– Если бы вот так не держал его в руках, никому бы не поверил, что два выстрела, произведенные с секундным интервалом, могли привести к таким последствиям. И ведь рикошет-то совсем слабый. Весь удар принял крест. Будем считать, что война для нас началась с чуда.
Вытиравший пучком сорванной травы осклизлый от крови штык усатый старый солдат скорбно улыбнулся:
– Какое здесь чудо, сколько хлопцев полегло! Одно слово, бойня!
Я посмотрел на него. Он горько поджал губы:
– Скольких я под Севастополем похоронил, батюшка. Какие хлопцы! Да и здесь… – Он отбросил траву, нарвал новый пучок, – каково родным-то будет, когда весточку получат. Когда меня под Севастополем стукнуло да жене сообщили, что нет в живых, так она с ума сошла. Вот и безумствует до сих пор. Правда, сказала: «Теперь сколько не погибнешь – не поверю» – и поет, каждый день поет и поет, поет и поет…
Не зная, что сказать ему, я вздохнул:
– На все воля Божия!
– Так-то оно так. Когда турку брюхо штыком вспорол, а у него на глазах слезы. Я под Севастополем также плакал от боли. Война, она человека зверем делает, зверем, батюшка, будь-то русский или басурман.
Огромное поле стонало, кричало, молило о помощи, плакало от боли. Громко ржали, скребли копытами оземь, стремясь подняться, раненые кони. Похоронная команда сносила в общий ряд убитых. Этот длинный ряд порубленных, исколотых, обезглавленных, обезрученных тел потряс меня. «Молох, истинный молох», – шептал я сам себе.
– Вот это и есть война, батюшка, хуже соломорезки, – и Кременецкий подозвал начальника похоронной команды, – выберите место хорошее, красивое.
Растерянный молодой солдат держал перед собой чью-то отрубленную по локоть руку, пытаясь найти среди тел ее хозяина, все спрашивал у похоронщиков:
– Обезрученного куда положили?
Кто-то из них недовольно проговорил:
– Кажись справа, там и обезрученные, и обезглавленные. Да не носись ты с ней…
– А что делать?
– Спроси у батюшки.
Солдат подошел ко мне:
– Не нашел, отец Сергий, чья, может, хозяин и вовсе живой остался, а с ней-то как быть? В кусты не забросишь?
Это было до неправдоподобности простое обличье войны. Весь огромный мир вдруг сузился до этого окровавленного поля. Ранее неведомая боль пронзила меня с такой силой, что потемнело в глазах. «Господи, ведь ты же сотворил всех нас по своему образу и подобию, живите, радуйтесь. А мы? А мы? Сколько убиенных сейчас предстанут перед тобой! Сколько слез прольется! Вот она, война!» Сам не зная почему, вновь и вновь повторял: «Молох, истинный молох! Сколько молодых, крепких мужиков и дальше будут молить тебя о пощаде, Господи… Господи, помилуй нас!»
– Турки, турки!!
С белым флагом к нам подъезжали несколько турецких офицеров. Они о чем-то переговорили с Кременецким, и вслед за парламентариями на поле появились турецкие санитары, начали вывозить в скрипевших от тяжелого груза арбах убитых и раненых.
На берегу Дуная я совершил и первое отпевание. Солдаты лежали вдоль длинной общей могилы. Место для нее выбирал Миранович. Он отказался сразу уезжать из полка, заявив, что должен присутствовать на похоронах, ибо в эту могилу предстояло опустить в большинстве своем солдат его роты. Кременецкий разрешил. Миранович поблагодарил и, подойдя ко мне, промолвил:
– Не обессудьте, ваше преподобие, хочу, чтобы место было высокое… чтобы с него… чтобы сам Дунай над ними вздыхал и плакал.
Когда на сыпучем высоком холме воздвигли большой деревянный крест с прикрепленной табличкой, на которой были выписаны имена павших, Миранович вздохнул:
– Может, когда-нибудь братья-болгаре надумаются и соорудят здесь большой памятник, а пока пусть наши герои довольствуются простым православных крестом… Как-то теперь дома известие о их смерти встретят?
Командир болгарской дружины, рослый с мужественным лицом Радован Гордич, он так назвался еще перед переправой, обнял Мирановича:
– Браток, болгары вечно будут об этом помнить.
Затем в систовской церкви, маленькой, стоявшей на тесной, умощенной булыжником площади, душной, увешанной многими иконами, полк прощался с павшими в сражении офицерами и прапорщиками. Среди них штабс-капитан Петрович, подпоручик Каненберг, прапорщик Федоров.
Также из полка по ранению убыли капитаны Семенов, Стрешенцов, прапорщик Рыжкин.
Тот же Миранович, когда садился в санитарную двуколку, чтобы быть увезенным в полевой лазарет, долго благодарил Кременецкого:
– Ваше высокоблагородие, если бы не ваша мысль с турами, от моей роты, может, ничего бы и не осталось. Сколько жизней вы спасли, один Бог знает. Премного вам благодарен. Все мои солдаты… – голос его задрожал, словно принадлежал не человеку, первому шагнувшему навстречу пулям, а кому-то иному.
Офицеры дружно поддержали его.
Уже в повозке Миранович вдруг попросил:
– Отец Сергий, позвольте еще раз взглянуть на крест.
– Да-да, пожалуйте.
…И он приложился к кресту губами.
В своем рапорте по поводу проведенной баталии подполковник Кременецкий сделал и такую запись:
«Мужество и храбрость наших солдат и офицеров, а также болгарского ополчения, ведомого русскими офицерами и своими командирами, достойны всяческого восхваления».
Как сказал Лещинский, если бы ополченцы Радована Гордича не ударили во фланг туркам, то погибших на берегу Дуная могло быть куда больше.
Я отказался от помещения в лазарет и весь последующий день, а также и ночь провел в молитвах. Полк приводил себя в порядок и готовился к новым сражениям, а я даже собрался было сесть за свои записи, но так и не нашел сил, чтобы передать бумаге впечатления от увиденного, пережитого, ибо потрясен был всем до глубины души.
…Нам предстояло выступать в направлении Плевны.
ХI
Перед Горным Студнем караван из лазаретных повозок в сопровождении конвоя из казаков повернул в сторону полевого шпиталя.
– А вам, ваше преподобие, прямо. – Ладный казацкий сотник махнул нагайкою в сторону разбросанных по долине домов и приказал: – Эй, Егор, сопроводи-ка батюшку до Горного, здесь недалече. Мы будем за лазаретом на постое, где и в прошлый раз. Там и найдешь нас.
Егор соскочил с лошади, взял ее под уздцы, и мы зашагали по неровной, но довольно широкой дороге, которая была до того тряской, что и теперь меня не переставало качать при каждом шаге.
В Горном Студне, как и было указано в присланной в полк бумаге, меня встретил ротмистр Синельников, офицер драгунского полка, состоявший при князе Суворове офицером для специальных поручений. Высокий, широкоплечий, в ладно сидевшей форме, он представился, с каким-то великосветским изыском прижал руку к груди, на которой отливал серебром орден, спросил:
– Не соизволит ли ваше преподобие немного привести себя в порядок и отдохнуть. У нас до аудиенции есть время. Здесь недалеко я снял для вас небольшую комнатку.
Комнатка оказалась и в самом деле маленькой, заставленной какими-то незнакомыми мне предметами домашнего обихода. Коренастый, с длинными черными усами болгарин встретив меня, молитвенно сложил руки на груди и что-то стал говорить, показывая на висевшую в углу большую икону.
– Он просит разрешения зажечь перед иконой Божией Матери свечу, – пояснил Синельников.
– Да-да, конечно.