Ахилла предложил Термосёсову сесть на то кресло, за которым стоял: но Термосёсов очень вежливо отклонил это и поместился на ближайшем стуле возле отца Захарии.
Омнепотенский же, верный законам рутинной школы своей, отошел от этого кружка как можно подальше и сел напротив отворенной двери в залу.
Таким выбором места он, во-первых, показывал, что он не желает иметь общения с этим миром, а во-вторых, он видел отсюда Данку и она могла видеть его и слышать, что он скажет, а он собирался никому ничего не спустить и задать кое-кому добрую трепку.
Вступление Термосёсова с Омнепотенским в эту комнату и благословения, которые первый из них принимал от священников, – взяло относительно очень немного времени, и прерванный прибытием их разговор продолжался снова.
Рассказывал что-то Туганов, и при входе новых гостей хотя не переменил темы своего разговора, но, очевидно, старался балагурить, избегая всякого так называемого тенденциозного разговора, способного возбуждать страсти и раздражать их.
III
– Да, – говорил он, – так мы и побеседовали вчера на прощанье с вашим владыкой.
– Не бедного ума человек, – вставил довольно равнодушно свое замечание Туберозов.
– И юморист большой. Там у нас есть цензор Баллаш – препустейший старикашка, шпион и литератор. Узнал он, что у вашего архиерея никогда никто не обедал, и пошел пари в клубе, что он пообедает. Старик узнал об этом как-то. Баллаш приехал к нему и сидит, и сидит, а тот ничего. Наконец в седьмом часу не выдержал Баллаш, – прощается. Архиерей его удерживает: “откушаемте”, – говорит. Ну, у того уж и ушки на макушке: выиграл. Еще часок его продержал, а там и ведет к столу. Стал перед иконой да и зачитал, – читает, да и читает молитву за молитвой. Опять час прошел. “Ну, теперь подавайте”, – говорит. Подали две мелких тарелочки горохового супцу с деревянными ложечками, да и опять встает: “Возблагодаримте, – говорит, – теперь Господа Бога по трапезе”. Да уж в этот раз, как стал читать, так цензор не дождался, да и драла. Рассказывает мне это вчера и тихо смеется. “Ничего больше, – говорит, – не остается, как отчитываться от них”.
– Он и остроумен и нрава веселого и живого, – опять сказал Туберозов, словно его тяготили эти анекдотические разговоры.
– Да; но тоже жалуется, как и ты: все скорбит, что людей нет: “Я, говорит, плыву по обуревающей пучине на расшатанном корабле с пьяными матросами. Помилуй Бог, на сей час бури хорошей: не одолеешь бороться”.
– Слово горькое, но правдивое, – отвечал Туберозов, взглядывая исподлобья на Термосёсова.
Термосёсов был весь слух и внимание.
– Да, впрочем, и у него нашлись исключения, – продолжал Туганов. – Про ваш город заговорили, он говорит: “там у меня крепко: там у меня есть два попа: один – поп мудрый, другой поп благочестивый”.
– Мудрый – это отец Савелий, – отозвался Захария.
– Что такое? – переспросил, не вслушавшись, Туганов.
– Мудрый, что сказали владыко: это отец Савелий.
– Почему же вы уверены, что это непременно отец Савелий?
– Потому что… – начал было Бенефисов и тотчас же сконфузился, потупил голову и замолчал.
– Отец Захария по второму разряду, – отвечал вместо его дьякон Ахилла.
Туберозов укоризненно покачал Ахилле головою.
– Благочестно; – заговорил, смущенно глядя себе в колена, Захария, – они приемлют в том смысле… Не к благочестию, а потому что на меня никогда жалоб никаких не было.
– Да это и на отца Савелия никто не жаловался, – вмешался опять Ахилла.
– Да; да я сам ворчлив, – проговорил, выправляя из-под красной орденской ленты седую бороду, Туберозов.
– Ты беспокойный человек, – отозвался с улыбкою Туганов. – Этого у нас страшно не любят.
– У нас любят: хоть гадко, да гладко.
– Именно: пусть хоть завтра взорвет, только не порть сегодня пищеварения, не порть, не говори про порох. Дураки и канальи – все лучше, а беспокойных боимся.
Говоря это, наблюдавший за Туберозовым Туганов имел в виду, не раздражая его упорным ведением одного анекдотического разговора, потешить его речью более живого содержания и рассчитывал дальше не идти, а тотчас же встать и уехать.
Но это так не случилось. Омнепотенский давно рвался ударить на Савелия и только сторожил удобную минуту, чтобы впутаться и начать свои удары.
Минута эта наконец представилась.
– Да в духовенстве беспокойные – это ведь значит доносчики, – вдруг неожиданно отозвался Омнепотенский. – А религии если пока и терпимы, то с тем, что религиозная совесть должна быть свободна.
Туганов не поостерегся, он не встал сию же минуту и не уехал, а ответил Омнепотенскому.
Это опять было сделано для того, чтобы предупредить вмешательство в этот разговор раздраженного Туберозова: но это вышло неловко.
– В этом вы правы, – согласился с Омнепотенским Туганов. – Свобода совести необходима, и очень жаль, что ее нет еще.
– Церковь несет большие порицания за это, – заметил от себя Туберозов.
– Так чего же вы и на что жалуетесь? – живо обратился к нему давно ожидавший его слова Омнепотенский.
– В сию минуту – ни на что не жалуюсь, а печалюсь, что совесть не свободна…
– Это для всех одинаково.
– Нет: вам, например, удобнее мне плевать в мою кашу, чем мне очищать ее от вашего брения.
– Не понимаю.
– Не моя вина в том. Дело просто и очевидно: вы свободно проповедуете кого встретите, что надо, чтобы веры не было, а за вас заступятся, если пошептать, что надо бы, чтобы вас не было.
– Да, так вот вы чего хотите: вы хотите на нас науськивать, чтобы нас порезали!
– А вы разве не того же хотите, чтобы нас порезали?
– Господа, позвольте, – вмешался Туганов. – Вы, молодой человек, – обратился он к учителю, – не так понимаете отца протопопа, а он горячится. Он как служитель церкви негодует, что есть люди, поставляющие себе задачею подрывать авторитет церкви и уничтожать в простых сердцах веру. Так ведь, отец Савелий?
– Совершенно так.
– И конечно, ему очень досадно, что людям, преследующим свою задачу вкоренять неверие, дело их удается.
– Больше и легче, чем мне удается моя задача воспитывать в том же народе христианские принципы, – подсказал Туберозов.
Омнепотенский улыбнулся и отвечал:
– Что ж, – стало быть, народ не хочет вашей веры.
– Он ее не знает, – прошептал про себя протоиерей, а громко ничего не ответил.