Оценить:
 Рейтинг: 0

Мы, Божией милостию, Николай Вторый…

<< 1 2 3 4
На страницу:
4 из 4
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

В Архангельском я бывал и раньше, в своей прошлой (или будущей?) жизни. В школе мы ездили на экскурсию с классом, остались смутные впечатления от большой дворцовой усадьбы, чьей-то могилы с эпитафией, восхваляющей «счастливую праздность», зелёного забора, закрывшего от нас уютную колоннаду дворца, вспомнилась тенистая даль парка, отрывающего вид на Москву-реку и низинные луга за ней, и флигеля какой-то больницы или госпиталя справа и слева, вход в которые нам, экскурсантам был запрещён. Нынешний приезд в Архангельское дал напротив ощущение простора, чистоты и свежести. Через чугунную арку мы прошли во внутренний дворик дворца, поднялись на парадное крыльцо и проследовали в овальный зал с вечными колоннами и огромным куполом, из которого лился мягкий июньский свет. В зале нас встречали хозяева: Зинаида Николаевна, от которой семья и получила княжеский титул Юсуповых, и сам граф Сумароков-Эльстон, Феликс Феликсович. Несмотря на богатую, а графа даже щегольскую одежду, в их простодушных манерах, в добрых глазах хозяйки и в улыбке хозяина было нечто гоголевское. Очень просто и радушно поприветствовав нас, владельцы всего этого великолепия пригласили нас в парадную столовую, в которой было всё римское – и беломраморные статуи богов или героев, и картины на стенах, прославляющих то, как древние люди умело и свирепо убивали друг друга, и контрастирующая с этой жестокостью пасторальная, почти гламурная роспись потолков. В этой столовой был уже сервирован большой дубовый резной стол, и мы немедленно сели обедать. К обеду пришли дети Юсуповых, слегка прыщавый подросток Николай и отрок Феликс лет десяти с тонким чертами почти иконописного худого лица. Это лицо с длинным прямым носом, поджатыми губами и неземным, ангельским взглядом притягивало меня к себе, и я то и дело украдкой смотрел на подростка. – Что же выйдет из этого отрока: святой или убийца? – подумал я и похолодел: – Неужели это он через каких-нибудь 20 лет убьёт «божьего человека», предрекшего гибель вместе с собой и династии, и монархии, и всей империи в целом? Неужели судьба и этого мальчика, и наша, и всей России неотвратима? Нет, не может быть. Но есть ли у меня шанс? Сумею ли я сделать так, чтобы всего этого не было: и рождения другого, больного гемофилией мальчика, и явления лечившего его «святого старца», «нашего друга», и кутежей, и записок с корявыми буквами, назначающих и смещающих министров и генералов? И отравленных пирожных, и выстрелов на морозном ветру, и проруби на Малой Невке? – Я очнулся от, того что Аликс сильно сжала мне руку, все сидящие за столом молчали и пристально смотрели на меня. Я встал из-за стола и, сославшись на нездоровье, ушёл к себе в гостевую комнату.

Радушные хозяева упросили нас задержаться в Архангельском на несколько дней, мы согласились при условии, что к нам приедут кузен Эрни, брат Аликс и великий герцог Гессенский, и его жена Виктория Мелита Саксен-Кобургская, моя дальняя кузина по прозвищу Дакки (Ducky). Ничего утиного, как выяснилось, в её милом прозвище не было. Она, как и Александра Фёдоровна, приходилась внучкой королеве Виктории и воспитывалась, как и Аликс, при английском дворе. В детстве некоторые слова давались ей нелегко: вместо darling она произносила ducking; отсюда и прозвище. Была Дакки миловидна, добродушна и смешлива, её слегка полная фигура светилась нежностью и добротой, и я подумал, что это будет хорошей компанией для Аликс после размолвки с Эллой, вернее с её мужем. Но я ошибался. После приезда Эрни и Дакки сразу стало понятно, что между супругами не всё ладно. Высокий и прямой Эрни, слегка похожий по своим манерам на Сергея Александровича, с безбородым лицом, на котором выделялась щёточка чёрных усов, был явно холоден к Дакки и не оказывал ей никаких знаков внимания. Да и сама Дакки, несмотря на всю свою природную жизнерадостность, при взгляде на своего мужа то и дело хмурилась и надувала свои и без того полненькие губки. Они с Аликс долго шептались по вечерам, пока я играл с Эрни в бильярд или гулял по окрестностям. Долго Аликс ничего скрывать от меня не могла и на третий день рассказала мне о причинах разлада в этой, казалось бы, идеальной семье. До женитьбы на Эрни Дакки была влюблена в своего двоюродного брата Кирилла Владимировича, сына моего дяди Владимира, любителя балета и командующего гвардией, но, поскольку по православным канонам брак между двоюродными братом и сестрой не мог состояться, она вышла замуж за Эрни, который был ей также двоюродным братом, но по материнской линии – и ничего, потому что лютеранская церковь относилась к таким бракам с присущей просвещённой Европе толерантностью. Накануне отъезда в Россию Дакки, по её словам, сама удостоверилась в том, о чём давно шептались при Гессенском дворе. Внезапно вернувшись из Англии, где она навещала свою владетельную бабушку, Дакки застала Эрни в постели с молоденьким конюхом. По словам дворцового коменданта, к которому она бросилась со слезами на грудь, молодые германцы опасались идти во дворец в слуги или поварёнки, потому что знали, что за этим последует. Но светские приличия – превыше всего, и на следующий день Дакки вместе со своим неверным мужем отправилась на коронацию в далёкую Россию. На одном из балов, которые всё-таки происходили в Москве без нашего с Аликс участия, она вновь встретила Кирилла, и старая страсть, как говорится, взыграла в них вновь. Они танцевали, смеялись, катались по Москве в закрытых экипажах и целовались украдкой. Эрни делал вид, что ничего не замечает. А Дакки плакала почти каждую ночь, понимая, что её новый-старый роман с Кириллом никогда ничем не кончится, что бабушка Виктория никогда не разрешит развод с Эрни, поскольку для просвещённой Европы супружеские измены никогда не являлись достаточным для этого основанием.

Дни наши проходили беззаботно – в прогулках, купаниях, обедах, поездках на лодках по реке и верхом по зацветающим лугам, за игрой в карты, бильярд или лаун-теннис. В теннис я, слава Богу, играл и в своей другой жизни: и легко обыгрывал Эрни, который заметно сердился и сетовал на качество русских кортов. Но вот когда Аликс предложила мне сыграть на рояле в четыре руки, тут я испытал панический ужас. Да, мама в детстве заставляла меня из под палки играть на фортепьяно, и даже приглашала на дом учительницу, отличавшуюся властными манерами и очень громким голосом. И что-то там у меня получалось, но я вздохнул с облегчением, когда эта пытка кончилась. Я как мог отнекивался от предложения Аликс, говорил, что всё забыл и никаких нот не помню. Но потом под ее напором согласился при условии, что мы сначала порепетируем с ней наедине. Эта была самая прекрасная репетиция в моей жизни, мы сидели рядом, на двух банкетках перед большим роялем с открытой чёрно-белой пастью. Наши руки касались друг друга, я неотрывно смотрел на ее профиль и завиток золотистых волос над её левым ухом. Аликс сердилась, удивлялась моему неумению, вспоминала Дармштадт, где, оказывается, мы тоже играли в четыре руки, когда ещё были не женаты и даже не помолвлены. Но потом всё на удивление получилось – мы сыграли вдвоем немецкую рождественскую песенку, и Аликс напевала её тихим, как сверкание рождественской ночи, голосом. Нам все аплодировали, и хозяева и гости. Так божественно неторопливо и безмятежно проходили эти дни в Архангельском, и я удивлялся только одному: нас никто не беспокоил, с поводом и без повода. Один раз в день фельдъегерь привозил мне на прочтение и подпись государственные бумаги. Я читал их по диагонали и благодушно подписывал. Казалось, вся страна замерла и никак не могла прийти в себя после прошедшего события; ни стачек, ни стихийных бедствий, ни волнений на всё огромном пространстве Российской империи в эти дни не происходило. Железные дороги строились, открывались новые рудники и фабрики, а крестьяне готовились собрать ожидаемо высокий урожай.

МамА, братья, министры, большинство великих князей уехали в Петербург, остальные родственники и иностранные гости разъехались кто куда, и нас никто беспокоил. И мне это совершенно не казалось подозрительным. Время опять замедлило свой бег, как бы давая нам отдохнуть перед дальнейшими испытаниями. Но вот наконец 21-го июня настал час прощаться с гостеприимным Архангельским, хозяева, их дети и вся челядь высыпали на большое крыльцо дворца. Старый граф, который был совсем не старым по нынешним временам, всплакнул, а княгиня долго крестила меня и Аликс. Мы сели в экипажи и поехали к уже знакомому Белорусскому, то есть Смоленскому, вокзалу, где сели вместе с Эрни и Дакки в тот же императорский поезд и через 12 часов, на следующее утро были уже в Петербурге, где на Московском вокзале нам была устроена неизбежная торжественная встреча: всё семейство Романовых было в сборе, стоял почетный караул Новочеркасского полка и пришли опять депутации – теперь уже от города Санкт-Петербурга, местного дворянства и промышленников. Мне показалось, что стоящие рядом великие князья, избегают смотреть мне в глаза, лишь один Сандро с Ксенией, да юный брат Миша были как всегда радушны и даже игривы. После молебна в Казанском соборе, мы поехали на Царскосельский вокзал, который поразил меня необычной планировкой: поезда приходили не на первый, а на второй этаж, к которому вела широкая и торжественная лестница. Мы неспешно поднимались по её мраморным ступеням, когда я заметил, что многочисленные слуги или служащие тащат за нами весь наш немаленький и тяжёлый багаж. Находившийся тут же Воронцов-Дашков заметил мой взгляд и попунцовел лицом. – Лифты не работают, Ваше Величество, но скоро, буквально на днях, починим. Запчастей ждём из Германии, от Сименса. – А что у на собственных лифтов нет? – Не производим, Ваше Величество, только паровозы и вагоны отечественные, да и то не все, а остальное – покупное. – Дааа, – подумал я, – ничего в этой стране не меняется, и не изменится никогда.

Вновь Александровский дворец

Наконец к вечеру я оказался опять в знакомых комнатах и залах Александровского дворца. Мы с Аликс так устали, что, просто падая с ног, еле добрели до широкой кровати в нашей царскосельской спальне. Ночь прошла без происшествий, я уже привык просыпаться в том, другом времени, и от того, что пути обратно нет и не предвидится, уже напрасно не щемило сердце. Лето и под Санкт-Петербургом было всё-таки летом, и свет, проникающий через наши гардины, был тёплым и приветливым. Я отлично, с аппетитом позавтракал, поиграл с дочкой, которая показалась мне ещё более на меня похожей, и отправился в другое крыло в свой парадный (так что ли он назывался?) кабинет. Но войдя в него, я вновь почувствовал, как у меня засосало под ложечкой. Опять эта полутьма и горы бумаг на основном и на посетительском столе, высокие тёмно-зелёные гардины, массивная мебель и такие же тёмно-зелёные разводы на стенах! Всё это навевало тоску, а император-батюшка с монументального портрета над моим столом смотрел на меня с укоризной. – А не хочешь ли ты разрушить всё, что я с таким трудом создавал и скреплял? – казалось спрашивал он, глядя на меня в упор.

И с этого утра канцелярская жизнь, которая называлась служением России, вновь затащила меня в свой водоворот. Бумаги шли за бумагами, а доклады за докладами. Покой и беззаботность Нескучного дворца и Архангельского, казалось, были забыты навсегда. Первым пришёл с докладом хмурый и даже как-то потускневший министр иностранных дел Лобанов-Ростовский. Его бритое лицо с седыми усами выражало усталость. – А ведь ему уже много лет, – подумал я, – никак не меньше 70-ти. – Но князь не стал жаловаться на здоровье, а перешёл прямо к делу. Он был расстроен тем, что французы обиделись на моё неприсутствие на балу у посланника, и даже попросили отодвинуть на один месяц, с сентября на октябрь, мой визит в Париж. – Может оно и к лучшему, – сказал я задумчиво. – А вот такой вопрос, Алексей э-э-э Борисович (шпаргалка со всеми нужными именами и отчествами уже давно лежала под стеклом на моём столе): а нужен ли нам этот союз с Францией? Или с любой другой мировой державой? Не может ли Россия просто дружить со всеми, придерживаясь, так сказать, активного нейтралитета? – И сразу пожалел о том, что спросил. Лобанов-Ростовский вылупил на меня глаза и потом стал хватать ртом воздух. Я испугался, что старика прямо здесь хватит инфаркт, и уже потянулся к кнопке звонка, но в этом момент краска отлила с лица старика и он разразился долгой тирадой, смысл которой сводился к тому, что поддерживать нейтралитет для такой великой державы, как Россия, просто неприлично. – Что мы Швеция какая-нибудь, прости Господи? – вопрошал он. – Да и опасно это, вдруг Австрия с Германией или Англия с Японией сговорятся и захотят у нас кусок территории оттяпать? А помощи ждать будет не от кого. – Я как мог старался успокоить старого дипломата, но он ушёл от меня, качая головой.

Далее наконец явился для представления кандидат на место личного секретаря Дмитрий Сергеевич Сипягин. Отрекомендованный вначале Плеве при нашей первой встрече, он получил неожиданный лестный отзыв и от Витте, и от мамА, и ото всех, с кем мне доводилось разговаривать в Москве. Все в один голос говорили, что этот Сипягин, может, и небольшого ума, но чрезвычайно исполнительный и вообще «человек честный». Передо мной предстал еще совсем не старый крепкий сорокалетний мужчина с лысой, как биллиардный шар, головой и окладистой бородкой. Был он явно не глуп, в его глазах играла то ли крестьянская, то ли восточная хитринка. – Кто это сказал: потрёшь любого русского и найдёшь татарина? – пытался вспомнить я, пожимая руку Сипягину. – А тут и тереть не надо, всё и так на лице написано. – Когда я спросил о его службе в комиссии прошений, он кратко, но без стеснения рассказал мне, какую изворотливость приходится применять ему, чтобы отбиваться от хотя бы части приходивших на высочайшее имя просьб и челобитных. Все просили денег, или титулов, или званий, но всего на всех, как всегда, не хватало. И тем не менее Сипягин, по его словам, умудрялся щедро награждать достойных и твёрдо отказывать прочим. Именно такой человек мне был и нужен. В отношении работоспособности и исполнительности Сипягина я, видимо, не ошибся: после его назначения за несколько дней бумаг в моём кабинете сильно поубавилось, он заходил ко мне два раза в день, ненавязчиво рассказывал основное содержание поступивших бумаг и мягко давал советы в отношении разрешений, награждений и прочей ерунды, которой должен был заниматься император всея Руси. Я не мог нарадоваться его умеренности и аккуратности, но, вспомнив слова Плеве о «наших воззрениях» Сипягина, не стал его посвящать в те проекты, которые мы затевали с Витте.

А Сергей Юльевич бывал в Александровском дворце очень часто, иногда два, иногда по три раза в неделю, обычно по вечерам. Мы долго беседовали у меня в кабинете, и нередко Витте оставался у нас ужинать, или как здесь говорили обедать. На этих обедах Аликс обычно не присутствовала и уходила к себе, ссылаясь на головную боль. Мы говорили и не могли наговориться. Надо было решить бесконечное множество вопросов будущего устройства государства Российского, которое всё больше и больше, несмотря на окончательное слово государя в ключевых вопросах и полноту исполнительной власти на местах, начинало напоминать конституционную монархию. Вместо формального поста председателя Комитета министров предполагалось ввести реальный пост председателя Совета Министров, который вносился императором в Гос. Думу по согласованию с партией или коалицией, победившей на проходящих раз в 5 лет выборах. Витте настоял, что такой пост надо утвердить немедленно, и он его займёт до первых выборов, которые состоятся через 3 или 4 года. Я не возражал. Меня беспокоило другое: найдёт ли Витте достаточно соратников для исполнения своих планов? И вообще будет ли новый кабинет пользоваться общественной поддержкой? Витте уверил меня, что сам проект Конституции и других необходимых законов (а их Витте насчитал до 30) он пишет не один, а в строжайшей тайне со своим секретарём Вуичем и князем Оболенским, который, по его словам, очень бы подошёл на должность обер-прокурора Священного Синода вместо Победоносцева. – Это какой Оболенский, – спросил я, – тот, что крестьян порол в Харьковской губернии? – Нет, Оболенских много, только князей человек 20. Этот – Алексей Дмитриевич, председатель Дворянского и Крестьянского банков. – А-а-а, – протянул я. – И на другие посты назначить есть кого, – продолжал Витте, – Вот, например, Манухин, Сергей Сергеевич, прекрасный юрист и честнейший человек, готовый кандидат на пост министра юстиции, или граф Ламсдорф, Владимир Николаевич, опытнейший дипломат, этот смело может заменить Лобанова-Ростовского, а то старик устал и раскис совсем. Словом, люди найдутся. Только вот на счёт общественной поддержки вы, Ваше Величество, не обольщайтесь. Образованная часть общества, так называемая интеллихенция, всегда всем не довольна и, поверьте мне, и нашими великими, – Витте поднял вверх указательный палец, – реформами, довольна не будет. А купцы, да фабриканты – они, государь, у нас трусоваты, очень трусоваты, на них надежды мало, разве что на старообрядцев, Морозовых там всяких. Их можно привлечь на свою сторону, если отменить все ограничения на их веру, а на торховлю – так уже лет пять, как все запреты сняты. А вот с землевладельцами – тут сложнее. У них во владении всё ещё 53 миллиона десятин земли, и отбирать её нельзя ни в коем случае. Сами продадут, когда обанкротятся. – Ну да, Вишнёвый сад, – пробормотал я, а Витте, к счастью, не расслышав, продолжал свои рассуждения по крестьянскому вопросу.

– Главное зло в нашей деревне – это крестьянская община и круговая порука. Как может человек проявить и развить не только свой труд, но инициативу в своем труде, когда он знает, что обрабатываемая им земля через некоторое время может быть заменена другой (https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%97%D0%B5%D0%BC%D0%B5%D0%BB%D1%8C%D0%BD%D1%8B%D0%B9_%D0%BF%D0%B5%D1%80%D0%B5%D0%B4%D0%B5%D0%BB) по решению общины, что плоды его трудов будут делиться не на основании законов, а по обычаю так называемому. А что такое у нас в деревне обычай – это есть усмотрение общины, произвол, то есть. Как мы на сходе решили, так и будет. Тохда зачем усердно трудиться? Можно и бездельничать, община налоги за тебя всё равно заплатит. А если ты, наоборот, любишь работать и захочешь уйти, паспорта не дадут, эээх! Одним словом, Вашего Величество, быт нашего крестьянина в некоторой степени похож на быт домашнего животного с тою разницею, что в жизни домашнего животного заинтересован владелец, ибо это его имущество, а Российское государство этого имущества, то есть крестьян, имеет в излишке, а то, что имеется в излишке, или мало, или совсем не ценится. – Так где же выход? – спросил я, понимая, что Витте говорит о давно продуманном и наболевшем. – А выход, хосударь, пока я вижу один: крестьянам, самым деятельным и работящим, надо другое пообещать – бесплатную раздачу государственных земель, которых везде много, а на юге Сибири – особенно. Всем, кто пожелает переселиться, выдать подъёмные и обеспечить бесплатный проезд по Великой магистрали, которая уже до Байкала дошла. – Да, но для такого грандиозного проекта хороший исполнитель нужен, мотор так сказать. Вы к этому Столыпину, который там где-то губернатором, присмотритесь, Сергей Юльевич. – Уже навёл справки. – Витте нахмурился. – Ховорят, что слишком мнохо на себя берёт. Кто вам его рекомендовал? – Да… кто-то, не помню, – ушёл я от вопроса.

– Долго думал я, Ваше Величество, – продолжал Витте, – над вашим предложением о голосовании по партийным спискам. Я понимаю, и по опыту Западной Европы понятно, что попавшие в парламент радикальные социалисты, все без исключения перестают быть радикальными, а некоторые даже и социалистами. И тем не менее, кабы чехо не вышло… надо очень сильную единую партию За царя и отечество создать. Можно, на первых порах, обязать всех губернаторов и тайных советников в неё вступить и, главное, лозунги правильные придумать, чтобы с патриотизмом, но без «Бей жидов и круши инородцев». Такая крайне правая партия и так создастся сама собой, а какой-нибудь князь Мещерский её возглавит. – Мещерский? – Ну как же, Ваше Величество, ваш батюшка специальное распоряжение издал, чтоб его газету Гражданин финансировать, и так оно и продолжается по сей день. – Я не стал допытываться об этом Мещерском дальше, но, когда Витте ушёл, взгляд мой случайно упал на гостевой стол, где в ворохе бумаг я заметил единственную полусвёрнутую газету. Это был тот самый Гражданин, который открывался редакционной статьёй самого Мещерского. Содержание её было верноподданническое, славянофильское и довольно путаное, но одна фраза не могла оставить меня равнодушным. – Как нужна соль русскому человеку, – писал патриотически настроенный князь, – так ему нужны розги. – Делаа, – подумал я, – и вот на такое расходуются казённые средства. Понятно, что «моему» батюшке нужна была такая газета, чтобы противостоять росту популярности всяких новых идей, в особенности социалистических. Все эти идеи, по его логике, неизбежно вели к крови, революции, анархии и убийствам. Да и как ещё мог рассуждать человек, у которого эти революционеры убили собственного отца? Я вообще поражался и никак не мог въехать в школе и в институте, зачем вообще эти народовольцы затеяли убить царя, зачем стреляли, бомбы бросали, а затесавшаяся среди них девушка платочком махала. На что они рассчитывали? На то, что после убийства царя правящий класс разом весь испугается и даст народу – волю, крестьянам – землю, а Польше – независимость? Или на то, что воцарится всеобщий хаос, и на этом фоне они, Народная Воля, придут к власти? Ведь вышло-то всё наоборот: революционеров поймали и повесили, все гайки закрутили и такой листок, как Гражданин, стал издаваться большими тиражами. И ведь его читали, а как же… Да потому, – вдруг догадался я, – что сами народовольцы верили во всесильность одного человека на вершине государственной пирамиды. Убей его, вынь этот стержень – и вся пирамида завалится. А вот и не завалилась. А что же теперь получается: я – этот стержень, не станет меня, и вся Россия погибнет? Ан, нет, найдут замену, можно не сомневаться. Тем более надо быть осторожным и, как это говорили чекисты, бдительным…

Кроме Витте с регулярными докладами приходили и другие министры, в том числе министр внутренних дел Горемыкин, который привёл с собой начальника полиции Добржинского, и я впервые рассмотрел его поближе. Был главный полицейский кругл лицом и полноват, и, казалось, из его фигуры должно было бы исходить привычное для толстяков добродушие, если не бы угольно-чёрные, под стать усам, глаза, чей пронзительный и недобрый взгляд было невозможно скрыть даже под круглыми «интеллигентскими» очками. – Вот позвольте любить и жаловать, – представил его Горемыкин. – Новый начальник департамента полиции Антон Францевич Добржинский. Имеет большие заслуги в поимке нигилистов. Лет десять назад вошёл в доверие к террористу Гольденбергу, убийце харьковского генерал-губернатора. 20 дней на этого Гольденберга силовые методы воздействия оказывали, но тот и под пытками ничего не рассказал, а вот Антону Францевичу дал показания, всех выдал из Народной Воли, кого знал, все 140 человек, с личными качествами, кличками и приметами. – А что с этим Гольденбергом стало? – А с собой покончил. Собаке – собачья смерть, – добавил Добржинский, посмотрев на меня поверх очков. Глаза его были почти бездонными и, казалось, так же глубоко проникали и в мысли собеседника. Мне стало не по себе: так глубоко в душу могла смотреть только доброжелательная и обаятельная… смерть. – А как Ульянова, этого младшего, Владимира не поймали ещё? – спросил я Горемыкина, стараясь не смотреть на его подчинённого. – Ну и память у вас, Ваше Величество. Нет, не удалось, сбежал за границу со своими подельниками – Мартовым и Аксельродом, в Швейцарию кажется. – И вот ещё: мне тут с Кавказа докладывали, – соврал я. – Появился там опасный молодой террорист Джугашвили, кличка Коба. – Нет, не слышали, – опять взял разговор на себя Добржинский. – Но наведём справки. – Так, хорошо. На другую тему: об издателе вот этого листка, – повертел я руках газетку со стола, что вы думаете?. – Князь Мещерский – человек известный, – как всегда солидно и неторопливо начал Горемыкин. – Внук историка Карамзина, за что до сих пор пенсион получает. Пользовался покровительством у вашего батюшки. Его газета делает важную и нужную работу, но вот сам он… – Горемыкин замялся, – человек несколько скандальный. С директором пажеского корпуса у них был конфликт из-за того, что слишком много молодых кадетов приглашал Мещерский в свои, как он говорит, духовные воспитанники. А потом оказывал им протекцию. Ладно бы ещё актёров, а вот юнкеров-то зачем? – А для определения достойных задниц у него, у Мещерского заведён дома биллиард, – спокойно и добродушно добавил Добржинский, и от этого добродушия у меня в буквальном смысле пошёл мороз по коже. – Хотя среди его протеже есть очень толковые и деятельные молодые люди, вот Манасевич-Мануйлов, например, очень талантливый наш агент, ещё не раз нам пригодится. – Кто же он такой, этот Манасевич, опять с двойной фамилией. Очень знакомая фамилия. – И перед моим мысленным взглядом вдруг мелькнула чёрная ряса, клокастая борода, густые волосы, расчёсанные на кривой пробор, и рука, поднятая рука, со сведёнными пальцами, то ли осеняющая крестным знамением, то ли приветствующая толпу с трибуны. Раздосадованный тем, что не смог вспомнить ничего о Мануйлове, я упрямо проговорил: – И всё же, предполагаю финансирование этого Гражданина прекратить. – Горемыкин и Добржинский переглянулись. Наступила неловкая пауза, воспользовавшись которой два главных блюстителя закона и порядка в Российской империи благополучно ретировались.

После двух «силовиков» ко мне на приём попросился и Государственный секретарь, то есть директор-распорядитель Государственного совета, фон Плеве. Был он чрезвычайно сладок и угодлив как никогда. Льстиво восторгаясь коронацией, он наговорил мне и Аликс множество комплиментов. Не переминул он вспомнить и Ходынку и последующую отставку Сергея Александровича. Тут он начал восторгаться твёрдостью моей руки и даже сказал, что так и только так надо управлять таким колоссом, именуемым Россией. После обсуждения ряда незначительных и даже забавных по своему идиотизму дел из работы Государственного совета, всячески намекая на свою широту взглядов и приверженность переменам, фон Плеве, пряча свой взгляд в моржовые усы, наконец приступил к тому вопросу, ради которого, без всяких сомнений, он и приехал ко мне. – Вот я хотел спросить, Ваше Величество, – вкрадчиво начал он. – Ходят слухи, что вы с Витте составляете проект больших реформ, в продолжение или завершение дела, начатого дедом вашим, Александром Николаевичем. Когда же с этими прожектами мы и другие члены Госсовета могли бы ознакомиться? Поучаствовать, так сказать, да и помочь Сергею Юльевичу? – Не знаю, не знаю, Вячеслав Константинович, – как можно туманнее ответил я, опять взглянув в свою шпаргалку. – Пока и проекта как такового нет, так, некоторые идеи. Но, как только будет готово нечто цельное, мы, конечно же, вынесем его на обсуждение Совета. – Плеве поднял на меня взгляд уже лишённый всякого деланного обожания. И к моему ужасу мне почудилось, что я читаю его мысли. – Зря вы так, Ваше Величество, – словно говорил он мне, – отвергаете верных слуг трона, а то ведь и неизвестно, сколько вам на этом троне посидеть осталось. – Я покрутил головой, стараясь отогнать наваждение, и, сославшись на нездоровье, быстро проводил этого человека, который был мне, несомненно, очень неприятен.

Кавалергард из народа

Но были в эти дни и приятные, и интересные, и даже неожиданные встречи. Я наконец-то ближе познакомился с комендантом дворца генерал-лейтенантом Петром Павловичем Гессе, которого я мельком видел до отъезда в Москву. Пётр Павлович, невысокий 50-летний мужчина с совершенно лысой головой, но неизменными пышными усами, которые он носил, как мне показалось, чтобы компенсировать отсутствие волос в других частях, производил впечатление старого служаки, верящего, более чем в Бога, в присягу Царю и Отечеству. Всем свои обликом он походил на сторожевого пса неизвестной породы, преданно сидящего на цепи и при этом очень довольного своим положением. Я пригласил его себе в кабинет, и мы разговорились. Пётр Павлович был обрусевшим немцем, до того обрусевшим, что своих немецких корней он не знал и не помнил, даже не мог мне сказать из какой части Германии происходят его предки. А были они, предки, всё сплошь комендантами и генерал-губернаторами на русской службе, людьми, по его словам, очень незлобивыми и добродушными, которые женились исключительно на русских мелкопоместных дворянках. Только дед его, Московский комендант, назначенный ещё своенравным Павлом Петровичем, мог сказать два слова по-немецки, и эти два слова были: – Ich diene, то есть: я служу. – В этом выражении для нашей семьи заключается великий смысл, – говорил Пётр Павлович очень серьёзно и даже торжественно, поднимая глаза к небу, – мы служим, государь, служим преданно и честно, и присяга для нас не клочок бумаги, не пустой звук, а весь смысл нашего существования. – Такой подход показался мне интересным: – Хорошо, а если власть, которой вы служите, начнёт совершать безнравственные или даже богопротивные поступки, вы также продолжите ей служить? – Нет, государь, в этом случае необходимо подавать в отставку. – А если отставка не будет принята? – У офицера всегда есть возможность выразить своё несогласие, даже ценой собственной жизни. – То есть восстать против власти? – Нет, Ваше Величество, застрелиться. – Так это же грех величайший? – Грех, конечно… Но ещё больший грех служить против своей совести. – Гессе проговорил это совершенно спокойно, без рисовки, и в искренности его слов мог бы усомниться только самый прожжённый циник. – Нет, никогда мне этих людей не понять, – ещё раз убедился я, – что же они тогда в 1917-м, ну скажем, большинство из них, признали Временное правительство, некоторые, даже великие князья, не помню, правда, кто, нацепили красные банты и приветствовали революцию, а многие даже пошли на службу большевикам? Загадка, ещё одна загадка.

Поведал мне Пётр Павлович и про устройство охраны дворца, пожаловавшись на малочисленность и недостаточность дежурных офицеров. Их было всего шестеро, и дежурить им приходилось и днём, и ночью. Кроме них в самом дворце помещались только несколько фельдъегерей, служивших посыльными, да пара телеграфистов. Части же охраны, включая казачью сотню, роту кавалергардов и гвардейский экипаж моряков несли службу в Царском селе по соседству, а также в парке, замаскировавшись среди кустов и деревьев. Познакомился я и с дежурными офицерами, как на подбор высокими и статными молодыми людьми, которые приносили мне и Сипягину письма, запросы, верноподданнейшие доклады и другие бесконечные государственные бумаги. Им же я диктовал телеграммы и распоряжения министрам и губернаторам. Во время такой диктовок один из офицеров привлёк моё внимание своей инициативностью и смышлёностью. Он, набравшись смелости, стал мне подсказывать слова и выражения, чтобы облечь мои мысли в нужную – милостивую, или наоборот, суровую и указующую – форму. Я поднял на него взгляд, офицер, высоко задрав русоволосую голову, стоял у моего стола и смотрел на меня, как говорится, пожирая глазами. Тут только я заметил, что и по внешнему виду он несколько отличался от других офицеров: на круглом, чисто русском лице выделялся довольно мясистый нос, короткие усы и голубые пронзительные глаза. – Что-то подозрительно не породистая внешность, – подумал я, отметив про себя ладную фигуру и отменную выправку дежурного. – Как фамилия? – Поручик Сверчков, Ваше Императорское Величество. – Из каких краёв будете? – Из Ярославской губернии. – А кто ваш отец? – Полковник Сверчков, Игнатий Петрович. Пожалован во дворянство за героизм при осаде Плевны, кавалер ордена святого Владимира. – Ах вот как… Значит вы – дворянин во втором поколении. Очень интересно. И где отец служит? В Измайловском полку… служил, – голос поручика слегка дрогнул, – в прошлом году представился. – Соболезную. А вы часто в родных краях бываете? – спросил я, чтобы сменить тему. – В каждый отпуск наезжаю, Ваше Величество, матушка у меня там проживает. – Знаете что, как вас по отчеству? – Александр Игнатьевич. – Так вот, бумаги эти пока подождут. А вы садитесь, и побеседуем. – И я показал офицеру на кресло. – Сверчков несколько замялся, но всё же, почему-то оглянувшись вокруг, аккуратно сел в указанное место. – Хотел вас порасспросить, Александр Игнатьевич, – начал я, стараясь не смотреть на своего собеседника, чтобы не смущать его чувства, – про реальное положение… в глубинной России, так сказать. Но при одном условии: сможете отвечать на все вопросы правдиво и честно? – Так точно, Ваше Величество. – Я посмотрел на поручика: он не отрывал от меня взгляда, в котором не было ни тени страха, и глаза его как бы говорили: – А почему бы и нет? Когда ещё такая возможность поговорить с царём представится. – Мне опять показалось, что я читаю чужие мысли, и я поспешил перейти к делу: – Знаете ли, некоторые министры много мне рассказывают о положении крестьян, о возможных реформах в этой области, но я вас хотел спросить… Вы сказали, что часто в своей родной губернии бываете, и разговариваете, наверное, не только со всяким начальством, но и с простыми людьми, возможно, и с мужиками? – Да, – просто ответил поручик, – доводится. – Очень хорошо. Вот тут мне предлагают следующую реформу: разрешить крестьянам, в первую очередь зажиточным, свободный выход из общины с выделением им земли из общего, то есть общинного владения, и, если такой земли маловато, дать им возможность переселиться в Сибирь или на Алтай. Что вы об этом думаете? – Поручик весь сжался, несколько раз схватил ртом воздух и выпалил: – Идея-то хорошая, Ваше Величество, да только неосуществимая. – Почему же? – Да, потому что на всех крестьянах, даже на крепких хозяевах, долг висит. И пока они его не выплатят, никуда выйти или тем более уехать они не могут. – За что же долг? – А за землю, дарованную им дедушкой вашим при освобождении. – И большой долг? – Сверчков оживился, от прежней его скованности не осталось и следа. – Как у кого, – продолжал он, – у государственных крестьян поменьше, а у бывших помещичьих раза в два побольше. Не знаю, как на юге, там народ побогаче будет, а в нашем Нечерноземье крестьянам надо долг помещикам ещё лет тридцать выплачивать. Спасибо вам, Ваше Величество, что вы недоимки крестьянам при восшествии на престол простили, но это дела не решает. – Таак, а отчего ж такой большой долг образовался? – А оттого, – продолжал поручик всё более оживляясь, – что при великой реформе в 1861 году помещики оценили свою землю в два раза дороже, чем она на самом деле стоила. А может быть, и не в два, а в три. Да и землю-то всю не отдали, что мужики раньше, до воли, обрабатывали, а отрезали, где четверть, а где и половину. – Понятно, – протянул я, – а всё же, если этот долг крестьянам каким-нибудь образом погасить, согласятся ли они выйти из общины или переселиться? – Поручик на секунду задумался. – Думаю, согласятся, смотря где, конечно. Во многих деревнях, самая большая беда не в долге, они его сообща выплачивают потихоньку, а в отрезках, из-за них крестьянам житья нету. – В каких ещё отрезках? – А когда помещики землю крестьянам отдавали, то самые необходимые участки они для себя и отрезали: луга, выгоны, даже места для прогона скота к водопою. Куда ж крестьянам деваться: приходится их арендовать у тех же господ бывших, притом некоторые из помещиков денег не берут, а требуют отработки на своей земле: вспахать, засеять и сжать определенное количество десятин. – Подождите, подождите, что же это получается: крестьяне и за долг, как оброк, платят и на барщине тоже работают? – Да, так оно и есть. Вот говорят, крестьяне свободными стали, но это, как посмотреть. Да вы, Ваше Величество, так не изволите расстраиваться, смотрю, вы побледнели совсем, – поручик забеспокоился и стал похлопывать руками по ручкам кресла. – Я лучше вам смешной случай расскажу. Немец тут один приехал в нашу Ярославскую губернию, решил имение в аренду взять и обогатиться. И первое слово, которое он выучил, было: atreski, atreski. Всё искал, где такая драгоценность есть. А так по-русски ни бум-бум. – И что, нашёл? – Да нашёл одно имение, там, где барская земля кольцом 18 деревень охватывает, – тут поручик как-то замялся. – Да только вот недолго он хозяйствовал, нашли его в поле с головой проломленной. Оглоблей его, что ли… – И Сверчков при этих словах покраснел и сконфузился. – Значит, бунтуют мужички время от времени? – Бывает, но больше терпят пока. – Извечное терпение народа русского? – продолжал я раскручивать поручика на откровенность. – Да как не терпеть, когда всех, осмеливающихся хоть слово сказать, секут нещадно. Хорошо, что дедушка ваш кнут отменил, а батюшка, Царство ему небесное, и плеть трёххвостую. А розги терпеть, так это дело привычное, хоть не до смерти… Батюшка мой рассказывал, что во время реформы 61-го года, слух среди крестьян пошёл, что за волю кажного из них прилюдно выпороть должны. Ну, примерно, так оно и было. – Дааа, – я не знал, как реагировать на слова Сверчкова, и решил продолжать допытываться. – Но я вот одного не понимаю: вы, мне кажется, сильно мужикам симпатизируете и, тем не менее, в царскую охрану пробились и, наверное, до генерала дослужиться мечтаете? – Я служу вам, Ваше Величество, – Сверчков вскочил вытянулся в струнку, – вам и Отечеству нашему, и в этом служении вижу цель и смысл всей моей жизни. Но, не скрою, – руки поручика непроизвольно сжались в кулаки, – мечтал о разговоре с вами, государь, мечтал всю правду, ту, что знаю, рассказать. А вы сами спрашивать начали… И я подумал: умру, а долг свой исполню. – Ну, умирать-то вам рановато. – Я тоже поднялся. – Благодарю вас, поручик, за откровенный разговор. И за смелость. – Поручик стоял, не шелохнувшись. – И обещайте мне вот что: поедете домой в следующий отпуск, и по возвращении напишите мне подробный отчёт о положении в вашей губернии, как её там, в Ярославской. – Рад стараться, Ваше Величество, – Сверчков щёлкнул каблуками и развернулся кругом. Его удаляющийся силуэт вдруг превратилась у меня перед глазами в плоскую, почти двухмерную фигуру, похожую на картонное изображение гаишника у дороги, пугающего вечно спешащих куда-то водителей. – Нет, не понимаю я этих людей и, наверное, не пойму никогда.

Государственный переполох

Неожиданная просьба фон Плеве передать ему проект новых реформ и отсутствие визитов и прошений со стороны великих князей наводили меня на невесёлые размышления. Внешне весь порядок жизни в Александровском дворце шёл своим чередом, разговоры с немногочисленными посетителями, сменялись работой с документами, а встречи с Сипягиным и Витте – прогулками по саду с Аликс и поездками верхом по окрестностям. Я полюбил физическую работу, с удовольствием пилил и колол дрова под руководством специально приставленного для этого солдата, стрелял из ружья в ворон и галок. Но мысли, тревожные и дразнящие, не давали мне покоя ни днём, ни ночью. – Они знают больше, чем говорят, – стучало в моём мозгу, – в Петербурге что-то затевается, а я здесь сижу в Царском и ведать ничего не ведаю. И спрашивать этих типов, вроде Горемыкина или Добржинского, совершенно бесполезно.– И тут меня осенило: надо вызвать Секеринского, как его там по батюшке. Он ведь начальник охранки, он должен что-нибудь знать. И я в тот же день попросил Сипягина приватно связаться с Секеринским. Тот не замедлил прийти в тот же день вечером, как всегда деловой и подтянутый. – Я не мог к Вам явиться самостоятельно, Ваше Величество, – начал он с порога, – потому что Добржинский, узнав о моём визите к вам, тогда, до вашего отъезда в Москву, строго настрого мне это запретил. Вы ведь знаете Антона Францевича, он шутить не любит. И тайных записок я также к вам прислать не мог, боялся, что будут перехвачены. Оставалось ждать, что вы меня сами вызовете. И вот дождался. – Ну так садитесь и рассказывайте, – показал я Секеринскому на кресло напротив меня. За зелёными портьерами кабинета спускался тихий летний вечер, окно было приоткрыто, но из парка не доносилось ни шума ветра, ни какого-либо другого постороннего звука. Прежде чем сесть, Секеринский, с моего разрешения, плотно закрыл все окна и проверил дверь. – Помните, Ваше величество, как до коронации, узкая группа самых высокопоставленных лиц встречалась и обсуждала судьбы монархии? Так вот: заседания этой группы, которую они теперь меж собой называют Комитетом спасения отечества, продолжаются, – чёрно-смолистые усы Секеринского слегка ухмыльнулись. – А кто туда входит, напомните мне? – Да все великие князья, которые в Санкт-Петербурге, кроме Михайловичей, а также Плеве, Горемыкин и мой начальник. – А от армии, Ванновского например, не приглашают? – А зачем он нужен? – ответил вопросом на вопрос Секеринский, – гвардия в подчинении Владимира Александровича, а флот, если что, в руках другого вашего дядюшки. А полиция и жандармы – сами понимаете. – Тааак… – я зашагал по кабинету. – А матушка и брат в курсе этих… собраний? – Их известят, когда потребуется. – И что же они там обсуждают? – Ваши предполагаемые реформы. Они ничего толком не знают, и слухи среди них ходят самые панические. – Например? – Ну, например, что вы предполагаете отдать свою власть парламенту, который будет избираться не дворянством и духовенством, это было бы ещё куда ни шло, а всеми: купцами, мещанами, крестьянством, всем этим быдлом и пролетариатом. Говорят, что вы дадите право голоса женщинам, это ладно – полбеды, но и всяким полячишкам, жидам и прочим инородцам, вроде грузин, армян или татар. А заодно и ликвидируете черту осёдлости, дадите все права староверам и самостоятельность Польше и Финляндии. И разрешите крестьянам землю за бесценок выкупать у помещиков. – Таак… – ещё раз протянул я, – а вы сами, что об этом думаете? – круто развернулся я к Секеринскому на каблуках своих сафьяновых сапог. – Да, не дадут вам они ничего этого сделать, – спокойно ответил Секеринский, словно ожидал этого вопроса, – костьми лягут, а не дадут. Это что же такое вы, Ваше Величество, задумали, это как всю страну, всю мощнейшую державу, со всеми её противоречиями, взаимным недоверием и вековой ненавистью, на дыбы поднять? Мыслимое ли дело? – Секеринский был явно расстроен, но смотрел мне в глаза, не мигая. – А как они мне могут помешать? Захочу и проведу все эти реформы указами, минуя Госсовет. Не так что ли? – Так-то оно так, только не дадут они до этого довести. По моим сведениям, они сейчас обсуждают, как вас сподручнее от власти отстранить и под каким предлогом. Но только вот договориться не могут, кто наследует престол, хотят депутацию к вашему брату Георгию на Кавказ послать. Да тот, слаб здоровьем, может и помрёт скоро.

Слова Секеринского немного успокоили меня. Во-первых, мне стало ясно, что о содержании реформ они, заговорщики точно не знают, а лишь догадываются. А во-вторых, они не могут договориться о том, кто возьмёт власть в свои руки, и есть вариант, что на этой почве окончательно перегрызутся. Депутацию на Кавказ? Сразу вспомнилось худое, измождённое лицо брата Георгия с длинным тонким носом и острыми, торчащими назад ушами, лицо, которое я видел только на фотографии, врачи не разрешили нынешнему наследнику престола даже на коронацию приехать. Осмелится ли он, больной туберкулёзом в последней стадии, отобрать власть у своего старшего брата? Нет, вряд ли он согласится. В любом случае надо действовать быстро, немедленно запросить у Витте проект конституции и как можно скорее представить в Государственный Совет и Сенат. Он будет отвергнут, но это уже не важно, дело будет почти сделано. – Ваше Величество, – голос Секеринского вывел меня из раздумий, – скажите а вы полностью доверяете своему секретарю Сипягину? – Нет, я его ещё совсем не знаю. – И правильно, очень он уж близок к Плеве и всем остальным. Если вы хотите связаться со мной, посылайте записку через Чемодурова, он – наш человек. – Не наш, а твой, – дошло наконец до меня. – Вот это сюрприз. То-то ты так хорошо осведомлён обо всём, что со мной случается. – Или телефонируйте мне, – продолжил шеф тайной полиции. – Как? – А просто снимите трубку и попросите барышню соединить. Кто-нибудь обязательно подойдёт: или я, или мой помощник. – Пётр Васильевич, а скажите мне честно, зачем вы всё это делаете? У меня всё время такое чувство, что вы знаете больше, чем говорите? – Зачем иду наперекор начальству? А потому что это единственный способ это начальство сместить. И занять его место. И только вы, Ваше Величество, в этом мне можете помочь. Кем бы вы ни были. – Секеринский смотрел прямо мне в глаза с видом человека, которому нечего в этой жизни больше терять; и у меня опять, как при первой нашей встрече, возникло чувство, что он видит меня насквозь. Я не нашёлся, что ему ответить, а Секеринский, воспользовавшись моментом, откланялся и быстро вышел из кабинета.

Когда почва уходит из-под ног

Наутро, 6 августа был праздник Преображения, и мы с Аликс с утра пошли на службу в дворцовую церковь. Был чудесный летний день, солнце светило ярко и шафрановыми полосами проникала сквозь кроны деревьев парка в высокие окна Александровского дворца. В церкви было мало народу, чудесно пел хор, чисто вытягивая самые высокие ноты, густо и торжественно звучал голос дьякона, прерываемый более тихим баритоном отца Иоанна. – Яко благ и человеколюбец, – заключал он, и хор мощно начинал петь молитву о преображении богочеловека, явившегося апостолам в своём истинном обличии. Пение успокаивающе действовало на моё сознание, лёгкое и слегка дрожащее после бессонной ночи. Мне показалось, что в этом пении я слышу другую, совсем не старо-славянскую речь, и чей-то голос, повторяющий, как рефрен, два слова: – Не посмеют, не посмеют… – Я вспомнил, как мы с отцом и мамой встречали этот день дома в Москве или на нашей подмосковной даче. Отец был обычно серьёзен и даже торжественен. – Наш день, мы же Преображенцевы, – говорил он, складываю брови в треугольник – домиком, как говорила моя мама. Отец не знал точно, откуда происходит наш род, дальше его деда, крестьянина из Тульской губернии его генеалогические познания не распространялись, но ему хотелось думать и верить, что в нём были люди выдающиеся, подвижники или по крайней мере священники и богословы. Мы собирались вечером за столом, ели яблоки – яблочный спас всё-таки – и отец заставлял перечитывать уже изрядно надоевшее мне стихотворение Пастернака. Верил ли мой отец в Бога? Один раз, возможно даже в «наш день», я прямо спросил его об этом. Ответ его показался мне странным: – Какой я верующий? – сказал он, – я в церковь не хожу и не молюсь, а вот мать твоя, некрещёная кстати, молится, просит Бога о тебе, а это важнее всего. – От этих воспоминаний на меня опять навалилась тоска, и я не помню, как закончилась служба.

Вернувшись в кабинет после литургии, я вновь занялся бесконечными государственными бумагами, и несколько удивился тому, что Сипягин в положенное время не пришёл ко мне для ежедневного доклада. В тот момент, когда я собраться вызвать дежурного офицера, на моём столе зазвонил телефон. Звонок был резким и неожиданным, мне вообще редко звонили, я чуть не подпрыгнул в кресле и быстро взял трубку. Это был Витте. Голос его был спокойным, но высокие тона в конце фраз выдавали волнение. – Ваше Величество, уже почти хотовый проект… э-э-э нашего документа сегодня ночью исчез из моего дома на Каменноостровском проспекте. Я диктовал машинистке вчера до вечера, один экземпляр отправил с курьером Оболенскому для сверки, а другой оставил у себя. А ночью он исчез с моего стола. Машинистку ищут, но не могут найти. Оболенскому я позвонить не могу, у него нет телефона, придётся ехать к нему лично, но тут недалеко, на Лиховский. – Да, всё это странно, очень странно. Пожалуйста, найдите Оболенского и после этого немедленно свяжитесь со мной. – Я положил трубку и решил, что надо немедленно звонить Секеринскому. Я снял трубку, но вместо певучего женского услышал довольно грубый мужской голос: – Станция слушает. – Соедините меня срочно с начальником охранного отделения Секеринским. – В трубке послышалось довольно длительное пыхтение, потом тот же голос прохрипел: – Номер не отвечает. – Этого не может быть! – удивился я. – Не могу знать! – ответила трубка. Я положил телефон на рычаг. Мысли бегали и возвращались к одному и тому же вопросу: – Что же делать, что же делать? – В дверь кабинета постучали, вошёл высокий и весь лощёный дежурный офицер. – Ваше Величество, осмелюсь доложить. – Ну, говорите, говорите, – я поймал себя на том, что непрерывно тереблю медную пуговицу своего обычного «пехотного» мундира, – надо успокоиться, немедленно успокоиться! – Осмелюсь доложить, что Дмитрий Сергеевич Сипягин внезапно заболел. – Что с ним? – С вечера поднялся жар, случилась лихорадка, и он ночью уехал, вернее, был увезён к докторам в Санкт-Петербург. – Так-ссс, – протянул я, – идите. – Мысль лихорадочно работала. Я бросился к столу и позвонил в колокольчик. Чемодуров не заставил себя ждать и, слегка обеспокоенный внеурочным вызовом, протиснулся в дверь. – Чем могу, Ваше Величество? – Вот что, Терентий Иванович, я сейчас вам дам поручение… самое быть может важное поручение во всей вашей жизни. – Чемодуров вытянулся в струнку. – Вы сейчас же поедете в Петербург и найдёте мне Секеринского. Он же ваш шеф, не так ли? Вы же знаете, где и как его найти? – Я, Ваше Величество… из долга перед отечеством. – Знаю, знаю, – перебил я старого слугу, – сейчас не время выяснять, кто и кому должен. Действовать надо. Найдите Секеринского и скажите, чтобы он взял Витте и Оболенского и немедленно ехал с ними сюда. Поняли? – Так точно-с. – Чемодуров по-солдатски отдал мне честь, приложив ладонь к непокрытой голове, и выбежал вон из кабинета.

Я сел в своё кресло и несколько минут просидел в полной прострации, медленно ломая в руках длинное перо из массивного бронзового прибора. – Писать, а кому писать? Да и с кем можно передать письмо, кто этот дежурный офицер в приёмной? – И я решительно взял снова в руку телефонную трубку. Тот же голос прохрипел: – Станция на проводе. – Как вас зовут, голубчик? – спросил я. – Начальник санкт-петербургской станции штабс-капитан Вохриков. – Соедините меня, штабс-капитан, с великим князем Александром Михайловичем. – Никак нет, не могу Ваше Величество. Хотел доложить: на нашей станции авария. Ни с кем соединить не могу, пока не починят, только по экстренной линии с министерством внутренних дел. – Соединяйте! – В трубке послышался старческий голос Горемыкина. – Ваше Величество, как хорошо, что вы позвонили! У нас тут происшествие за происшествием, экстренную линию только что восстановили, как раз сам собирался вам телефонировать. – Голос старика звучал неуверенно, видимо за долгие годы царской службы врать своему императору он так и не научился. – У нас тут кроме аварии из-за короткого замыкания, наверное… произошло действительно ужасное событие. Начальник охранного отделения Пётр Васильевич Секеринский сегодня утром застрелился. – Как? Где? – В своём служебном кабинете. Антон Францевич лично выехал на расследование. Может, это и не самоубийство вовсе, а покушение этих самых террористов. Мы вот тут вместе с Вячеславом Константиновичем у меня сидим и ума не можем приложить, как это всё получилось. – В трубке послышался треск, приглушённые голоса и я услышал учтивый до сладости голос Плеве. – Ваше Императорское Величество, государь наш. Вы, пожалуйста, только не волнуйтесь, мы здесь в Петербурге во всём разберёмся и сегодня же вам доложим. – Хорошо жду вас! – А, кстати, Ваше Величество, вы не знаете, где в настоящее время находится Сергей Юльевич? Ни на службе, не дома на Каменно-островском его нет. А мне бы срочно надо было переговорить с ним… о повестке дня следующего заседания Госсовета. – Плеве врал более искусно, но и его лукавство в такой ситуации было тоже шито белыми нитками. – Не знаю, не знаю, вы там сами разберитесь во всём, а главное срочно восстановите связь. – Слушаюсь, Ваше Величество. Самое позднее к вечеру приедем к вам с подробным докладом. – Я положил трубку. – Теперь мне ничего не оставалось, как только ждать. – Кто успеет быстрее доехать до сюда, Витте с Оболенским? Или заговорщики успеют перехватить их на полпути?

И всё же я решил сделать последнюю попытку, сев за стол, я начал писать записку военному министру Ванновскому, не думая о ятях и ставя, где попало, твёрдые знаки. – Дорогой Пётр Семёнович! В связи с работой нашей над пакетом реформ по совершенствованию государственной власти в определённых кругах августейшей фамилии и министерства внутренних дел возникло тайное сообщество, ставящее своей целью насильственными методами прекратить эту работу и, вполне возможно, совершить в империи государственный переворот. Сегодня из-за аварии на телефонной станции, которая, возможно, была вызвана действиями заговорщиков, я был лишён возможности телефонировать вам напрямую и в этой связи пишу вам настоящую записку. Предлагаю вам, преданному слуге трона, доказавшему свою верность честным и неподкупным служением, взяв необходимое количество вверенных вам войск, немедленно прибыть в моё распоряжение в Александровский дворец Царского Села. – И секунду помедлив, подписался: – Николай. – Запечатав письмо, я вызвал вновь дежурного офицера и приказал ему срочно отправить записку с фельдъегерем лично в руки Ванновскому. Дверь закрылась, я снова сел в своё кресло и опустил руки. Прошло несколько часов, на улице стали собираться почти прозрачные фиолетовые сумерки. Я понял, что сидеть на месте бесполезно и пошёл на половину императрицы. Она сразу поняла, что случилось нечто чрезвычайное, и знаком пригласила меня пройти в её Сиреневый кабинет. Я плотно закрыл за собой двери и просто рухнул на ажурный золотистый диван, который жалобно застонал подо мной. Вся мебель, всё убранство этого кабинета было под стать Аликс – лёгкая, почти невесомая мебель, мягкий сиреневый ковёр на полу, белые, расписанные синими цветами китайские вазы. Здесь легко и свободно дышалось, и я, понемногу придя в себя, смог рассказать Аликс все события сегодняшнего странного дня. По мере моего рассказа Аликс всё больше бледнела, на её лице появилось выражение беспомощности и отчаянья: – Я тебе говорила Ники, много раз говорила. Прежде чем затевать такие перемены, надо было обрести союзников, в первую очередь среди военных. А сейчас ты один, тебе просто не на кого опереться. И Витте этот – скользкий тип… он первый же тебя и предаст. И вообще… разве нам плохо жилось с тобой? Зачем ты всё это затеял? – Не о нас речь, а о России… – Ай, не говори мне об этом. Россия могла так существовать, как сейчас, ещё, наверное, лет сто… Этой стране нужен новый Иван Грозный, пытки и казни, тогда все будут дрожать от страха и одновременно любить своего государя. А теперь… нет никого рядом, ни сильного управителя типа Ришелье, ни доброго советчика и провидца. – Аликс, разговоры о том, что могло бы быть, совершенно бесполезны. Что случилось, уже случилось. Теперь нам остаётся ждать, кто сюда приедет первым: Витте, Ванновский или заговорщики. Я хочу тебя о другом спросить: ты готова со мной идти до конца? – Наши взгляды встретились: заплаканные глаза Аликс и мои сухие и пустые глаза. Аликс обняла меня, да так сильно, что хрустнули не мои, а её косточки рук. Потом разжала руки и твёрдо сказала: – Как ты можешь это спрашивать? Я – жена твоя перед Богом и людьми. Чтобы ни случилось, куда же я без тебя… Будь, что будет. Но и сидеть, сложа руки, тоже нельзя: ты знаешь, как я отношусь к твоей мамА, но сейчас мы немедленно должны обратиться к ней за помощью. Она до сих пор живёт под тенью твоего отца покойного, она – разумная женщина и сможет остановить любое безумие. Позвони ей… ах да, телефоны не работают. Ну тогда напиши и отправь письмо в Гатчину. – Я не знаю, что писать. – Садись прямо здесь, а я тебе продиктую. – И она действительно продиктовала очень сыновнее, но вместе с тем твёрдое письмо своей августейшей свекрови с просьбой немедленно приехать сюда к нам и помочь разобраться в ситуации. Я пошёл в свой кабинет, запечатал письмо в свой личный конверт и отправил с другим фельдъегерем. Мы прошли в столовую к ужину. Время тянулось невыносимо долго, раскручивалось как липкая клейкая лента, и я чувствовал себя мухой, намертво приклеенной к ней всеми своими лапками. Часы проходили за часами, а с нами ничего не происходило, телефон молчал, и никакого стука или хлопанья дверями, никакой смутной суеты, сопровождающей приём важных гостей, не было слышно во всём Александровском дворце.

Руки позвольте, Ваша Светлость

Так и не дождавшись никаких известий ни от Витте, ни от Ванновского, ни даже возвращения Чемодурова, мы с Аликс пожелали маленькой Ольге спокойной ночи и удалились себе в спальню, где долго и томительно занимались любовью. Примерно к 2-м часам утра мы совершенно выбились из сил, я лежал на спине, уставившись в лепнину потолка, Аликс, повернувшись от меня на другой бок, пробормотала: – Вот так и происходит зачатие, я теперь понимаю. – И тут же уснула, тихо посапывая и постанывая во сне. Я решил не спать, но вдруг с облегчением осознал, что вновь провалился в другое время, в 21-ый век. Я также лежу в кровати, заложив обе руки за голову, в нашей московской квартире, а на моей постели сидят мои отец и мать, молодые и счастливые. Они держатся за руки и смотрят на меня с некоторой укоризной, а отец говорит мне ласково: – Когда же ты, Николай, наконец за ум возьмёшься, работу нормальную себе найдёшь? Или сделаешь, или хотя бы задумаешь сделать что-нибудь большое и нужное? – А мать отвечает: – Не дави на него, Лёша, он сам знает, что делает, и наверняка добьётся, если не славы, то правды, и нам с тобой за него будет не стыдно.– Но тут раздаётся стук в дверь, они оборачиваются, я привстаю с постели и вижу себя опять там, где я был. Аликс всё так же спит, отвернувшись от меня, на левом боку. Но во дворце что-то изменилось. Я слышу неясные стуки и шорохи где-то в дальних коридорах, и даже звуки какой-то возни или борьбы. Аликс тоже просыпается. Не говоря не слова, я нажимаю кнопку звонка для вызова дежурного офицера. Все шорохи замолкают, и комнату, как туман, заволакивает давящая тишина. Аликс звонит в колокольчик, чтобы вызвать горничную – ни звука в ответ. Не сговариваясь, мы вскакиваем с постели и начинаем лихорадочно одеваться. – Надо было не писать, а сразу ехать к матушке в Гатчину, – бормочу я, застёгивая крючки и пуговицы, – А сейчас может быть уже поздно.

И было действительно поздно. Дверь в нашу спальню широко распахнулась, и в комнату ввалились человек 20 мужчин в мундирах и в штатском. В первых рядах я разглядел знакомые седоусые и седобородые лица своих дядюшек, из-за них выглядывали физиономия Плеве с бегающими глазами и чёрные усы Добржинского. Вокруг них толпились многочисленные кавалергарды и морские офицеры, лица которых я видел в первый раз в своей жизни. – Николай Александрович, – выступив на полшага вперёд начал любитель балета дядя Владимир, – мы представляем образованный нами Комитет спасения династии и отечества. Прошу немедленно следовать за нами. И не пытайся звать на помощь, – добавил он, словно читая мои мысли, – вся охрана во дворце нами заменена, а дворцовый комендант Гессе, пытавшийся оказать сопротивление, арестован.– Я застегнул верхнюю пуговицу на воротнике мундира. И совершенно спокойным, но чужим голосом ответил: – Господа, прошу пройти со мною и императрицей в большую гостиную, где, я надеюсь, вы разъясните мне причины и цели своего визита. – И, взяв Аликс под руку, я направился прямо к двери. Заговорщики расступились и после мгновенного замешательства последовали за нами. Мы прошли в угловую гостиную, совершенно пустую, если не считать большого инкрустированного коричневого рояля, и сели в кресла, одиноко стоящие у стены, оклеенной цветастыми обоями. Главные заговорщики вошли за нами, а гвардейские и морские офицеры остались за дверями гостиной. – Вячеслав Константинович, изложите суть дела, – властно сказал дядя Владимир, и сразу стало понятно, кто тут главный, а кто – исполнитель. Фон Плеве выступил несколько вперёд, в руках он держал какие-то бумаги. – Имею честь Вам сообщить, – начал он, никак ко мне не обращаясь и глядя куда-то за моё плечо, – что, согласно постановлению нашего Комитета спасения, вчера вечером арестованы председатель комитета министров Витте и председатель Дворянского и Крестьянского банков Оболенский. Во время обыска в квартире последнего были обнаружены: составленные данными лицами проекты Основного закона Российской империи и других предполагаемых законных актов. – Фон Плеве был строг и официален, с него начисто слетела вся угодливость и обычное подобострастие. – Сии документы, – продолжал он, повышая голос, – а также показания других причастных свидетелей, непреложно свидетельствуют, что указанные лица при Вашем попустительстве замышляли совершить государственный переворот, долженствующий привести к упразднению монархии и назначению Витте министром-президентом новой Российской республики с диктаторскими полномочиями. – Это уже была явная ложь, но ни один мускул не дрогнул на лице у госсекретаря. – Поскольку, согласно неопровержимым уликам, Вы, Николай Александрович, – и он впервые посмотрел на меня, – несёте ответственность за поощрение указанных планов, которым, только благодаря чрезвычайным усилиям верных слуг отечества и трона, не суждено было сбыться. Мы предлагаем Вам, от имени царственной фамилии и нашего Комитета, добровольно отречься от престола в пользу брата Вашего Георгия Александровича. Согласие на это от него по телеграфу получено, – Обманули, провели, бедный Георгий, – мелькнуло у меня в мозгу. – Но вследствие слабого здоровья последнего, – продолжал звучать в пустоте зала голос фон Плеве, – Великий князь Владимир Александрович назначается августейшим регентом, вплоть до достижения полного совершеннолетия наследником Георгия, если такой поимеет место быть. – Михаила что ли имеют ввиду или женить Георгия собрались? Всё ведь продумали, сволочи.

Я посмотрел на Аликс, боясь, что она упадёт в обморок, но она спокойно сидела в кресле и смотрела на комитетчиков с выражением величайшего презрения. – Вот текст отречения, – протянул мне Плеве бумажку, которую до этого сжимал дрожащими пальцами. – Трусит, - подумал я, а вслух сказал: – Можете не подавать мне эту… фальшивку, я её не подпишу. И вам придётся немедленно освободить Витте, Оболенского и кого вы ещё там незаконно арестовали. – Нет, не придётся, – вмешался в разговор сам претендент на должность всемогущего регента. – А если не подпишешь, дорогой племянничек, вот что появится завтра в утренних газетах. – Он протянул мне машинописный текст, который был озаглавлен: Бюллетень о здоровье его Императорского величества. В нём говорилось, что наш любимый и обожаемый государь 6 августа сего года внезапно почувствовал сильнейшее недомогание неизвестного происхождения, и был оставлен докторами (далее следовал перечень известнейших фамилий) в Александровском дворце Царского села для соблюдения строгого постельного режима, и что возлюбленная императрица неусыпно находится у постели больного императора. – А далее, – продолжал великий князь Владимир, не дав мне дочитать листок до конца, – мы объявим неофициально, так сказать из уст в уста, что его императорское величество, к сожалению, не оправилось от перенесённого в мае падения и удара в голову и, мягко говоря, находится не в себе, а попросту… сошло с ума. И в это все поверят, все же помнят, что с тобой творилось до коронации, как ты ничего не помнил, никого не узнавал. Об этом все говорили, во всех сословиях, жалели тебя – неужели твои информаторы тебе об этом не докладывали? Ну да, их шеф ведь покончил с собой – и спросить не у кого. Матушка твоя, кстати, а также брат Михаил и Александр Михайлович с Ксенией Александровной в курсе всех событий, и находятся пока под домашним арестом, а там… видно будет. – Можете угрожать мне сколько угодно, я всё равно ничего не подпишу, – сказал я, наклонив голову вперёд. – Фон Риттен, – громко крикнул Владимир, из-за дверей немедленно появились два красавца-кавалергарда и подошли ко мне звеня по паркету позолоченными шпорами. – Руки позвольте вперёд, Ваша Светлость, я имею честь обыскать вас, – сказал один из них черноусый с весёлыми глазами, а другой, белобрысый уже шарил у меня за поясом, ища спрятанный револьвер, который я, конечно, так и не догадался взять с собой из спальни.

Последний визит

И потянулись дни и часы нашего заточения во дворце. Мы с Аликс были заключены, можно сказать, интернированы в нескольких комнатах её половины, за дверями в большие залы и под окнами днём и ночью отбивала шаг охрана из кавалергардов и морских офицеров. Выходить на улицу, получать корреспонденцию и вести переписку было строго настрого запрещено, – так сообщил нам новый комендант Александровского дворца фон Риттен, непроницаемый белобрысый человек, у которого отсутствовали и брови и ресницы, что придавало его лицу нечеловеческое выражение. Слава Богу, к нам же, в одну из комнат поместили Оленьку с кормилицей, мы часто играли с ней, ласкали, умилялись её первым звукам, которые она пыталась складывать в слова. Большую часть времени мы проводили в Кленовой гостиной, где действительно вся мебель была из яворского клёна, на стенах висели многочисленные милые сердцу фотографии, а на полу лежала белая бархатистая шкура медведя с чёрным носом и совсем не страшными клыками. Эта милая уютная обстановка так контрастировала со угнетённым состоянием наших душ, что придавала всему, что с нами происходило, ощущение нереальности. Аликс занимала своё время вышиванием и часто читала мне вслух Лескова и Достоевского, а я, не зная чем себя занять, молча мерял шагами Кленовую гостиницу из угла в угол. На следующий день к нам явился потрёпанный и напуганный Чемодуров, он кратко рассказал о своей поездке в Петербург, о том, как он добрался до Охранного отделения на Гороховой улице, о том, как не мог войти в здание, потому что всё оно было оцеплено полицией, о том, как встретил перед домом знакомого (филёра, наверное), который рассказал, что главный начальник то ли убит террористами, то ли покончил с собой. Как он прятался целые сутки у своей дальней родственницы, и всё-таки, не смотря на держащий его за шкирку страх, решил вернуться в Царское. Я не стал ни в чём его упрекать, потому что был рад ещё одной живой душе.

Так мы и остались в заточении вшестером: Аликс с её камеристкой, я с Чемодуровым и Оленька с Кормилицей. Через день к нам приехал целая группа докторов в белых халатах во главе с уже известными мне Алышевским и Шершевским. Я отказался их принять, заявив, что они уже меня осматривали и что я требую настоящего консилиума во главе с главным психиатром России Сербским или как его там. Фон Риттен мне ответил, что фамилия главного психиатра – Корсаков, он находится в Москве, но что за ним обязательно пошлют. Наступила опять долгая пауза, когда казалось, что время совсем остановилось и стрелки часов не хотят двигаться на циферблате. Но через неделю наше одиночество было прервано: 12 августа утром после завтрака к нам без стука, как себе домой вошёл фон Риттен и заявил, что меня хочет видеть Антон Францевич Добржинский. Я сказал, что приму его в Сиреневом кабинете. – Почему Добржинский, почему Добржинский? – спрашивал я себя. И нашёл только один ответ: – этот человек в глазах Плеве и всех остальных прославился как искусный переговорщик, который может убедить кого угодно и в чём угодно. – Что ж, посмотрим, – решил я. Антон Францевич вошёл в кабинет медленно, словно подчёркивая, что ему спешить некуда, и попросил разрешения присесть. Сел в кресло, напротив главного стола, опираясь на чёрную трость, которую сжимал в левой руке. Аликс тоже села рядом со мной на диван, всем своим видом показывая, что никуда уходить не собирается. А я внимательно разглядывал нашего посетителя: было ему на вид лет за 50, но ни в его гладко зачёсанных назад волосах, открывавших высокий прямоугольный лоб, ни в чуть завитых на концах усах, не было видно и следа седины. Одет был главный полицейский в штатское: в чёрный застёгнутый наглухо сюртук, ворот которого упирался в белоснежный воротничок батистовой рубашки. Всем свои видом он напоминал не полицейского, а адвоката или присяжного поверенного; видимо, это тоже было продумано, чтобы создать нужное впечатление.

– Как ваше здоровье, Ваше Величество, – вежливо осведомился Добржинский. – жалоб или пожеланий нет? – Мы с Аликс молчали. – Я вам тут, государь, свежие газеты привёз, – продолжал он, вынимая как фокусник стопку газет из-за спины. Я взял газету, первую попавшуюся, Биржевой вестник, кажется. Бюллетень о моём здоровье был уже небольшого размера и помещался в самом низу первой страницы. Ничего нового, по сравнению с тем, что зачитывал Плеве в ночь ареста в нём не говорилось. Я пролистал газету дальше: никакого сообщения об аресте Витте или Оболенского в ней не было и следа. – Новости о Сергее Юльевиче ищете, – участливо осведомился Добржинский. – Они были, но в предыдущих выпусках. Он арестован, да, арестован за получение взятки в особо крупном размере. Сто тысяч рублей золотом получил от некоего сибирского промышленника, чтобы Великая магистраль прошла через его рудник. Отклонение небольшое: вёрст 150, а деньги немаленькие. – Но это же ложь! – вскипел я, потеряв на секунду самообладание. – Ложь, не ложь, – следствие выяснит. А вот выступивший посредником в сделке Оболенский, который Алексей Дмитриевич, уже во всём сознался и сотрудничает со следствием. Я, Ваше Величество, прибыл сюда, чтобы поговорить откровенно и без обиняков. Вы уж не обессудьте, но расскажу вам, с вашего позволения, всю правду о вашем нынешнем положении. – Врёт, притворяется, – стучала жилка у меня в виске, – в правду-матку со мной играет, есть такой приём, следователь якобы выкладывает все карты на стол, а подследственный (это я-то подследственный?) раскисает и на всё соглашается. – Говорите, – сказал я вслух. – Ну, вначале о господине Витте, – начал Добржинский, – участь его не завидна, честно вам скажу. Сейчас он ни в чём, конечно, не сознаётся, держится пока – до поры, до времени. А не поспит этак с недельку, и во всём раскается. К тому же дочь у него есть любимая, хоть и не родная, не успел за границу отправить, и жена как-никак. А его прожект мы решили не обнародовать, да и сожгли от греха. Лучше он, Сергей Юльевич предстанет почтенной публике обычным уголовником, чем политическим смутьяном. – Я пристально смотрел на Добржинского, но не мог понять выражение его глаз, скрытых за толстыми стёклами круглых очков. – Лучше поговорим о вас, государь, потому что, юридически говоря, вы по сию минуту – самодержец всероссийский: царь, да только без власти. А правит этой страной ваш августейший дядюшка и будет править, сколько захочет, помяните моё слово. – Нет, такое долго продолжаться не может, – не выдержала Аликс. – Может, ещё как может, – обращаясь по-прежнему ко мне, ответил шеф полиции. – Вот в Баварии известный и любимый народом принц-регент Луитпольд уже 10 лет правит. Племянничек его Людвиг второй, король баварский, захотел на лодке покататься по Штарнбергскому озеру, да возьми и утони. А брат его младший, Отто должен был взойти на престол, да не смог, по причине душевной болезни. Так вот до сих пор Луитпольд при нём регентом, государством управляет, и ничего, даже очень хорошо получается. Народ доволен.

– К чему вы клоните, Антон Францевич, вы что, мне угрожаете? – Нет, я никому не угрожаю, это не в моих правилах, – не меняя тона, отвечал Добржинский, – я просто описываю ваше положение, как оно есть. Позвольте мне досказать до конца, а там уж будем решать, что со всем эти делать. – Без тебя решим как-нибудь, – вновь мысленно ответил ему я, но решил не поддаваться душившей меня злости. – Так вот, – продолжал Добржинский, положение ваше тоже не завидное. Георгий ждёт вашего отречения, это правда, и без него, без отречения власть на себя не примет. Но вашему регенту, дяде Владимиру это только на руку. У него уже готово заключение врачей о вашей психической болезни, которое он обнародует, если вы не отречётесь, и народ, и даже наша пресловутая интеллигенция с этим смирятся, вот увидите. У будет ваш дядя править по баварскому примеру при душевно-больном племяннике. А там, глядишь, и Георгий, не дай Бог, помрёт, сколько ему осталось? Год или два, не больше. А юный Михаил, брат ваш младший, для бремени власти не создан, вы сами это лучше меня знаете, и если с вами, не дай Бог, что случится, – Добржинский сделал намеренную паузу, – он-то уж точно отречётся. – Аликс встала и сжала руки в кулаки, словно хотела ударить человека с чёрной тростью по лицу. А гость, совершенно не обращая на неё внимание, продолжал: – В этом случае по закону о престолонаследии на трон взойдёт он сам, Владимир Александрович. Да-да, взойдёт, и ещё и династию новую начнёт, как Карл Валуа во Франции. Сыновей-то у него как-никак четверо. – Слушаю я вас внимательно, Антон Францевич, – решил я прервать этот монолог, – и всё же не понимаю, что вы хотите сказать и, вообще, зачем вы приехали. – Ну, хорошо, раз решил быть откровенным, так уж буду, до конца. – Чёрные глаза Добржинского впервые сверкнули из-под очков, и от его взгляда, как и при первой встрече мне стало не по себе. – План вашего дяди мне не нравится, очень не нравится. Уже первые недели показали: разбазарит он всё и оставит государство без гроша. Назначит свою марионетку министром финансов, вместо Витте, и будет черпать из казны, сколько захочет. И вообще, неизвестность, неопределённость… В такие минуты все смутьяны живо поднимают голову. Так и до развала всей империи не далеко. А чтобы сорвать его план, есть только один способ – вам подписать отречение в пользу Георгия, остаться на свободе, встретиться с ним и убедить его взять себе другого регента, например Великого князя Николая Николаевича, честнейшего человека. Или вообще править самому, если он в силах. – В кабинете повисла тишина, слышно было только мерное потрескивание старинных английских часов на большом ореховом трюмо. Аликс продолжала стоять, но кулаки её разжались. Добржинский тоже встал, всем видом показывая, что его откровенность далась ему нелегко. – Напишите мне о вашем решении или пригласите ещё раз, можем обсудить детали. – И, взмахнув тростью, великий переговорщик, лишь слегка поклонившись, вышел из кабинета.

Да будет воля твоя

– Это ловушка, это ловушка, – закричала Аликс, как только шаги Добржинского удалились от двери. – Они заставят тебя подписать отречение, а на свободу не выпустят или потом просто убьют. Георгий слаб и болен, с ним они будут делать, что захотят; матушку отправят в Данию, а Мишу во Францию, он сам туда давно уехать хотел. И всё. Нет, нет, ты жив и мы с тобой живы только до тех пор, пока отречение не подписано. И поэтому есть ещё надежда… это медицинское заключение – филькина грамота, никто ему не поверит. Есть ещё в России честные офицеры и генералы, они поднимут восстание, они освободят нас. И народ, наш народ, чистый, светлый духом… он любит нас, он принесёт нам освобождение. Я верую, Ники, я свято верую, Господь не оставит нас, всё делается по его воле, он посылает нам жесточайшее испытание, и мы должны выйти из него с честью. С честью, Ники, потому что честь для нас теперь важнее всего, важнее власти, даже важнее нашей свободы. – Аликс слегка нагнула голову, чтобы поймать мой взгляд, глаза её пылали, щёки покрылись красными пятнами, делавшими её ещё более прелестной. – Только сейчас ничего не говори мне, пойдём со мной в мою комнату к иконе Косинской Божьей Матери и помолимся. Её привёз предок твой, царь Пётр Великий в село Косино подмосковное из города Модены в Италии в знак благодарности за поддержку во время стрелецкого бунта. Не хотела тебе говорить: мне её передали в Москве на время, чтобы попросить о наследнике. Она – чудотворная, она вразумляет неразумных, а страждущим даёт утешение. Пойдём Ники, она – наше спасение, что у нас осталось, кроме этого? – И я пошёл за Аликс в её будуар, встал на колени перед иконой, на которую раньше не обращал внимание, на которой была изображена темноволосая женщина в длинных тёмно-бордовых одеждах, держащая на руках младенца, призванного спасти весь мир. А Аликс читала мне долгую молитву по красной сафьяновой книжечке, просила о нас, просила о дочери своей, просила прощения и помощи. И были в этой молитве слова, которые врезались намертво в мою память: – Бурю смятений и раздоров, врагами воздвигнутую в стране нашей, умири, Владычице, да не погибнем в беззакониих наших. Огради нас иконою Твоею от враг видимых и невидимых, и тако, укрепляеми Тобою, до конца живота своего вопием Создателю нашему: Аллилуийа.

Утром следующего дня я вызвал фон Риттена и спросил, могу ли я поговорить по телефону с Добржинским. К моему удивлению, он охотно согласился, словно ожидал этой просьбы. – Антон Францевич, – просто сказал я в трубку, – хотел сообщить вам, что мы не можем принять ваше предложение. – Напрасно, – отозвался в трубке голос Добржинского, в котором мне почувствовалась досада, – но это всё, что я могу для вас сделать. – Я повесил трубку. И опять потянулись дни за днями, вестей с воли не было никаких. – Я так и знала, – говорила мне Аликс многократно, – они не могут ничего с нами сделать. Надо только ждать, ждать и верить. – В парке за окном пожелтели берёзы и клёны, каждый день шёл мелкий и унылый дождик, который моя бабушка в той, другой жизни называла моросью. Мы вставали, ели, играли в трик-трак, возились с дочерью и вновь ложились спать… Всё произошло неожиданно и как всегда ночью. Нас разбудили шаги, стук и голоса в коридоре. Фон Риттен вошёл в нашу спальню и зажёг электрический свет, совершенно не заботясь о приличиях. От внезапной вспышки этого света я зажмурился и заслонил ладонью глаза. В комнату ввалилось несколько кавалергардов, остальные толпились за дверями. – Господин Романов, я имею указание от августейшего регента Великого князя Владимира Александровича препроводить вас к новому месту вашего содержания в Ипатьевский монастырь Костромской губернии. Супругу вашу мне предписано сопроводить отдельно от вас, в Богоявленско-Анастасьину обитель, а дочь вашу уже забрали и отвезут в Гатчинский дворец. На все сборы у вас – полчаса. – Отдельно, как отдельно? – закричала Аликс голосом, от которого, казалось, лопнут мои барабанные перепонки. Два кавалергарда схватили её за руки, а два других скрутили меня, и, не смотря на наше сопротивление, бросили на пол, по разные стороны постели. Аликс кричала, но я понимал, что её никто не услышит. – Дай попрощаться с женой, чудовище! – только и сумел выкрикнуть я перед тем, как рука гвардейца в толстой кожаной перчатке заткнула мне рот. Меня потащили от кровати, но я сумел невероятным усилием освободить свою руку и схватить, как соломинку, влажную кисть Аликс, наши пальцы старались, царапая ногтями кожу, зацепиться друг за друга, но были разорваны лёгким усилием четырёх тренированных мужчин.

Я увидел, как на лицо Аликс накинули тяжёлый тёмный платок, и решил сопротивляться до конца. Свободной правой рукой я ударил одного из нападавших прямо в лицо, от чего хрустнули кости его челюсти. Ни секунды ни медля, я вдавил свои пальцы в глаза другому кавалергарду, и он заорал, разрезая тишину ночного дворца, неестественным высоким дискантом. Перегнувшись до полу, я сбросил его с себя и успел вцепиться в эфес его сабли. Но тут на помощь к двум отброшенным гвардейцам подбежали ещё двое, один из них схватил с прикроватной тумбочки тяжёлый бронзовый подсвечник и со всего размаху ударил им меня по голове. Боли я не почувствовал, но пол в спальне накренился, высокий, во всю стену платяной шкаф стал нависать надо мною, закрывая потолок, окна и всё вокруг, и, чуть помедлив, обрушился на меня всей своей неимоверной тяжестью. – Аликс! – успел прошептать я, но темнота уже сдавила меня со всех сторон, водоворот комет с голубыми хвостами понёс меня выше и в сторону, к туннелю с ослепляющим красно-жёлтым светом. В лицо мне подуло ветром, приятно зашевелившим волосы на моей голове; свет, окончательно рассеявший мглу вокруг, стал нестерпимо белым. И я очнулся.

Чудо

Этот нестерпимо-белый свет шёл сверху с такого же белого без единой трещинки потолка. Я лежал навзничь на высокой мягкой подушке и мог смотреть только вверх. – Значит, я жив, хотели убить, да не получилось. Или не хотели, а просто стукнули, чтоб оглушить, из-за того, что я сопротивление оказал … Интересно, где я? Явно не во дворце… В монастыре, в каземате? Неужели в монастырях так ярко белят потолки? – Я почувствовал, что вся голова у меня забинтована, но более того – в нос и в рот мне вставлены какие-то трубки. И главное: я не могу двинуть ни рукой, ни ногой. Я попробовал повернуть голову в сторону, но и это у меня не получилось, и, как я не скашивал глаза, ничего, кроме чисто побелённого потолка, увидеть не смог. – Нет, всё-таки не в монастыре… Похоже на больницу. Тюремную? А, впрочем, какая разница – в монастыре, в больнице – всё равно в неволе. Кто это из великих – Лев Толстой, что ли? – говорил что русскому интеллигенту полезно посидеть в тюрьме? А я так с ним и не встретился… Дааа, тюрьма, как стержень русской действительности… и сейчас, и уж тем более потом… Но что же делать? Позвать на помощь? Зачем? Смысл? Боли я не чувствую, а пить или в туалет пока не хочется. Сами придут, и всё выяснится. А пока можно полежать и подумать, что же всё-таки произошло за последние несколько дней и недель.

Интересные люди всё-таки меня окружают, то есть Николая окружали. Какие мелкие интересы ими, довольно неглупыми людьми двигали и двигают. И главное: во все времена никто из власть предержащих, и вообще хорошо устроенных в этой жизни, не хочет, совсем ничего не хочет менять. Можно же поделиться частью, чтобы спасти всё: частью власти, чтобы спасти монархию, частью своих привилегий, чтобы обеспечить себе безбедное житьё – дать, например, крестьянам землю, да где угодно, её и так в России полно, чуть-чуть улучшить положение рабочих, чтоб им было, что терять; дать интеллигенции где-нибудь поговорить, выпустить пар, раз нет интернета,– нет, до конца будут стоять, удавятся, а ни на какие уступки не пойдут… – Лучшее враг хорошего; дадим палец, откусят руку – сколько раз в моей новой жизни я слышал эти фразы? Если бы я мог дать им, этим деятелям магический кристалл, какое-нибудь волшебное зеркало, чтобы они увидели, что с ними будет через 20 лет, чтоб они узнали, кто из них будет влачить жалкое существование в эмиграции, кто умрёт от голода или сгинет в Алапаевской шахте – изменили бы они своё мнение, своё отношение к происходящему? Вряд ли… Не поверили бы, и всё тут. Хорошо, предсказаниям и пророчествам часто не верят, это понятно, ну тогда в историю заглянули бы, например, французской революции! Там этот Людовик, какой-то там по номеру, сам эту революцию спровоцировал, до последнего любые перемены оттягивал, на малейшие уступки шёл только под давлением, когда уже поздно было. И кончилось всё это чем? Гильотиной, и если бы только для него и его жены, а для сотен тысяч, а может и миллионов, французов. Почему, почему же такая близорукость даже среди таких неглупых людей из правящего класса, как Сандро, например? Это что, просто жадность, просто неумение видеть дальше своего носа? Нет, здесь что-то не так… здесь целый замес представлений и чувств у них в головах. И не случайно… только 30 лет назад крепостное право отменили, когда людей продавали, как скот – совсем немного время прошло. Что там в моей прошлой жизни было 30 лет назад, в 1985 году? А… застой в полном разгаре, Горбачёв только к власти пришёл, или не пришёл ещё. Если бы тогдашних, коммунистических руководителей спросить: такой вот развитой социализм долго ещё продлится? – они бы точно ответили: конечно, долго – навсегда. Это в человеческой природе; быть уверенным, что всё навсегда… А тут ещё российская особенность: идущая от крепостного права пропасть между господами и бывшими холопами, то есть нынешними крестьянами и мастеровыми, тёмными и неграмотными. Если они до сих пор перед любыми господами шапку ломают, то что эти баре должны о них думать? А вот что: – Как они, это быдло, вообще осмеливаются что-то требовать? Интеллигенция гнилая не в счёт, это – так, накипь, пена, они все трусы, как и эти купчишки, сказать им: цыц! – мигом заткнутся. И ещё непоколебимая уверенность в том, что раб своего господина обязательно должен любить – это уже за гранью понимания. Можно ли было это изменить, дать разным слоям и даже народам то, что они хотели, – до, а не после революции, когда уже всё вразнос пошло? Можно было, хотя бы частично… У Горбачёва же получилось… А я что-то сделал не так… Хотел всё втихаря подготовить, а противников своих не нейтрализовал, прежде всего Романовскую семью, и военных, в первую очередь гвардию, на свою сторону, как Екатерина, да мало ли кто ещё, не переманил. И не с того конца я начал, наверное: вместо того, чтобы навязать народу конституцию сверху, может, надо было, как советовала мамА, положиться на земство, развивать местное самоуправление, чтобы люди медленно, не спеша привыкли быть гражданами, а не холопами? Просто рано я это всё затеял, время ещё не пришло. Как там сказал… кто же это был? – кто-то в 1917 году – что, мол, жернова истории ещё не смололи муки, из которой в России можно испечь что-либо путное… И чего мне сдался этот Горби, его ведь тоже от власти отстранили? Ну и что, и меня пусть отстранили бы, нужна мне эта власть… Я был обречён с самого начала, надо было отречься, уйти в семью, растить детей, спасти если не всю страну, то хотя бы своих близких – если бы только Аликс согласилась…

– Аликс, Аликс, где ты? - При мысли о жене я громко и неприятно застонал. Послышался шум, и узкой рамке того, что я мог видеть наверху перед собой показалось женское лицо в прозрачном полиэтиленовом чепце и голубой марлевой повязке. Глаза с накрашенными ресницами смотрели на меня вопросительно и с некоторым удивлением. – Очнулся, в себя пришёл! – пропел мне над ухом высокий женский голос с немосковским акцентом. – Доктор, доктор, Иван Игнатьевич! Парень-то наш проснулся! Не зря значит… – Я услышал тяжёлые шаги, приближающиеся к моей кровати, и надо мной склонилось мужское лицо, тоже в повязке, но в очках и сине-зелёном колпаке. – Больной, вы меня слышите, – произнёс требовательный баритон. – Покажите глазами, что вы меня слышите. – Слышу, – ответил я; язык с трудом ворочался у меня во рту, а торчащую в нём трубку захотелось немедленно выплюнуть. – Ничего себе, вот это да, – продолжил баритон с лёгким изумлением, – вы пока лежите спокойно, не напрягайтесь, сейчас сестричка проведёт все необходимые анализы, и мы с вами поговорим. – Сестричка начала возиться вокруг меня, приговаривая нечто ласковое и убаюкивающее: – Проснулся, паренёк, проснулся, мальчишечка. А мы уже и не думали… Шутка ли, три месяца в коме, и без движения. – Я попытался повернуть голову направо, в шее моей что-то скрипнуло, и, не почувствовав боли, я увидел на расстоянии вытянутой руки выдвижной столик с какими-то квадратными приборами, на их зелёных экранах бегали весёлые точки и сновали вверх и вниз яркие линии. – Так, всё кончилось, ничего я не успел, – подумал я, и моя прежняя или, как посмотреть, настоящая жизнь показалась мне пустой и никчёмной. Но не успел я додумать эту грустную мысль, как опять раздалось шарканье, и целая группа сине-зелёных колпаков попало в поле моего зрения. – Больной, – произнёс тот же баритон, – Я ваш лечащий врач, Свирин Иван Игнатьевич. Помните ли вы, как вас зовут? – Преображенцев, Николай Алексеевич, 87-го года рождения. – Мой язык больно царапался о зубы и торчащую во рту трубку. – Я всё помню, прекрасно… Только расскажите, как я сюда попал и какое сегодня число? – 12 августа 2015 года, с утра было. А попали вы сюда в мае с тяжёлой черепно-мозговой травмой и вот почти 3 месяца находились без сознания. Операция на головном мозге у вас прошла успешно, но все наши усилия вывести вас из комы ни к чему не привели. Мы хотели уже отключить вас от аппаратов жизнеобеспечения, но ваш отец приехал из Новой Зеландии и настоял… и проплатил ваше содержание на полгода вперёд. – Где он? – Уехал назад, у него там работа по-моему. Велел немедленно сообщать, если будут изменения. Сейчас мы ему е-мейл пошлём. – Доктор, какой прогноз? – Прогнозы – дело неблагодарное. Это уже чудо, просто чудо, что вы оклемались и даже со мной разговариваете. Будете работать над собой, восстановитесь полностью. И запомните сегодняшнее число: 12 августа – это день вашего второго рождения. Ну, отдыхайте, – и головы в колпаках сразу исчезли.

– Ну вот, замечательно, я опять в привычном измерении, жив и, возможно, буду здоров. Только на хрена мне такая жизнь? Ни профессии нормальной, ни семьи, ни близкого человека рядом. – Аликс, – застонал я снова. – И услышал тот же женский голос рядом: – Подругу свою зовёшь, что ли? Так приходила она, да что там: вначале чуть ли каждый день бывала, несмотря на запрет пробиралась как-то, сидела, руку твою гладила. Счастливый ты парень, такая девушка… И любит тебя, это ж видно. Телефон свой оставила, велела звонить немедленно, днём, ночью, если очнёшься или там, не дай Бог… Так я уже ей позвонила, сейчас приедет, не волнуйся. – Я впал в забытьё, мне почудилось, что я погружаюсь в пруд с зелёной ряской и размытыми, как на картинах Моне, берегами, но страх, животный страх вновь оказаться там, неизвестно где, за гранью бытия, вытолкнул опять меня на поверхность. Моих губ коснулось что-то мягкое, чьи-то волосы, как воздушные брызги, защекотали мой лоб ниже повязки. Я увидел прямо пред собой узкое лицо с прямым носом и белокурыми волосами, которые непослушно выбивались из-под белой больничной шапочки. Лицо отстранилось назад и приобрело резкость, медленно, как в старом аналоговом фотоаппарате. – Алиса, ты? – всё опять расплылось у меня перед глазами. – Я, Коленька, я! – На мою плохо побритую щёку упали две капли, а затем ещё две, совсем солёные, скользнули по моим губам. – Ты только ничего, ничего не говори, врачи запретили тебе разговаривать и меня пустили только на пять минут. Я буду говорить, а ты слушай. Я так рада, так счастлива – ты не понимаешь, как я счастлива. А я ведь верила, днём на работе ждала, что позвонят, ночью ждала, в метро еду и волнуюсь, вдруг связь пропадёт. Я раньше не представляла, честно, не представляла, что можно так влюбиться в человека за один день, но ты такой был замечательный в тот вечер, весёлый, остроумный, с сияющей улыбкой, порхал и парил над всеми. Я и не знала, что такие парни, как ты, бывают, вообще люди такие, милые, добрые, умные и совсем не пошлые. А потом ты пошёл меня провожать, мы шли по ночной Москве, смеялись, целовались, ни на кого не обращая внимания. Как мы оказались на проезжей части, я не помню, понимаешь, не помню, и никогда себе этого не прощу… И тут этот грузовик, как из-под земли… Ты меня оттолкнул, а сам под колёса, упал навзничь и лежишь, как мёртвый, голова вся в крови. И я подумала… даже со злостью, что так не должно быть, чтобы вот так умирали. Так внезапно, так глупо… Тут скорая подъехала, кто-то вызвал. Стали меня от тебя отрывать, а доктор сказал: Не ори ты, успокойся, жив твой… – Она на секунду замолкла, и я услышал её прерывистое дыхание. – И я поехала с тобой в больницу и решила: спасу – спасу хоть одного человека в своей никчёмной жизни. И в церковь ходила, и кому только не молилась, и плакала каждый день, как дура. Но вот ты жив, и всё не напрасно, понимаешь, всё не напрасно. А плакать вот тебе не надо, совсем, – пальцы с мягкой салфеткой опять прикоснулись к моим глазам и щекам. – Мне нельзя здесь долго у тебя сидеть, здесь вообще запрещено. Но я опять приду, может быть даже сегодня, если пустят. И расскажу, всё тебе расскажу, про себя, про других, про всё. – И опять прикоснулись ко мне её теплые губы, и лёгкие шаги поспешили прочь. – Я сделал над собой невероятное усилие, приподнялся на кровати, но увидел только, как её белый халатик уже мелькнул в двери. Я оглядел свою постель всю в шлангах и проводах, безжизненные ноги под белой простынёй, свои руки с прищепками и катетерами капельниц, и увидел на левой руке, там у запястья, где должны были быть часы, узкую кожаную полоску, заплетённую в косичку заботливой рукой, с металлической восьмёркой, означающей вечность.

<< 1 2 3 4
На страницу:
4 из 4