Мать Алексея Петровича, Мария Денисовна Давыдова, родная тетка партизана-поэта, была в первом браке за Каховским, от которого и имела одного сына, Александра Михайловича. Мария Денисовна была женщина очень умная, отличавшаяся остротою и удачно язвительною резкостью выражений. Оба сына ее «как бы всосали эту способность с молоком матери, которая, по выражению одного близкого ее знакомого, до глубокой старости была «бичом всех гордецов, взяточников, пролазов и дураков всякого рода, занимавших почетные места в провинциальном мире»[248 - «Артиллерийский журнал», 1861 г., № 11.].
Как все богатые и небогатые дворяне того времени, А.П. Ермолов получил первое образование от дворового служителя, по имени Алексей. Водя по букварю резною указкою, расписанною синими чернилами, Алексей учил маленького своего тезку грамоте.
Занятый службою, отец Ермолова не имел времени сам заниматься с сыном, а нанять для него сведущего учителя не было средств: такие учителя в то время были очень дороги. Свое участие в деле воспитания сына старик ограничил тем, что с самого малолетства внушал ему служить со всевозможным усердием и ревностью. «Твердил я также ему, – писал впоследствии Петр Алексеевич, – что когда требует государь и отечество службы, служить не щадя ничего, не ожидая награды, ибо наша обязанность только служить»[249 - А.В. Казадаеву 4 января 1814 г. Собр. писем Казадаева.].
«Бедное состояние семьи моей, – говорил Алексей Петрович, – не допустило дать мне нужное воспитание. Подобно отцу моему, поздно я обратил внимание к службе моей и усердию. Впоследствии доставили они мне некоторые способы, но уже вознаградить недостатка знаний, а потому и способности, не было времени»[250 - Из письма А.П. Ермолова Казадаеву 17 апреля 1817 г.].
Первоначальное свое образование молодой Ермолов получил в чужих домах. Сначала он жил в доме своего родственника, орловского наместника Щербинина, а потом в доме Левина. Тогдашние наместники, выбираемые самою императрицею, знавшею хорошо их способности и нравственные качества, пользовались неограниченною доверенностью Екатерины. Эта доверенность увеличивала гордость не только самих наместников, но и их родственников, а главное родственниц. Хотя в чужой семье и мало обращали внимания на воспитание Алексея Петровича, однако сметливый мальчик привык смотреть на людей глазами его окружающих, и в него незаметно вкрались гордость и сознание собственного достоинства.
Неопределенность положения Ермолова среди родственников заставила отца его отправить сына в Москву, в университетский благородный пансион, где он и был сдан на руки профессору Ивану Андреевичу Гейму.
Москва была в то время то же самое, что за семьдесят лет до приезда Ермолова, а пожалуй, то же самое, что и теперь: село отставных всякого рода придворных, военных и гражданских лиц. Древняя русская столица, по выражению Алексея Петровича, была гостеприимна и обжорлива. Длинным обедам не было конца, и они бывали так часто, что многие не знали домашних хлопот об этом, не знали других обедов, кроме званых. На таких пирах Москва все критиковала: двор, правительство, бранила прежде всего Петербург, а сама смотрела на него с завистью и соблюдала на обедах чинопочитание более, чем «в австрийских войсках».
Шампанское подавалось гостям только до известного ранга: в одном доме угощали им только превосходительных, в другом, где хозяин был побогаче, этой чести удостаивались чины высокоблагородные и асессорские. Младшие не обижались таким предпочтением и, смотря на шипучее вино, скромно ожидали… производства в чин, дававший право на получение шампанского.
«Москва не годится в главнокомандующие, – говаривал Алексей Петрович, – она перепутает всякое приказание; я никогда не спрашиваю, что говорят в городе, а что врут в городе. Зато московские басни правдивее петербургской правды, как Вальтер Скотт, в своих романах, рисует лучше Средние века, чем многие историки»[251 - Сведения об А.П. Ермолове. Статья Ратча. «Арт. журн.», 1861 г., № 11.].
Москва всегда была русским городом, в самом обширном значении этого слова. Она была средоточием почти всего аристократического общества русского дворянства. При Екатерине II русское дворянство стало самостоятельною и сильною опорою государства. Гениальная женщина, сумевшая из немки по рождению сделаться в душе русскою императрицею, сумела также внушить и своим подданным горячую любовь к своему отечеству и полную готовность пожертвовать для него всем своим достоянием. Она блистательно и мастерски умела свои успехи и славу сделать общим достоянием славы русского народа, и тем развила народную гордость.
«Блистательное царствование Екатерины, ряд побед, обширные завоевания, значение России во всех делах Европы безгранично развивали нашу народную гордость. Покушение на могущество России всякий считал бы личною для себя обидою».
Эта священная любовь к родине отражалась на всех питомцах Екатерининского века, отражалась и на подрастающем поколении. Русское юношество хотя и было малообразованно, но тем не менее охотно несло свои знания на пользу любимого отечества. Что же касается до образования, то оно, находясь на низкой степени, в последние годы царствования Екатерины приняло еще более ложное направление, от нашествия в Россию иностранцев и в особенности французов, сначала в виде парикмахеров, содержателей модных лавок и увеселительных заведений всякого рода, а потом аббатов и разорившихся дворян, бежавших от революции.
Из всех этих выходцев было немного таких, которых нельзя было назвать шарлатанами или невеждами; но несмотря на то, кому не везло по торговой части, тот брался за воспитание русского юношества и искал места учителя.
«Шарлатаны учили взрослых, – рассказывал впоследствии Ермолов, – выдавая себя за жрецов мистических таинств; невежды учили детей, и все достигали цели, т. е. скоро добывали деньги. Между учителями были такие, которые, стоя перед картою Европы, говорили: Paris, capitale de la France… cherchez, mes enfans![252 - Париж, столица Франции… Покажите ее, дети! (фр.)] – потому что сам наставник не сумел бы сразу ткнуть в него пальцем»[253 - «Арт. жури.», 1861 г. № 11.].
При таких обстоятельствах не успехи и познания определяли окончание воспитания, а возраст молодого питомца. Кто желал прослыть образованным и даже ученым, тот с четырнадцатилетнего возраста садился за энциклопедистов и ограничивался громким заявлением, что прочел Вольтера и Руссо.
Вот в каких условиях к делу воспитания находился молодой Ермолов. Он вынес из него наместническую гордость, неподкупную любовь к родине и взгляд истинно русского человека, каким было тогда дворянство, а гостеприимная Москва сделала его хлебосолом и вместе с тем укоренила в нем критический взгляд, острое слово и едкую насмешку над людьми, стоявшими ниже его по образованию.
С этими качествами Алексей Петрович явился в Петербург в чине сержанта Преображенского полка. Поступив на действительную службу, Ермолов, по своим материальным средствам, не в силах был тянуться за прочими гвардейскими офицерами, державшими экипаж и огромное количество прислуги. Пятнадцатилетний юноша стал искать для себя другого рода службы. Судьба привела первую служебную деятельность Алексея Петровича связать с тем полком, слава которого гремела впоследствии на Кавказе в течение полустолетия. 1 января 1791 г. Ермолов был выпущен капитаном в Нижегородский драгунский полк, шефом которого был граф Самойлов. Ермолов тотчас же отправился в Молдавию, где стоял тогда полк, командиром которого был двадцатилетний родной племянник графа Самойлова, И.Н. Раевский, один из знаменитых деятелей 1812 г.
В бытность свою в полку Алексей Петрович ближе познакомился с артиллериею. При полку находились полковые пушки, имевшие специальное назначение стрелять при осушении бокалов. Раевский, стараясь дать им лучшее назначение, ввел некоторые усовершенствования: переделал лафеты и переменил расчет прислуги. За всем этим Ермолов тщательно следил, и едва только стал привыкать к фронтовой службе, как был вызван опять в Петербург, по случаю назначения его флигель-адъютантом к графу Самойлову.
Петербург снова принял с распростертыми объятиями молодого и красивого адъютанта. Одаренный от природы необыкновенною физическою силою, крепким здоровьем и замечательным ростом, Ермолов своею красивою наружностью обращал на себя внимание многих. Его большая голова, с лежащими в беспорядке волосами, маленькие, но проницательные и быстрые глаза делали его похожим на льва. Взгляд его, в особенности во время гнева, был необыкновенно суров. Горцы говорили впоследствии о Ермолове, что горы дрожат от его гнева, а взор его рассекает как молния.
Острые шутки шестнадцатилетнего юноши, его мнения, часто противоречившие большинству суждений, повторялись как выражения молодого оригинала. Между тем оригинал этот присматривался к окружавшим его лицам. Как человек домашний у графа Самойлова, Алексей Петрович был членом высшего петербургского общества и по утрам слышал откровенные отзывы о тех лицах, которые по вечерам наполняли залу Самойлова.
Смотря на все, так сказать, сверху, Ермолов привык понимать предметы шире и глубже, чем понимали их другие, и эта ширина взгляда дала ему нравственное превосходство над многими. Сознавая свои силы, Ермолов, сделавшись непомерно честолюбив и упрям, стал открыто относиться к некоторым с едким сарказмом, ирониею и насмешками, что и послужило первым шагом нерасположения к нему многих лиц. Остроты, которыми Алексей Петрович осыпал немцев, переходили из уст в уста и, конечно, не нравились многим.
К счастью для самого Ермолова, жажда к занятиям не дозволила ему предаться исключительно праздной светской жизни и удовольствиям. Занятия военными науками привели его в артиллерийскому шляхетному корпусу, обладавшему более других заведений научными средствами. Пожертвовав своим адъютантством, Брюлов просил графа Самойлова о зачислении его в артиллерию. Переименованный в капитаны 2-го бомбардирского батальона, он был, 9 октября 1793 г., зачислен в артиллерийский шляхетный корпус, где и принялся с полным жаром за изучение военных наук.
Восстание в Польше, в следующем году, отозвало его от ученых занятий, и Алексей Петрович торопился на поле брани. Сделав всю кампанию и будучи награжден орденом Св. Георгия за штурм Праги, Ермолов в следующем году был отправлен за границу в Италию, где, прикомандированный к главной квартире австрийского главнокомандующего, был участником войны австрийцев с французами. Едва только он успел вернуться в Россию, как в 1796 г. принял участие в персидском походе графа Валериана Зубова.
Замечательные способности дали ему все средства к тому, чтобы приобрести все качества отличного воина. Начавши службу так удачно и успев уже командовать отдельною частью, Алексей Петрович с шестнадцати лет приобрел самостоятельность и репутацию, которые сулили ему блестящую будущность. Но обстоятельства временно сложились несколько иначе.
Смоленский губернатор сделал донос на брата его по матери, Каховского. Тот был взят, а вместе с ним был взят Ермолов и отвезен в Калугу.
«Ты знал брата моего, – писал по этому делу Алексей Петрович[254 - А.В. Казадаеву от 9 июля 1799 г., из Костромы.], – он впал в какое-то преступление; трудно верить мне как брату, но я самим Богом свидетельствуюсь, что преступление его мне неизвестно! Бумаги его были взяты, и в том числе найдено и мое письмо, два года назад писанное, признаюсь, что дерзкое несколько, но злоумышления и коварства в себе не скрывающее. Я был взят к ответу в Калугу, к генералу Линденеру, и пока ехал я туда, был уже я, в продолжение того времени, прощен и Линденером возвращена была мне шпага и объявлено всемилостивейшее государя прощение»[255 - У М.П. Погодина, в статье его «А.П. Ермолов», обстоятельство это описано иначе (см. «Русский вестник», 1863 г., № 8, с. 679), но я останавливаюсь на показаниях самого Ермолова.].
Пылкий, честолюбивый и самонадеянный молодой офицер, приобретший уже некоторую самостоятельность и не знавший за собою никакой вины, считал себя оскорбленным. Он потребовал от Линденера объяснения причины такого с ним поступка, просил, чтобы ему объяснили: за что он был взят и почему теперь прощен? Этого было достаточно, чтобы сделать Ермолова окончательно политическим преступником. Отпустив его обратно, Линденер секретно донес о Ермолове как о человеке неблагонамеренном.
«Я обратно прибыл в батальон[256 - Иванова, из которого впоследствии был сформирован 4-й артилерийский полк.], – продолжает Алексей Петрович в том же письме, – питая в душе моей чистейшие чувства благодарности к нашему монарху. Но недолго, любезный друг, был я счастлив: в другой раз прислан был за мною курьер и я отправился в Петербург, однако же имея добрую надежду, ибо я ни арестован, ни выключен не был, и льстился счастием быть представленным государю. Не таковы были следствия моей надежды. Я вместо (того, чтобы) быть представленным государю, посажен был в Петропавловскую крепость и оттуда препровожден в Кострому, где уже полгода более живу!.. Так, любезнейший друг, пал жребий судьбы на меня, и в моей воле осталось лишь только терпеливо сносить ее жестокости».
В Костроме он нашел другого изгнанника, Платова, впоследствии графа и знаменитого атамана войска Донского.
Жизнь в ссылке оставила тяжелое воспоминание у Алексея Петровича. Он был исключен из службы; у него не было защитников, которые могли бы облегчить его участь; все средства к выходу из такого положения пресеклись вместе с утратою свободы. Отдаленный от родных, он потерял из виду брата своего (Каховского), об участи которого не только ничего не знал, но не имел даже сведения о его местопребывании. Бывшие друзья и приятели все сразу отреклись от Ермолова; к кому ни писал он, все молчали и никто из них не решался ответить. Один только из всех его друзей продолжал с ним переписку и облегчал страдания заключенного – это был Александр Васильевич Казадаев.
«Теперь и самое здоровье мое, от чрезвычайной скорби, ослабевает, – писал ему Алексей Петрович, – исчезают способности, существование меня отягощает, лишь обязанность к родным моим обращает меня к должности христианина. Живу я здесь совершенно как монах, отдален от общества, питаю скорбь мою в уединении».
Он умолял своего друга продолжать писать, облегчать его участь и не презирать тем состоянием, в котором он находился[257 - Письмо его А.В. Казадаеву 21 сентября 1799 г.]. Человеку с такою энергиею и жаждою к деятельности, какая была у Ермолова, трудно было свыкнуться с тогдашним положением, а еще тяжелее было сознать его самолюбию, что, оставленный всеми, он должен был искать к себе сочувствия. Будучи горд и самолюбив, Алексей Петрович долгое время, даже и в несчастье, не решался пускаться в искательства.
«Долго думал я, – пишет он[258 - А.В. Казадаеву 30 ноября 1799 г.], – о твоем мне совете писать письма к известным тебе особам[259 - Не Кутайсову ли? Казадаев и Кутайсов оба были женаты на Резвых.]; но, кажется, слишком я несчастлив, чтобы могло это средство послужить в пользу. Однако же, невзирая на все предузнания, должно все испытать, чтобы не упрекнуть себя после. Ты начал сам делать мне сие, мало если скажу я вспоможение, но милости; тебе одному предоставлено сие усовершенствовать. Воспользуйся, любезный друг, сим верным случаем и напиши мне обратно: нужно ли необходимо употребить в действие сие единое средство? Ты можешь все писать без малейшего сумнения, и тогда примемся мы за дело. Или, может быть, нужно уже будет иметь терпение; если и так, то верь, что я много его имею и недостатком оного не можешь ты упрекнуть своего друга. Располагай по возможностям; я на одного тебя имею мою надежду и слишком я тебя знаю, чтобы мог сколько-нибудь усомниться; я с нетерпением ожидаю твоего ответа. Сделай мне сие удовольствие, которое одно я имею; не лиши меня оного и верь, что я полную цену ему дать умею»[260 - На с. 680 «Русского вестника» 1863 г. Погодин говорит, что Ермолов наотрез отказался писать письма, тогда как на самом деле это было не так. Очевидно, что, рассказывая впоследствии, А. П. хотел замаскировать свои действия и выставить рельефнее свой характер. При этом должно заметить, что генерал Дамб не был женат на Резвой, как сказано на той же странице «Русского вестника».].
Такое неутешительное положение Ермолова продолжалось три года. От нечего делать он принялся за изучение латинского языка, а впоследствии стал учиться играть на кларнете. Познакомившись с протоиереем Груздевым, он брал у него уроки латинского языка, читал и переводил Юлия Цезаря. Так проводил он время, не видя никакого исхода в своем положении. Со смертью императора Павла I, в первый день восшествия своего на престол, Александр I приказал освободить всех лиц, замешанных но делу Каховского. В числе освобожденных был и Алексей Петрович. Он приехал в Петербург, но уже совершенно чуждый и незнакомый петербургскому обществу, среди которого появились новые люди и новые интересы. Будучи прежде того вхож в дом В.И. Ламба, бывшего теперь президентом военной коллегии[261 - Должность, которая, с образованием министерств, возложена на военного министра.], Ермолов обратился прежде всего к нему. Генерал Ламб, при всем уважении к нему государя, первое время ничего не мог сделать в пользу Ермолова. Около двух месяцев Алексей Петрович ежедневно являлся в военной коллегии, «наскучив, – как сам выражался, – всему миру секретарей и писцов». Наконец, в июне 1801 г., Ермолов был принят тем же чином на службу в 8-й артиллерийский полк[262 - Алексей Петрович в своих записках говорит (см. «Русский вестник», 1863 г., № 8, с. 681): «Мне отказан чин, хотя принадлежащий мне по справедливости; отказано старшинство в чине, конечно не с большею основательностию». Последнее несправедливо, и сказано едва ли не ради красного словца. Вот подлинное письмо генерала Ламба о зачислении Ермолова на службу:«Милостивый государь мой Алексей Иванович (не Корсаков ли, бывший инспектором артиллерии), – писал Ламб 6 июня 1801 г. – Я сегодня имел счастие государю императору докладывать между прочим и о господине Ермолове. Не знаю, угодил ли я вам во всем, но что от меня зависело, то все я сделал как добрый человек. Его Величеству угодно было повелеть принять его в службу в 8-й артиллерийский полк, но только тем же чином. Как старшинство ни у кого не отнимается, то и нет сомнения, чтобы не получил он следующий чин при первом производстве, но до того времени надобно взять терпение. Я еще уверяю вас, что я поистине просил всеподданнейше о чине, но высочайшего соизволения на то не было».] и получил роту, расположенную в Вильне.
Время, проведенное в ссылке, оставило свои следы, отразилось на характере Алексея Петровича. Он стал сосредоточен, задумчив и привык к уединению. «Я редко или почти никогда весел не бываю, сижу один дома, – писал он впоследствии своему другу Казадаеву[263 - От 12 сентября 1802 г. из Вильны. Собрание писем Казадаева.]. – Я сыскал себе славного учителя на кларнете и страшно надуваю и по-латыни упражняюсь».
Нравственная борьба и испытание закалили его сильный характер и развили в нем необычайную силу воли. Человек, при склонностях не совершенно дурных, испытавший несчастья, не мог быть нечувствительным к нуждам других. Имея от природы добрую душу и узнав на опыте всю беззащитность человека, не имеющего покровителей, Ермолов, до конца своих дней, остался лучшим ходатаем и защитником своих подчиненных. Он всегда хлопотал о том, чтобы представить службу их в истинном свете и наградить по заслугам. Подчиненные находили в Алексее Петровиче самого ревностного, смелого и правдивого защитника своих прав и достоинств.
«Ты не худо делаешь, что иногда пишешь ко мне, ибо я о заслугах других всегда кричать умею», – писал он Денису Давыдову. Будучи еще подполковником, командуя ротою, он поминутно просит то за фельдфебеля, то за рядового, принимает меры к улучшению их положения и, сознаваясь сам, что надоедает своими просьбами, все-таки шлет и следующее письмо с просьбою о подчиненных…
Вдали от Петербурга Ермолов жил весело и, имея приятную наружность, пользовался расположением многих особ прекрасного пола. Одна из местных девиц обращала на себя особенное внимание Алексея Петровича; но судьба не привела его вступить с нею в брак.
«Правда, она мне нравится, – писал он в одном из писем[264 - К Казадаеву от 25 февраля.], – но это до 1 апреля, ибо теперь совершенно делать нечего, а тогда начнутся ученья и должно будет ими заняться».
И действительно, мучимый мыслию о повышении в чинах, он скоро забыл о своих любовных похождениях. Самолюбие и честолюбие его страдали. Алексей Петрович не мог свыкнуться с мыслию, что многие, моложе его по службе, благодаря постигшему его несчастью, обошли его и стали старшими в чине, из подчиненных и товарищей сделались или могли сделаться в будущем его начальниками.
«Что будет со сверхкомплектными подполковниками? – спрашивал он своего друга Казадаева. – Сделай милость объясни: будут ли они иметь роты на капитанском жалованье или будут получать по чину».
Ермолова особенно беспокоило то, что, будучи майором, он был в комплекте, а теперь, в чине подполковника, очутился сверх комплекта. Он просил выискать ему какую-нибудь комиссию, в которой можно бы было возвратить потери по службе, сделанные по несчастью, «а без того жестоко худо», писал он. Вопрос о старшинстве крайне беспокоил Алексея Петровича; он писал несколько писем к Казадаеву, прося его выслать ему список старшинства. «Итак, – писал он[265 - К Казадаеву от 9 февраля 1802 г.], – я теперь имею пустую выгоду быть первым подполковником… Ей-богу, больно столько времени быть в одном чине, и служба, имеющая для меня все приятности, иногда их теряет… Боюсь только, чтобы ты мне не упрекнул малодушием, но кто служа не ищет протесниться сквозь кучу обежавших?»
Не малодушие, а, напротив того, честолюбие понукало Ермолова выйти из такого положения, и он, не имея в виду ничего определенного, бросался из стороны в сторону. То хотел перейти в инженеры и сопровождать генерала Анрепа на Ионические острова, то хлопотал о переводе в казаки. Словом, просил отправить его куда-нибудь, выискать для него какой-нибудь подвиг, с тем чтобы выдвинуть его по службе и произвести в полковники, а «то заваляешься полуполковником, – писал он, – русская пословица: не все хлыстом, иногда и свистом – вот мое правило с давнего уже времени».
«Третья неделя, – пишет Ермолов[266 - То же, от 8 марта, из Вильны.], – как вижу я во сне беспрерывно, что очень недурно под каким-нибудь видом попасть в конную казацкую артиллерию, под маскою достойного офицера, нужного для исправления оной, а там две роты, и честолюбие заставляет желать таким лестным образом сделаться над оными фельдцейхмейстером. Богатая мысль! Донской атаман (Платов) мне приятель, по сходству некогда нашего положения; следовательно, если кому быть там, то мне всех приличнее. Страшная охота испытать все роды службы, на каждом шагу встретиться с счастием и, вопреки самому себе, может быть, ни на одном не воспользоваться. Положим, что все мои планы пустые, но однако же не невозможные; следовательно, любезнейший друг, сохрани сие про себя, а случая не пропускай. Я думаю, не найдется завидующих жизни на Дону; а мне, как склонному к уединению человеку, весьма прилично».
Хлопоты А.В. Казадаева о переводе Ермолова в казачью артиллерию не удались, и последний очень сожалел об этом. «Признаюсь тебе, – писал он[267 - К Казадаеву, от 14 июня, из Вильны.], – что я и в запорожцы идти не отказался бы; едва ли лестно служить теперь в артиллерии. Я желал бы ускользнуть, но не предвижу никаких возможностей, а еще менее людей к тому способствовать могущих. Терпение необходимо; может быть, не будет ли со временем случая употребить себя полезнее; надобно ожидать… Бывши первым или вторым в моем чине, еще на несколько лет удалился я от производства. Как слышно, многие из генералов останутся лишними, да сверх того миллионы полковников; и так нет надежды, чтобы когда-либо что получить можно. Одно утешение то, что наши чины гораздо реже, нежели генеральские».
Лихорадочное настроение Ермолова относительно производства было заглушено на некоторое время хлопотами по службе. Алексей Петрович стал деятельно заниматься своею ротою, подготовляя ее к смотру государя, проезжавшего через Вильну. В этот проезд император Александр I в первый раз обратил особенное внимание на Ермолова. Он остался исключительно доволен его ротою.
Всегда веселый, милостивый и приветливый, император Александр очаровывал всех, к кому обращался, и не было ни одного человека, кто бы не боготворил его. Он осматривал все, что было достойно его внимания, и, невзирая на краткость пребывания своего в Вильне, успел посетить больницы, в пользу которых пожаловал деньги и деревни.
«Осматривал войска, Капцевича легион и мою когорту, – писал Ермолов[268 - А.В. Казадаеву от 16 июня.], – изволил объявить мне благоволение сам лично, говорил со мною и два раза повторил: очень доволен как скорою пальбою, так и проворством движения. Приказал отменить некоторые маневры и изволил сказать, что о том прикажет Алексею Ивановичу (Корсакову?). Генерал-майору Маркову, Псковского полка, пожаловал перстень. Капцевича батальоном, как все единогласно говорят, был недоволен; мое ученье изволил смотреть около полутора часа, а его ни четверти, из которого более половины изволил говорить со мною. Капцевичу ничего (не пожаловал), и как мы в одном месте и я кажусь быть под его начальством, то и мне ничего – все возлагают на него, а государь и после изволил отозваться о конной артиллерии милостиво. Государь встречен был с восклицаниями; повсюду кричали «ура!», отпрягли лошадей и везли на себе карету; на бале изволил быть до трех часов утра, очень весел, а сколько милостив – описать не в состоянии».
Всякое известие о преобразовании в артиллерии, часто ложный слух, пущенный о перемене начальника, и тому подобные известия сильно беспокоили Алексея Петровича. Сознавая, что репутация его после ссылки недостаточно еще окрепла, он страшился за свою будущность и смотрел на все довольно мрачными глазами. Руководимый этою идеею, он в некоторых случаях выказывал юношескую робость и даже ребяческую боязнь. Вот один из подобных случаев. Офицер его роты, некто К**, проиграл 600 рублей казенных денег. Ермолов тотчас же арестовал его, взыскал деньги с выигравших и, уступив просьбам, а главное, «избегая случая сделать ему несчастье, сам собою испытавши, сколько тягостно переносить оное», он согласился не допосить о поступке офицера. Написав своему начальнику частное письмо, Ермолов рассказал поступок К** как он был и просил его перевести в другую роту, как человека, возбуждающего негодование своих товарищей. Совершенно неожиданно для всех, К** был переведен, по неспособности, в кизлярскую гарнизонную роту. Переведенный, будучи всегда аттестован отлично, обиделся тем, что его назвали неспособным, решился признаться и раскрыть свой поступок. Вот тут-то и проявилась вся трусливая боязнь Ермолова. К** передает ему письмо и просит представить по команде. Алексей Петрович, по честности своих правил и убеждений, не в силах был сделать несправедливость и отказать офицеру в принятии письма, но боялся взыскания за сокрытие преступления. Он начинает уговаривать К** не подымать дела; представляет ему, что через это ничего не выиграет, а может лишиться чинов, но К** остается непреклонен. Ермолов, по необходимости, принимает письмо, но сам не знает, как поступить с ним. «Все оборвется на мне, – пишет он, – для чего я скрыл его преступление и тотчас не донес по команде. Хотя во времена кроткого и милосердного государя нашего, чувствительность и добродушие не поставляются, конечно, в порок, но все я не буду прав, что довольствовался одним арестом, а не предал его суду».
После долгих размышлений он решается отправить письмо К**, при своем письме, к А.В. Казадаеву. Ермолов просит его протянуть свою руку помощи молодому офицеру, остановить перевод его в гарнизон, а перевести его в какой-нибудь другой батальон. Ходатайствуя за офицера, он, в сущности, ходатайствует за себя, из желания выгородить свою особу из неприятной истории. Алексей Петрович страшится за свою опрометчивость.