху по отношению к другому иероглифу, следует учесть их положение, а также отношения иероглифов. Так, если муха существует сама по себе, и она косвенно влияет на главное лицо, муха не должна быть повёрнута на письме лицом к главному иероглифу, а главный иероглиф должен тем или иным образом к ней относиться, взглядом-ли, действием, или чем-либо ещё.
В том или ином стихе может встретиться множество отношений рифм отдельно друг от друга. Считается, что чем больше отношений, тем «выше» пищевую цепочку затрагивает животное. Так, анализируя каждую рифму на каждый гласный звук, глиф разделяется на руны, где каждая рифма таким образом анализируется в отношении к другой рифме. Если соединение рифм в один глиф не представляет из себя эстетически-конструктивной синергии, такой глиф изображается как круг, в связи с чем написание того или иного животного как иероглифа обязательно внутри себя должно заключить руну, вписанную в круг. Так можно представить хищника, но маленького (о.). И можно представить, что на письме было выбрано нами следующая руна отношений (Y). Теперь же вспомним о мухе, указанной ранее, и соотнесём её положение к малому хищнику. Если естество мухи прямо влияет на хищную натуру нашего животного, мы рисуем их в прямом положении смотрящими друг на друга, если муха не прямо влияет на эту самую натуру, как то может происходить если в животном проснётся игривая природа, наше животное обращено собственным взором к мухе, муха же должна находиться также в прямом отношении, но отвёрнутой. Используя руну «Y» здесь видно, как существуют два косвенных и одно прямое отношение, а значит наша муха, если рассматривать первый вариант двустишья, займёт положение снизу, а если второй вариант, то положение в верхнем левом или верхнем правом углах. Полученное иероглифическое изображение вписывается в геометрическую фигуру, если такое требуется для детальной заклинательной формулы, или на поверхность объекта как действенную магическую печать. Чтобы соединить одно изображение с другим, потребуется чтобы грани фигур соприкасались друг с другом, чтобы показать косвенное отношение, или одна грань являлась также гранью другой фигуры, чтобы показать прямое отношение изображений и потому и заключенных в них сил; этим образом наисильнейшей разновидностью иероглифических артефактов являются книги.
Говоря о «поверхности объекта» и о пишущих принадлежностях для объекта непосредственно, известно здесь, что существуют два типа письма, которые среди посвященных делятся на «амулетные, загробные и все суть претендующие на уровень звёзд» и «конкретные, изнашиваемые и живущие силой своей, подобные всему живому». Первый тип, как то может описать профан и как то и описывают дети возраста до-бутонов, это «если сначала нацарапать, а потом изобразить», если в качестве поверхности используется камень, например. Однако это не совсем так, ибо когда дело письма доходит до всякой растительной ткани, до скелета растительного мира, никаких «царапаний» не требуется, потому дело обходится кисточкой с красками. Здесь, в учении о слепках, существует один показательный момент, та мысль, кою знает практически каждый бутон, и которую здесь же по логике следует привести как принятую догму: «Камни и минералы сами по себе выделяются из организма планеты, как из тела всякого животного в процессе жизнедеятельности выделяются разного рода неподконтрольные его душе субстанции. Однако всякому культурному человеку известны магические субстанциональные категории, будь то волосы, ногти, следы и отпечатки, кровь и пот, и подобные им, и через материю эту деятель культуры обладает всем доступным, дабы желание его по отношению к объекту субстанцию эту выделившую обрело право на реализацию выше, чем то может себе позволить простое заклинание. Этим образом обращаясь к камням и минералам, мы обращаемся к самой воле нашего мира», часто при этом добавляя «согласно принципу подобия». Учитывая эту догму можно перейти к осмотру разницы между двумя типами письменности.
Нанося на каменную поверхность изображение, то есть прямо воздействуя на душу мира силами животных отношений и принципами их подчинившегося, но от этого неизменённого естества, духа, а потому увенчав сам человеческий дух, иероглифер обращает и ставит в известность о своих желаниях всё течение неостановимых звёздных отношений, которые теперь диктуются не силой собственного духа наперекор всему миру, но согласно с ним.
Здесь же иероглиферу предоставляется на выбор два замка, где письменность слепков или гармонично входит в мир становясь его дополнением и новой, порождённой во исполнительное служение силой и исчезает, стоит только всем нанесённым краскам, всей выраженной субъекции исчезнуть, сделав всё от себя зависящее и всё от себя возможное согласно потенциям мастера, или такая письменность становится силой не в исполнительное, но в законодательное служение, что стёрта будет не от времени ей отведённой, ибо сила её не исчезает, но всегда существует как опора и истина, но от того, что сам сосуд закон носимый исчезнет. Когда исчезает звезда, не исчезнет её закон и принципы её, как когда исчезает всякое животное не исчезает её логос, но всякую звезду и всякую собаку можно направить себе во служение, и нет службы от той собаки, что более не охраняет не по природе своей, но сама собой. Можно сказать, что вопрос исполнительной силы затрагивает вопрос наличия этой силы, а законодательной силы затрагивает как раз вопрос веры как истинного знания в эту силу.
Далее просвещённые бутоны меня поражают больше обычного: известно им из эмпирических наблюдений, как для всякого живого естества существуют пределы гармонии, порядка, в которых это самое естество и может существовать. Камни и минералы (и многие другие магические субстанции), понимаемые как субстанции по причине того, что не могут дать из себя больше чем они есть, сами из себя есть гармонирующие, законные и необходимые, даже можно сказать составляющие само естество планеты, позволяют понимать и саму планету как гармонию, узаконенную и упорядоченную, и потому писание на камнях, рудах, металлах, минералах настолько законно, что писание можно производить как искусной «реформацией» субстанции (начиная от грубого повреждения поверхности формируя из таких травм письменность и оканчивая искусным скульпторством, претворяя письмо), так и «наделением» субстанции тем, чем из себя она не являлась изначально, то есть привнесением в неё извне хотя бы инаковых цветов. Другое дело обстоит с теми, кто имеют в себе соки, а именно все организмы, будь то малые организмы, насекомые, грибы, растения, животные, люди, или планеты. Здесь учение уже делит материалы на те, что даны жизнью и свидетельствуют о её деятельности и те, что даны самой жизненной необходимостью в том, чтобы созерцать что-то выше самой жизни. Такие материалы не сброшенная кожа, но кожа, что целенаправленно снята с туши, не камни, но ткани, не береста, но папирус. Всё не отмершее, выделенное и отторгнутое, но оставшееся от мёртвого уже только незаконно может признаться живым, а потому оставшееся от мёртвого не является ни силой, ни субстанцией, ни принадлежит потому к жизни. Лишённое соков и самодвижущей силы, её гармоничное естество само из себя лишь может только принять всякий сок, всякие чернила и краски, всё то, без чего она и не мыслится тем более, когда ещё обладала гармонией, в то время, когда обладающей гармонией естество обходится само по себе, само собой. Потому наделение всякой не «остаточной от живой», но именно что неживой материи соком, самодвижением, силой или смыслом, столь же гармонично и законно, сколь законно воздействие на живое посредством деструктивного, через остаточную-ли субстанцию или прямо повреждая во имя и ради чего-то то живое, при этом его не убивая. Эту гармонию подтверждает тот факт, что всякая ткань впитывая краску или получив какой-то цвет становится сама собой только с этой краской и с этим цветом, без него же такая ткань становится другой тканью.
Здесь видно, как материя мёртвого служит субъекции, и как субъекция служит живой материи, и как поэтому нанесение чего-либо на материю некогда-живого естества законно, гармонично порождает нечто такое, лежащее уже выше жизни, но что можно направить на саму жизнь. Нанесённое на свитке папируса не воздействует не на сам папирус (так как он уже мёртв) и не на душу планеты и космос (ибо папирус отделен от планеты). И если можно написать на живом папирусе хотя бы один символ нацарапав что-либо поверх него, и если сделать из самого живого папируса символ надломив его, то эти же действия к мёртвой ткани ничего более чем преумножение его деструктивной сущности ему же не принесёт до его полного нисхождения в ничто. Узримо здесь, как «загробие» оставляет подлинный, чистый материал для практики письма, и само письмо гармонично и необходимо для такого материала, и само оно из себя становится сущностью не живой и не мёртвой. Если вспомнить за какой чистейший, духовный опыт ответственно учение о слепковой письменности, нанесение её символов на ткань, то есть совмещая тем самым в себе и силу исполнительную (ибо наделяется материал тем, что из себя сам не представляет), и силу законодательную (ибо материал гармонично становится тем, чему и за счет чего должен служить, наделяясь таким образом конструктивным минимумом субъектности), и силу подчинённого разумному субъекту логоса и его подлинного опыта, иероглифер получает в своём распоряжении нечто, что описывается как «источник подлинного немого слова, чистая интуитивная форма мышления о пространственно-временной разновидности изображённого на ней». Иероглифер медитирует и созерцает эти «источники», запоминает и впитывает их опыт отдельно от ассоциаций происходящий вокруг, что ведёт личность по пути воистину легендарного просвещения, ибо здесь учение о слепках обретает свой золотой венец.
Эльфы.
Подлинный опыт животного Духа, его логос, «вещь в себе», воля, всё это непознаваемо, и того и не требует то, что именуется жизнью. Всякая жизнь, даже жизнь как субстанция проистекает в гармонии, и сама гармония есть закон жизни, и мерой этого закона выступает дух всякого живого (дух кошки определяет жизнь всякой кошки, дух собаки жизнь собаки и т.д.). То есть раз закон жизни стоит выше жизни, а потому вне неё, но и не является смертью, которая является необходимым условием того, чтобы познать и утвердить закон выше жизни, ибо не будь смерти, то и не было жизни, но было лишь то бытие, в коем и пребывают животные субъекты в своём Духе. Смерть всякого живого является необходимым условием для возникновения той ткани, что порождает трудом иероглифера «источник», а потому сами «источники» возникают законно и гармонично путём работы интеллектуального характера. Понимая здесь, что гармония как закон жизни выше жизни, где смерть выступает этому как свидетель и как необходимое тому мыслимое условие, всё равно несведущий профан (как я) упирается в вопрос о том, каким образом опыт, причём что очевидно непознаваемый интеллектом, может стать интеллектуальной категорией, то есть «мерой» жизни для всякой отдельной жизни.
Проблематика заданного вопроса раскрывается сама из себя если вернуться к тому условию, что для жизни в принципе-то и не требуется чтобы её как-то интеллигибельно обозначали, она лишь требует своей единственности и одержимости ею же в пределах порождаемой ей же природой. То же что открывает нам смерть, прежде всего созерцание чего-то иного вне жизни, побуждает нас, людей, отделить жизнь от не-жизни, выйти из одержимости живым бытием как единственным, и обозначить что есть единственное, а что отдельное от него. Формируя тем самым язык и письменность, мы отделяем из общего единственного множество «отдельностей», как выражаются иероглиферы: «обнаружив жизнь и не-жизнь, мы единый и необъятный организм стали уже резать на тканевые инаковые лоскуты и тем более умножать мёртвое». Для них тот язык и та письменность что «умножает мёртвое» является языком профанов, повседневным языком, который, стоит только вымереть той или иной культуре «возвращается своими разрезанными лоскутами в единое целое организма, которое всегда и было таким».
Непознаваемый жизненный организм на время лишается души дабы его самость обрела слово профанного языка, и затем сам профан, опытно возвращаясь в организм, несёт за собой слово мертвецов, механизм, который отныне по собственному неведению применяет на всё, что механизмом и не было никогда в собственной своей природе. Тот же, кто созерцает, запоминает и впитывает непроизносимые профанным языком «источники», то есть по сути созерцает выраженный своим естеством в символ подлинный опыт, не представляющий из себя ничего что не является им же, утверждает, что язык «источника» не «режет на инаковые лоскуты», то есть не выходит из вневремения и потому не механизирует организмы, но является подлинным языком самой жизни, и лишь по причине собственной непроизносимости, ибо произнести можно лишь механическое, мёртвое, язык этот подлинно лишь становится языком тогда, когда иероглифер занесёт его множественное единство в чертоги собственного царства памяти. Здесь, в мыслеощущающем органе всякое невысказанное повседневное слово не исчезнет в небытии, но с помощью работы подсознательного характера «вольётся в источник». Учение о такой словесной деконструкции именуется «эльфизмом», и практикующих эльфизм – эльфами.
Эльфизм красочно утверждает, что «слова для бытия сродни тренировкам перед проведением игр, ибо несут в себе пользу сами по себе даже если одержишь поражение, выполняют свою прямую функцию в случае удержания победы, и недоступны животным, которые не могут выйти за пределы бытия и потому не владеют они ни тренировками, то есть пониманием того, что приносит им победу, ни словом. Однако игры неповторимы при своём проведении, за жизнью всегда стоит нечто неподвластное тренировкам, как за всяким словом стоит контекст. Профаны попадаются в ловушку интерпретаций и тем самым оживляют мёртвый лоскутный мир собственной самостью, и здесь же образуют ту реальность, что именуется «общественной». Выйдя за пределы общественного лоскутного королевства человек обнаружит, что обретённые им в «загробии» слова не имеют никакой силы для окружающей его действительности, ибо как оказалось, общение этими словами не общение вовсе, но игра, в которую не посвящены многие духи. То, что всегда считалось «миром первого плана» оказалось лишь сладкой эгоистичной грёзой, перекидыванием разноцветных платков, камушков, бусинок и иных сувениров с тура по загробию; показать же эту бусинку дереву, так дереву будет ни тепло, ни холодно. По легенде учения эльф здесь не устрашится, как то сделает человек, пожелав вернуться обратно в лоно интерпретационных игр на логику, ведь одерживать малые, но постоянные победы в понимании других тем прекраснее, чем дольше продолжается такая игра.
Деконструируя «лоскутные» слова в «источники», всякое такое слово теряет свою способность к интерпретации, ибо границы его размываются и сами собой становятся частью единой непроизносимой силы, и сила эта сама собой выйдет мир, когда лёгкая воля эльфа возжелает чего-то; игровое отграниченное от подлинного мира пространство лоскутного словоблудия ослабеет и выльется в подлинный мир посредством эльфов. Как сейчас люди собственных детей обучают словам, так сейчас и эльфы обучают бутоны «источникам», прямо ведущей к подлинной коммуникации посредством, не побоюсь этого слова, телепатии, и всякому иному волеизъявлению на языке самой жизни.
Однако отнюдь не каждый из бутонов разделяет эльфийскую позицию по отношению к обществу и миру в целом. Учение, сулящее неисчерпаемую мощь её последователю чаще вселяет ужас, чем почтение со стороны тех, кто так и остаётся человеком. Эльфы это объясняют тем, что люди живя в лоскутном королевстве терпят неприязнь к тем, кого они не понимают, по причине того, что понимание есть победа в игре коммуникаций, и ужас настигает их перед теми, кого они не понимают, но кто понимает при этом друг друга. Тем более для них ужасно видеть одурманенных чем-то головокружительным, ибо тогда они лишаются сами по себе возможности выражаться словами и становятся сродни животным. И представить какого не уподобиться животным, но подлинно понимать тот язык, из чего дух всякого такого животного был скроен, и так понимать, чтобы обладать возможностью общаться, не подавая при этом ни малейшего намёка, ни единого жеста для принимающего такую информацию, и тем более собственной волей иметь возможность им управлять, в воззрении устрашённых это обретает понимание об эльфах как о лишённых человеческого естества субъектах: ещё вчера твой брат по крови был человеком, а сегодня его эльфийская природа позволяет ему же читать твои мысли и управлять тобой на расстоянии усилием одной лишь собственной воли. Испытавшим этот страх предстаёт нелёгкий выбор: или уверовать благость новой ступень человеческого естества и довериться их учению как подлинному, или установить форпосты на подступах к лоскутному королевству, укрепив его стены и усилив его границы, явив его игру еще существенней чем есть и было изначально.
Видение эльфов об устрашившихся.
Бутоны, что не пойдут по эльфийским стопам разделятся: одни заживут обыкновенной жизнью в лоскутном королевстве, практикуя иероглифическую письменность и воспроизводя традицию эльфийского народа если и серьезно, то только в пределах какой-то своей, малой магической практики сродни мантики, а другие столь подлинно устрашившись перед эльфийским откровением уверуют не только в слова, но и в механистические единицы счёта как истинные, когда эльфы числам и геометрии никогда не поклонялись, но почитали их как благие инструменты. «Устрашившиеся» или те, кто сами себя назовут «киберами» войдут в лоскутное королевство на правах новой элиты, как те, кто наиболее всех среди всех был в загробии и познал оккультное естество профанационных символов. Они будут покровителями, потребителями и производителями техники, и они непременно заставят уверовать в то, что границы лоскутного королевства не заканчиваются нигде, ни в «мире первого плана», ни в параллельных и воображаемых мирах. Числа они будут отождествлять со всем и говорить, что число и есть всё, и раз оно всё, то будут врать они, что интерпретировать каждое число в моменте и есть подлинная суть человеческого естества. Всё обретёт программу, смысл, ради которой цифровой объект стал объектом, даже то, что этой программы и не имело. Границы этой лжи будут проистекать и распространяться даже на мир за пределами лоскутного королевства, ибо, захватив воображение, мир за пределами его также отождествится с королевством; эту ложь не нужно будет транслировать и заставлять слушать, её достаточно будет купить, особенно если покупка будет сулить еще больше и ещё быстрее интерпретационных побед, чем то само себе может позволить человечество.
Можно представить, как вместо того чтобы встретиться с друзьями в королевстве за километр друг от друга, будет достаточно обратиться к трупу-транслятору, техническому информационному алтарю и выйти на общий коммуникативный процесс сразу же. И все возражающие против этого, все те, кто заявит: «нет, а как же запахи, как же такты и акты» вскоре получат стимуляторы, что должны будут работать по своему предназначению как обонятельные и тактильные согласуясь с принципами технического торжества над эльфийским естеством. Города этого королевства замкнутся сами в себе и станут величайшим достижением киберов. В самом начале такие города будут служить в качестве космических станций на поверхности иных планет, затем такие станции появятся в глубинах океана и на небесах эльфийского мира, и после будут приняты за градостроительную практику повсеместно, и благо для человечества, если всё произойдёт без войны, ибо на осуществление таких проектов потребуются ресурсы, каким не сможет обладать ни одна страна по своей единичности. А когда этот момент настанет, разница между людьми и эльфами будет столь отлична от настоящего момента, что войну между расами сможет предотвратить лишь подавляющая интуицию и волю техника киберов, в ином случае эльфы, носители подлинной природы рода человеческого возьмутся за оружие. То единственное, что может позволить эльфам победить в будущей войне, это вера и храбрость восставших людей против современного мира, те, кто сами уйдут из городов и те, кто останется верен собственной религиозности. Воистину это будет священная война эльфов и рыцарей против коммунмаркетполисов!
В завершение к приведённому эльфийскому видению, которое я получил и изложил так, как мне то предстало возможным, эльфы также добавили тот момент, что азартные игры и игры головокружительные в лоскутном королевстве мыслятся как игры деструктивного характера, не стимулирующего культуру, вызывающего страх и отвращение из-за обессмысливания роли профанических слов и символов, самого пространства постоянных побед, вокруг которого и функционирует общество бутонов. Алкоголиков, картёжников, акробатов и всех падших в играх этих эльфы не осуждают и держат с ними союз, и посвящают потому им то, что именуется эльфийской кулинарией, принципы чьи я также намерен сообщить на страницах далее.
О потенциальном понимании эльфизма как античеловеческого учения.
Лоскутное королевство ширится неостановимо; всякий раз, когда её житель временно отправляется в миры второго плана, в пределы магического круга иного символического поля, возвращение обратно в королевство в той или иной активной форме привносит за собой новые смысловые структуры, образуя фундаментальные становления принимаемых королевством пространств. Временное замещение одного пространство другим сопровождается иными формами правил позитивного взаимодействия с окружением, правила же эти состоят из интеллигибельных форм, что образуются посредством воображения. Интеллектуальная работа с воображаемым миром обозначит его символическую структуру, эти же символы и будут впоследствии перенесены в королевство, если в такой воображаемый мир сможет проникнуть кто-то другой. Для проникновения в этот другой мир и пишутся правила, а сам процесс ознакомления с правилами суть обряд посвящения. Если человек рождается с потребностью быть частью лоскутного королевства, значит сам процесс рождения есть инициация, причём что очевидно, рождение никаким образом нельзя назвать инициацией интеллектуальной, и желание выхода из под власти такой потребности обязано привести к новому типу человеческой природы, эльфийской категории; если же такой потребности у человека нет (не в общении, а в интерпретации символов), тогда человек волен выйти за пределы общественной игры и приступить к подлинному, эльфийскому общению по праву наличия собственной свободы. В первом случае эльфизм является учением о преображении человеческой природы, во втором случае эльфизм является учением о подлинном обществе, о выходе за пределы игры символических интерпретаций и гармоничному переходу к новому типу социального взаимодействия.
Эльфизм здесь, признавая потребности в качестве позитивной интеллектуальной меры субъектного развития предстаёт в глазах непосвящённого или как учение античеловеческое, или как учение антисоциальное. Как учение антисоциальное, эльфийское видение уже предопределило приход киберически-оккультных сил в мир человеческий, как учение античеловеческое, здесь я постараюсь не затрагивать ни весь спектр антропологическо-религиоведческой Софии, ни какой-то конкретной её частности. Буду исходить из того, что эльфы в своём антисоциальном действительно обращаются к какой-то части античеловеческого и деструктивного, раз признают позитивную роль азартных игр и телесного экстаза: культурного как физкультуру, естественного как коитус, головокружительного как алкоголь и ему подобное в своём главном качестве и экстремального; и не увидит разве что слепец, что эльфы обладают магическим мышлением и сами магию практикуют, признавая за ней в их видении её конструктивность. Можно найти достаточное множество культур, популярных и непопулярных, в которых та или иная часть из перечисленного перечня как просто табуирована, так и чисто греховна. Однако для эльфов такие «грехи» значимы и не вызывают порицания, и каждый из тех людей, вне зависимости от того на чью сторону он встанет в священной эльфийской войне, кто познал и не отвратился, но и не встал во служение этим категориям, уже понимает сколь хрупки границы лоскутного королевства; их эльфы именуют тем, что можно интерпретировать как «самосознающий гриб», а те из них, кто практикуют эльфийскую кулинарию но не разделяют взгляды эльфийского учения называются не много ни мало «чайными грибами»; все творения эльфийской кулинарии именуются «комбучей», соответственно. То есть эльфийская «античеловечность» со стороны самих эльфов не признаётся в качестве подлинного и необходимого эльфийского принципа, но именно она формирует чайный гриб и комбучу, и по праву свободного выбора самим человеком.
Иным светом играет эльфийская античеловечность, если та или иная культура признаёт в себе видение человека как совершенства. Идя в обход потребности человек избавится от той необходимости, что и формирует его природу. В том случае если потребности в смысле необходимости в интерпретации символов у человека нет, мы возвращаемся обратно к эльфийству как учению в видении несведущего профана антисоциальному. Если же такая необходимость всё-таки у человека имеется, а эльфийство утверждает, как от неё можно освободиться, человек освобождаясь от потребности, а потому от природообусловленной необходимости обретает «дополненную свободу», становясь по своей природе здесь более свободным чем был при рождении. В первом случае, если культура ценит человеческую свободу, «античеловеческий» эльф становится более высшей формой развития человека, античеловеческий контекст здесь есть контекст освобождения от собственной природы, побеждающий природно-человеческий дух. Во втором же случае, если культура ценит именно что человека нетленного, неосвободимого от собственной природы, здесь эльф становится не формой индивидуального становления, но подлинно античеловеческой формой становления. Третий случай синкретизирует оба эти понимания, тем самым образуя понимание «эльфа», во-первых, не как человека, и во-вторых, как более свободной и более совершенной формой разума, то есть эльфа как человекоуподобленного создания иной природы и иного духа, которому дух человека подвластен благословению также, как человеку подвластно благословление животного духа.
Если учесть, что интерпретация символов есть игра интеллектуального характера, следует уточнить понимание вопроса, «обладает-ли человек потребностью в интеллектуальной игре», или «обладает-ли человек потребностью именно в интерпретации символов как разновидности интеллектуальной игры». В эльфийском учении животные не могут отделить бытие от небытия, разделив жизнь и смерть во вневременных «лоскутных» понятиях, поэтому известно, что животные точно не обладают потребностью в интеллектуальных играх, ибо сам животных дух не обладает должным уровнем своего становления, чтобы иметь возможность играть. Значит интеллектуальные игры как явление появляются на неустановимой границе человеческого духа, того, кто есть человек разумный и такого его предка, что не мог себе позволить переступить границу бытия. Появление именно такого интеллектуального органа явило следствие интеллектуальной игры, или сам высший интеллект явил следственную необходимость в формировании такого органа, а также само следствие было обусловлено свободой, или необходимостью, – вот ключевые вопросы эльфийства как становления античеловеческого учения.
Если сам высший разум явил как следствие более развитый интеллектуальный орган, явил он его в мир или свободно, то есть необусловленного никакой необходимостью, или необходимостью, то есть руководствуясь чем-либо. Первый случай рассматривает такое следствие как подлинный акт творения, и само творчество воспринимает не только как подлинную экзистенцию уподобляющую всякого творца единому такому свободному и высшему. Если рассматривать второй случай, можно руководствоваться тем пониманием, что даже высший разум обладает какой-то особой, свойственной ему природой, что даже сам такой высший разум может обладать несвободой. Здесь, раз существует для высшего из высших необходимость, можно предположить, что существует ещё нечто более свободное чем он сам. Посчитать здесь, что разум руководствовался необходимостью собственной свободы, значит утвердить, что творчество есть не только подлинная свобода, но и подлинная необходимость всякого разумного. Творчество здесь есть высшая ступень развития всякого животного, и обладатель творческой потенции прямо свидетельствует за собой торжество высшего разума и обладание им же. В ином случае, если природа разума руководствуется не необходимостью собственной свободы, тогда начнётся такой акт воображения, который будет предполагать и интерпретировать имеющиеся положения во всякой анекдотичной форме, то есть по сути опять-таки творить. Если что-то и есть, что преступает в своём понимании границы разума как субстанции, никаким иным образом в обход творчества рассуждать возможным мне не представляется, а значит в любом случае человек или созерцает свою границу, или признаёт эту границу за истинную. Стоит-ли понимать творчество как подлинный акт разумной деятельности? Не утверждая этого, противопоставить этому утверждению можно лишь всякое утверждение творческое, что не противопоставит, но утвердит; понимать творчество как подлинный акт разумной деятельности как минимум смиренно, а о смирении как благодетели мыслят культуры достойные (благодетель в них, выходит, стоит выше творчества). Смирение есть здесь и акт во времени и пространстве, и интеллектуально-созерцаемый принцип; само смирение есть в этом контексте необходимое качество всякого разумного, а разумный здесь есть познавший творчество как подлинный экзистенциальный акт и признающий его верховенство над всем иным, что есть в человеческой природе. Здесь возникает вопрос морального характера, сколь эгоистично судить о развитии мира через призму разумного становления; раз этот вопрос возникает только у человеческого естества, то вопрос морали также упирается в вопрос разумности человека. Морально считать человека моральным за наличие у него творческих потенций, это не эгоистично, но смиренно.
Если интерпретация символов есть игра интеллектуальная, осуществляется она посредством разума, не всякого, но расширяющего свои границы до творческих категорий. Интерпретировать символы можно согласно собственному интеллекту и воображению, то есть по сути разумно. Интерпретация символов есть игра только по той причине, что разум обретает необходимость иную чем он сам из себя представляет. Теперь ему необходимо не только подлинно экзистенциировать, но и ограничить, усмирить самого себя и утвердить из множества самостей, интеллектуальных или воображаемых нечто единичное, что и будет являться выбранной интерпретацией, и за выбором явить в мир своё отношение к собственной же интерпретации, отреагировать. Реакция эта также обналичивается в символ, каким бы тот символ ни был, жестовый, вербальный, или иной. Человек не теряет потенций животного постижения мира, или иных состояний, однако и человеческая разумность дана ему вместе с остальными такими состояниями. То есть по сути интерпретация символов как игровой творческий акт есть прямая необходимость именно только человеческого духа. Значит потребность в интерпретации символов есть категория не коммуникативной потребности, но потребности высшего для человеческого естества характера, потребности в творчестве. Сама игра интерпретаций возникает в тот момент, когда человек сталкивается с инаковым миром, когда выходит за пределы бытия и обличает бытие на бытие и небытие. Здесь в учении эльфов созерцание смерти отождествляется моменту созерцания младенцем собственной самости; обретение самости есть одно из следствий человеческого духа, но не должная духу необходимость.