– Через два часа я зайду, – и Синельников стремительно исчез за дверями, но уже спустя полчаса или менее того вернулся. – Государь изволит вас принять до завтрака, так что собирайтесь и пойдемте.
Горный Студень – удивительно красивое место. Все в нем свидетельствовало о необычайном трудолюбии его жителей, хотя, судя по всему, и не очень богатых. Скорее всего, бедных. Но столько чистоты, опрятности было на улочках, по которым сновала, грохотала, пылила уйма повозок, тарантасов, лошадиных копыт и солдатских сапог, что с трудом верилось, будто все здесь так или иначе связано с войной. Даже крапивы, и той у низеньких, сложенных из камня заборов, этой постоянной спутницы бедности и чахлости, пока шел к ставке государя, не увидел. То ли она вообще здесь не росла. То ли ее тщательно выкашивали, вырывали.
– За всю настоящую кампанию менее всего русское общество знает о своем государе, и если знает что-нибудь, то разве из корреспонденций иностранных газет. Нам же и половины того не позволено, что позволено господам из Парижа и Лондона.
Синельников снисходительно хмыкнул:
– Газетчики… Они к каждому завтраку слетаются, как мухи на компот. Быстренько прознали, что у государя небольшой прием. Здесь ухо востро надо держать. Чуть не то сказал, да они еще и в недослых сказанное словили – все, считай, пропали, ибо в газетах такое напечатают, просто срам один!!
Чувствовалось, что офицер недолюбливал пишущую братию. В его словах сквозило некоторое пренебрежение к ней.
– Может, двое из них и понюхали пороху, а остальные так себе. Настоящие, они там, с вами-с, а здесь…
– Между тем государь составляет средоточие, душу того великого дела, за которое борются войска наши, и подробности о его жизни в высшей степени должны интересовать всех, – громко и внятно говорил шатен, чувствуя на себе повышенное внимание коллег.
– Этот? Этот из «Нового Времени». Препаршивая, я вам скажу, газетенка, но успехом пользуется необычайным, – хмыкнул офицер.
«Новое Время» в наш полк не доставляли, и что конкретно из себя эта газета представляла, я не знал.
Шатен, завидя нас, вдруг радостно всплеснул руками:
– Господа, прашу прасчения… Кого я вижу!! Штабс-капитан Синельников собственной персоной! А сюда прилетела утка, что вы уже не при ставке, а где-то маршируете… – и шатен показал в сторону гор. – Простите за назойливость, а священник для меня совершенно незнаком и, видимо, он здесь отнюдь не случайно, а?
– Ротмистр! Сколько раз вам повторять, что я уже ротмистр, – огрызнулся Синельников.
– Бог с вами, Синельников, ротмистр или штабс, благозвучие не меняется, а потому не будьте скупердяем, шепните причину визита рядового священника в ставку. Это связано как-то с предстоящим приемом у Его Величества или?..
– Или…, все или, господин Верхотуров! В прошлый раз вы все переврали, и я имел неприятности…
– Синельников, я здесь ни при чем…
– На том и завершим.
Верхотуров ухмыльнулся:
– Какой же вы недальновидный, штабс… прашу прасчения, господин ротмистр.
Синельников ничего не ответил.
ХII
Даже в лагерной обстановке государь оставался верен тому порядку жизни и распределению времени, которое установил себе издавна. Он занимал небольшой домик в две комнаты. Из них одна – его кабинет, другая – спальня. Кроме того, имелись галерея, обтянутая полотном, и маленькая передняя.
Рядом с этим домиком находилось несколько домов просторнее: для охраны, офицеров связи, лечащего врача, для прислуги и ряда других столь необходимых лиц, с которыми государя связывала еще та, гражданская жизнь, и чье присутствие не было обременительным для него и сейчас. Среди офицеров ходили разные шутки. Однако, насколько я понимал, такое количество лиц, не связанных с войною, воспринималось людьми военными с долей не только снисходительности, но и некоего сочувствия.
– Это все клиенты господина Верхотурова, – пошутил ротмистр.
Распорядок жизни государя был хорошо известен Синельникову. Теперь и я узнал, что государь вставал около 8 часов утра и натощак пил чашку крепкого кофе. Как бы ни был он утомлен накануне, какие бы дела и заботы ни изнуряли его, он не менял этого часа.
– И если доктор замечал ему, что он почивал мало, государь отвечал: «Я не могу встать позже, потому что не успею иначе все сделать». Вот так-то, ваше преподобие, – усмехнулся Синельников. И было непонятно, то ли с одобрением он это сказал, то ли с тем же сарказмом, который мне присутствовал в прежних его замечаниях.
Генерал весьма придирчиво осмотрел меня, поблагодарил Синельникова за точное исполнение распоряжения.
– А к вам, отец Сергий, у меня маленький разговор. Государь непременно предложит присесть, и вы, конечно, присядьте, но как только Государь обратится с вопросом, то извольте подняться и говорить стоя…
– Конечно, ваше высокопревосходительство, конечно, – смиренно склонив голову, отвечал я, слабо представляя, о чем может говорить со мной государь-батюшка и какие у него могут быть ко мне вопросы.
От волнения почему-то потели ладони, и я проводил ими по ризе, что не ускользнуло от генеральского взгляда. Он кивком головы подозвал стоявшего у входа в царский домик и разговаривавшего с офицером охраны Синельникова и что-то сказал ему. Через несколько минут тот принес красивый, аккуратно сложенный шелковый платок.
– Возьмите, ваше преподобие, – генерал протянул платок, – спрячьте его так, чтобы при надобности вы его смогли легко достать.
Платок у меня имелся. Правда, не такой красивый и не шелковый, но от смущения я позабыл о его существовании.
Невдалеке на лоснящихся лошадях проскакали драгуны. Они весело переговаривались и смеялись. Со стороны огромного бело-голубого шатра легкий ветерок доносил запах кофе, жаркого, специй. В шатре находилась царская столовая. За ней краснел яблоками сад. Из сада тоже доносились веселые голоса. Казалось, что войны и вовсе нет, что я попал на загородную прогулку с участием этих смеющихся офицеров. Моя боль, мои переживания, а вместе с ними кровь, пот, страх, радость – все там, в полку осталось, где охрипшие от команд офицеры, запыленные, уставшие от неустанных турецких атак, пили привезенное болгарами кисло-сладкое вино прямо из горлышка больших кувшинов, передавая эти кувшины друг другу… Пили так, как пьют родниковую воду, чтобы раз и навсегда утолить невесть откуда взявшуюся жажду. И говорили о том, что было сегодня, и думали о том, что будет завтра. Я знал, что их завтра опять начнется с молитвы и Божьего благословения на ратный труд.
У входа в небольшой каменный домик с красивым резным деревянным крыльцом расхаживало взад-вперед четверо гусар-гвардейцев из личной охраны государя. Большой сад, несмотря на сентябрь, был не похож на осенний, и мне почудилось, что горный склон прогибался под его тяжестью. Длинные ветви доставали до земли… От ветра они раскачивались, и яблоки ударяли в сухую пожухлость травы, словно земля была для этих веток огромным барабаном. Сад полз вверх по склону. Золотисто-зеленая листва, еще упорно сидевшая вместе с яблоками на ветках, не могла противостоять порывам ветра, с лихостью гусара врывавшегося в сад из ущелья, срывалась, кружилась, опускалась, устилая склон…
Я смотрел на все это, и мне казалось: сад двигался, уходил в горы, неся свою яблочную тяжесть туда, к войскам. В саду вздувались парусиновыми боками палатки. Из них иногда выплескивался молодой, задорный, громкий смех, и генерал недовольно морщился, озабоченно посматривал в сторону царского домика, дескать, не тревожило ли такое громкое излияние чувств его обитателя. За домиком, почти рядом с раскидистыми кронами яблонь, была устроена коновязь. Сочные яблоки скатывались прямо к лошадиным копытам. Лошади нехотя подбирали плоды мокрыми от слюны губами, сочно хрустели, косили друг на друга умными глазами, иногда азартно вскидывали головы… С металлических цуглей капала на землю сладкая яблочная пена.
К генералу словно мимоходом, показывая всю свою значимость и занятость, постоянно подходили, сверкая высокими начищенными сапогами, то военные чины, то гражданские лица в таких же сверкающих штиблетах. И тех, и других сновало здесь премного. У царского домика дорожки были подметены и посыпаны свежим песком. На них не виднелось ни единого отпечатка. «Видимо, первым по ним должен пройти государь», – подумал я и опять машинально провел потными руками по ризе.
– Батюшка! – рассерженно произнес бдительный генерал. – Извольте-с придерживаться этикета. Это же ставка государя, а не ваш пехотный полк.
Я смущенно откланялся, и в этот момент дверь распахнулась. На крыльце появился весь строгий, нахмуренный, затянутый в темно-синий повседневный мундир царский советник и, как мне показалось, несколько небрежно подозвал генерала:
– Вы уже здесь? Хорошо-с, хорошо-с… Итак, дорогой Василий Петрович, вам с вашим героем для аудиенции пять минут. Не более того…Сегодня у государя большая почта, и он должен ее просмотреть, и непременно-с до завтрака. А где командир полка, в котором священствует наш герой? – он с особым ударением проговорил «наш герой». – Кажется-с, подполковник также приглашался?!
Генерал почтительно наклонил голову перед рослым советником:
– Приглашался, естественно, приглашался, Иван Николаевич. О том отдельно писано в приказе в 30-ю пехотную дивизию. И писано, что вместе с полковым священником 54-го Минского пехотного полка обязан прибыть в ставку и подполковник Кременецкий. Но он, к сожалению, получил ранение.
– Ну-с, если ранение, это хорошо! А то вы частенько забываете в точности исполнять мои поручения.
– Иван Николаевич, как возможно, как возможно…
– Очень даже возможно-с.
В маленькой передней у окна, зашторенного тонким полотном, стояли два молодых высоких офицера в новенькой наглаженной полевой форме, перекрещенной ремнями и саблями с темляками. На руках ослепительно белые перчатки.
Государь сидел за столом, на котором аккуратными стопками лежали как сами газеты, так и их обзоры, которые исправно делало и присылало министерство иностранных дел, другая разнообразная корреспонденция. Удивительно доброе, располагающее к себе лицо: короткие, гладко причесанные волосы не закрывали глубоких залысин, бывших продолжением высокого, с двумя глубокими продольными морщинами лба. Густые, пышные усы почти закрывали рот, нависнув над нижней пухлой губой. Усы переходили в такие же густые курчавые бакенбарды, крепкий, волевой, чуть выдвинутый вперед подбородок был гладко выбрит. И усы, и бакенбарды, и редкие волосы отливали сединой. Оттененная темно-синим сукном мундира, эта седина не столько подчеркивала возраст, сколько придавала государю величия и мудрости. Над плотным воротом мундира офицера драгунского полка белела полоска свежего подворотничка. У петлички под самым воротом был прикреплен георгиевский крест. Невероятная простота царской формы была поразительной на фоне ярких мундиров, и даже несколько праздных костюмов его окружения, проживавшего в ставке в Горном Студне.
Перед государем, несколько в стороне, стоял его адъютант. Как я понял, это был князь Суворов – человек, известный своим остроумием, умением сочинять четверостишия, которые затем с большой охотой воспроизводились офицерами. Особое место занимали едкие пародии в адрес нашего неприятеля. Ходили слухи, что и туркам они известны, и среди них даже объявились охотники выследить и убить Суворова.
Царского адъютанта за его острословие любили в войсках, но побаивались в ставке. Со стороны эта боязнь выглядела как почтение, ибо Суворов ко всему был и храбрым человеком, готовым в любую минуту жизнь положить за государя. Положить без промедления. И государь это осознавал. Это была не та показная преданность, которой грешили многие из царского окружения. Они-то знали, почему к своему адъютанту государь весьма благоволит.
Император, не отрывая взгляда от разложенных бумаг, кивнул головой, что означало «можно входить», довольно разгладил усы и постучал пальцем по бумажной стопке:
– Однако, судя по донесениям, успех намечается, как вы считаете, князь?