Оторвал от себя плачущую жену и вышел в голубеющий от весеннего рассвета проём распахнутой двери.
Неждану шел пятнадцатый год. Он перестал ходить с того летнего утра, когда мерянские рода, возмущенные не столько данью, сколько свержением их священных камней и дубов княжьими гридями[9 - Гридь – дружина.] и княжьими же урманами, бросились мстить. Ему тогда было семь.
Грабили, жгли, уводили скот, детей и особенно девок, чтобы резать для принесения в жертву лесным богам.
Когда набеги стали частыми и с весей подобрались к богатым пашней селищам, сотский ближнего городища по оврагам, дальше от реки, у одного из них поставил гридь и урман.
Меря тихо пришла из-за речного тумана на рассвете. Рассыпалась по селищу молча, по-охотничьему. И завыла по дворам вся разом, когда вдруг залаял чей-то пёс, тут же сбитый стрелой.
Мужики, выскакивая на свои дворы из изб, натыкались на копьё, рогатину, топор или короткие чёрные стрелы.
Воины в звериных шкурах с намазанными углём плоскими лицами их не щадили.
Урмане и княжья гридь подошли, когда меря вошла в раж и убивала, почти не встретив сопротивления. На что и рассчитывал урманский ярл, когда давал советы, как поступить нетерпеливо дёргающему узду сотнику.
Мерю по дворам и избам перебили всю, оставив по совету того же ярла только двоих, которым урмане отрезали уши и отпустили, чтобы было кому рассказать о том, что лесные боги отвернули свои морщинистые, как кора, лица от воинов в звериных личинах.
Неждан из того утра помнил только вой, крики, материнский вопль и две вспышки в голове. Одну багрово-красную, когда что-то больно ударило его в лоб, и вторую синюю и страшную, ледяную, в которой красная боль растворилась, исчезла и ей на место пришла ярость на чёрное, дёргающее ногой тело, лежащее перед матерью в луже крови. Ярость бесконечная и жестокая, как зимний буран.
Только ноги с тех пор не ходили, хотя холод и тепло чувствовали. Он их бил, щипал, украдкой прижигал угольком. Больно было, а идти не мог – валился как сноп. Потому ползал на руках по избе и двору.
Соседский Хотён, ровесник Неждану, обзывал его чурбаком и обрубком и кидал на голову грязь, смешанную с навозом. Хотёна за это прутом поперек спины однажды перетянул Хотёновский дед, посмотрел на Неждана, покачал головой и плюнул от беды. А Неждан на следующий день с утра ползал по двору, собирал и складывал поленья, что готовил к зиме отец, и ждал.
Хотёна он сначала не увидел. Услышал из-за плетня смешки и перешёптывания. Там собралось человек пять ребят, которыми Хотён верховодил. И теперь подзуживали, когда он перелез через плетень со свежим коровьим дерьмом на куске коры.
«Дурак», – подумал Неждан, видя, как надвигается и вырастает над ним тень Хотёна, которому солнце било в спину. Услышал, как грудь тому распирает едва сдерживаемый смех, но упрямо полз к поленнице, удерживая правой рукой полено, а левой упираясь в землю, делая вид, что не замечает.
Хотён видел перед собой мёртвые, но почему-то толстые ноги с восковыми пятками, грязную холщовую рубаху, доходившую до колен этих ног, спутанные тёмно-русые вихры, на которые с хохотом ляпнул коровью лепёшку.
И вдруг всё завертелось. Он почувствовал, как железные руки схватили его за лодыжки так, что заверещал не столько от неожиданности, сколько от боли, и прежде чем на него надвинулась земля, вышибив дух, увидел синие, сияющие яростью глаза на лице, по которому текло коровье дерьмо прямо к пузырящимся пеной губам.
Неждан дождался, когда Хотён сделает, что задумал, чтобы подпустить ближе, и, перевернувшись на живот, хватая за ноги, приложил об землю и, рыча и ничего не помня, полез на распластанное тело, чтобы вмять, раздавить.
Как голосила мать и визжала ребятня за плетнём, он не слышал. Хотёновский дед и отец едва смогли его оторвать от обеспамятевшего Хотёна, и отец, отшвырнув, больно хлестнул по лицу и окатил водой из бадьи.
Неждана ещё трясла синяя ярость. Но постепенно, сквозь неё, он начал различать крики, визг и боль, когда отец затащил его в избу своими чёрными руками.
Хотён на следующий день уже оправился. Старики рассудили по правде – виру[10 - Вира – откуп, пеня.] с отца Неждана не брать.
Но отец избил, вымещая злобу на его безножие, на то, что жена с того мерянского набега выкидывала мёртвых младенцев, на свою хромоту. Ударил и мать.
Это было в конце прошедшего лета, когда по небу с ветром полетели паутины. На них Неждан смотрел долго и молча, когда, утирая кровавые сопли, вылез из избы, – отец не препятствовал. А ещё запомнил из того дня серые глаза двенадцатилетней Белянки. Она смотрела на него из-за плетня, по-бабьи прижимая руки к скупой вышивке на груди.
А задолго до того, когда ему было восемь, мать украдкой снесла волхвам, жившим у ручьёв, свои бронзовые височные кольца. Отец тогда тоже её побил, но, когда пришли волхвы, молчал за дверью.
Неждану никогда не бывало страшно. Если страх протягивал к нему свою холодную липкую руку и по спине начинали взбегать на загривок мурашки, у него в голове вспышкой сама собой начинала разверзаться синяя ледяная бездна. То, что должно было напугать, – вызывало ярость, и мурашки топорщили кожу на спине так, что будь там шерсть, то она бы вставала дыбом. И он готов был кидаться и рвать на части.
Во снах, бывало, так и делал – вставал на крепкие ноги и разил кулаками, ногтями темноту, в которой мелькала уродливая навь.
Когда волхвы зашли, в избе завоняло мочой, кровью и травами. Они пришли втроём. Мать, кланяясь рукой до пола, откинула рушник[11 - Рушник – обрядовое полотенце.] с мисок на столе, отодвинулась к двери.
Отставив посохи, двое сели, а самый косматый и седой, обвешанный птичьими черепами по поясу, из-за пазухи достал щепку и, бормоча, бросил в печной огонь.
Потом все трое хватали кривыми чёрными когтями хлеб из мисок, макали в мёд и обсасывали так, что текло по бородам. Неждан просто смотрел на них со своей лавки.
Хотя мать рассказывала, что они могут летать по воздуху, оборачиваться в оленей и говорить с мёртвыми, проклинать и благословлять, страшно не было.
Потом косматый велел сесть посреди избы на пол. Они начали петь и кружились вокруг так, что пена шипела на усах, а после срезали ему прядь с затылка чёрным ножиком из блестящего камня, налили на затылок воды, срезанные волосы бросили в огонь и, воя, заставили проползти между ногами матери, задравшей рубаху почти до срама. Прошептали поочередно матери его тайное имя – Богуслав – и, затолкав в торбы хлеб и куски варёного мяса, ушли.
Три дня Неждан пытался вставать, но только падал. Мать плакала, а отец возвращаясь с поля или из лесу, глядел на неё так же, как посмотрел сейчас, перед тем как выйти в дверь, как в небо.
* * *
Мать погладила Неждану волосы, вынула из огня горшок, подцепила на ложку влажный ком пахучей тёплой каши, дала в миске Неждану и, завернув горшок в узел, ушла на двор, к отцу, где тот с Хотёновским дедом выводил со двора лошадёнку, потому что пришло время пахать.
На двор Неждан вылез, когда всё селище, кроме самых старых и малых, давно ушло на пашню.
От не видной реки тянуло холодком, над лесом за ней плыли длинные тонкие облака и птицы. У плетня оживал согретый солнцем кипрей.
Неждан вполз на бревно у стены, сел, положив вперёд бесполезные ноги, и стал смотреть на птиц.
Ему хотелось, чтоб руки его были сильными как крылья. Чтоб, взмахнув ими, подняться в воздух, и тогда – что ноги?! Да пусть бы совсем их не было!
– Отрок! – вернул его с неба властный голос.
Неждан встрепенулся. За плетнём стояли люди, четверо. В чёрных до пят холстинах, растрёпанных и порыжевших по подолу, с торбами за плечами, в круглых чёрных тафьях[12 - Тафья – головной убор.], влажных на лбу от испарины. В руках палки.
У того, что говорил, черноглазого, смуглого, борода и волосы вились серебряными кольцами по груди и плечам, на конце посоха был вырезан крест.
– Поднеси проходящим воды во славу Божью, – снова прогрохотал, словно раздвигая воздух, его голос, странно выговаривая слова.
Неждан, и без того говоривший мало, сейчас совсем растерялся, глядя в чёрные ясные глаза. Серебрянобородый молча ждал, не отводя взгляда.
Неждан впервые ощутил, что ему страшно и спасительная ледяная ярость не приходит на помощь. Утонув в этих одновременно чёрных и ясных глазах, облизнув губы, словно сам захотел пить, выговорил:
– Я ходить не могу, господине. Пошли человека, за дверью кадушка с ковшом.
Серебрянобородый вдруг ударил посохом в землю и загрохотал так, что замолкли птицы:
– То наваждение бесовское! Имеющий члены движет ими по воле Господней! Встань и принеси воды, отроче!
Неждана продрал мороз, поднялся до затылка, скрутив вихры, и схлынул вниз, в безжизненные ноги. Чёрный взгляд сверлил и впивался в глаза, в сердце, в душу. Как встать?! Сколько уж раз до сего пытался вставать в пустой избе, то с криком, то с немой яростью колотя свои мёртвые ноги… Но, не понимая, что делает, под этим пронзительным, тяжёлым и чистым, как молния, взглядом опёр руки о стену позади и, опираясь, выпрямился!
Он стоял! Даже мысли у него онемели. Он стоял, пусть и держась, но стоял и не ждал, что повалиться.
– ????? ???????![13 - Господи, помилуй (греч.).] – загрохотал страшный и великий человек с посохом.
– ????? ???????! ????? ???????! – вторили ему другие.