1,618 жизни
Никита Замеховский-Мегалокарди
Мы прежде всего люди Планеты, а потом уже города или офиса, и самое важное в жизни для нас, как правило, оказывается самым незаметным. Перед вами сказка для взрослых, ищущих конечную цель – гармонию с самим собой. Что такое череда картин природы, доверие к ней как не путеводная карта жизни, от которой мы зачастую отмахиваемся в пользу невнятного компаса сиюминутных потребностей, приводящего только к пустоте души? Эта книга напоминание о том, что 1.618—«золотое сечение» – есть и у наших судеб.
1,618 жизни
Никита Замеховский-Мегалокарди
Иллюстратор Евгения Гладкина
Редактор и корректор Диана Фаттяхова
© Никита Замеховский-Мегалокарди, 2024
© Евгения Гладкина, иллюстрации, 2024
ISBN 978-5-0062-6054-2
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
За окном густо зашелестело дерево, повело ветвями, словно хотело опереться о стену, выпростать из земли свои корни, забраться на дом, чтобы с крыши дотянуться до облаков, а может и полететь к ним, за ними, в серебро высокой дали. День набрал высоту, потек долгим, как медовые соты, тяжелым теплом, и Ветру уже было не разойтись. В густоте воздуха он разложил по полям, пляжам и крышам свое тело, полы одежды, руки, волосы. Смотрел в ослепительное море, и только один его непокорный локон зацепился за какой-то флюгер, и тот, поскрипывая, водил поржавевшей стрелкой, как старая собака носом, из стороны в сторону, потеряв направление. Цикады кричали так неистово, будто зной возвещал о приближении чего-то, что они ожидали от начала творения. Земля спала тяжело, сухо отвердев сверху, словно губы от жажды в полуденный сон.
– Мальчишка не знает меры… – опершись о подоконник, прошелестела Тень.
Волшебник, не отрывая глаз от листа, на котором сосредоточенно писал, вытянув губы, слегка кивнул.
– Он несносен, взялся высушить всё… Трава хрупка как прах, как прах… – патетически раскачиваясь, продолжала Тень.
– На то он и Июль, – всё еще не поднимая взгляда, проговорил Волшебник.
– От блеска его воздушных змеев даже у бабочек кружатся головы!
Волшебник отнял глаза от бумаги, вставил перо в чернильницу и, подавшись в сторону окна, глянул на Тень:
– Вам-то, собственно, что от этого? От его света ваши лохмотья становятся только гуще! – и снова вернул взгляд к столу.
Слышно было, как ошалевший от жары жук, прогудев, стукается в стекло, будто за стеклом, за ним, прохладным, и мир не так раскален и неподвижен.
Тень, поджав губы, качнулась вслед за веткой от окна и осталась там, у клумбы, на которой жарко пламенели стойкие к зною мальвы, словно ей мальвы нравились или она в них что-то понимала. Волшебник, перечтя строки, попытался возвратить то неуловимое как пух состояние, когда мысли легко укладываются на бумагу. Наконец поймал и потянулся к перу.
На его столе всегда стояло несколько стаканов с карандашами и ручками, элегантная печатная машинка высилась за ними, и с краю, тонкий, серебристый, как сентябрь, компьютер неизменно светил какой-то лампочкой. Но Волшебник, хотя и пользовался для письма всем этим, в зависимости от настроения или сути записываемого меняя цвета, шрифты и принадлежности, перу доверял больше всего.
Когда бумага лежала, раскрыв объятия строке навстречу, лежала словно нагая, зовущая, и тот маленький, дерзкий и черный, что жил в старой бронзовой чернильнице, прыгал на нее с пера и целовал, целовал страстно, останавливался, перечеркивал и снова покрывал буквами, тогда Волшебнику казалось, что он летит. Летит быстро и уже не сам водит пером, а тот крохотный, черный и неуемный несет, словно конь! Уже сам бросает и бросает больные поцелуи на груди листов, строя строки. И тогда Волшебник отнимал руку от написанного, отчего по спине у него проходили мурашки, словно он совершил что-то кощунственное или внезапно проснулся, и смотрел как неукротимый крошка, сияя глазом, цепляется сильно за кончик пера, чтобы не сорваться, не разбиться безобразной кляксой, и вернуться к бумаге, в ее объятиях снова понестись, обрести власть и смысл.
Волшебник сравнивал с собой этого неуемного черного дикаря, запертого в толстых узорчатых бронзовых стеночках. Сравнивал потому, что сам так же, бывало, обретал власть над миром в объятиях.
Да, достаточно было порой просто ощущения ладони в ладони, полученного накануне сообщения, ощущения от мимолетного поцелуя в угол губ. До этого словно сидел запертый в стенки себя, как чёрный в своей чернильнице, но легкое касание словом ли, пальцем ли, губами делало брешь, и сквозь нее он врывался в мир, видел его другим и там носился всесильным написать всему любую судьбу! Хотя иногда те же губы, что прежде целовали, закрывали эту брешь произнесённым, а иной раз и не произнесённым словом, и он, вырвавшийся из себя в просторный мир, замечал вдруг, что это не он видел мир другим, это и правда не его мир, это другой. И тогда ох как хотелось вернуться в себя. Только это было так же трудно, как вернуться черному в чернильницу, если она опрокидывалась. Какую-то часть собрать, обратно влить удавалось, но какая-то навсегда оставалась в том, другом, мире. И тяжело было не только от того, что вернувшись в себя, в себе бултыхался, заполняя себя же только наполовину, было мутно и от того, что тот, другой мир ты собой наверняка запятнал.
У Волшебника не всегда находилось время на переписку, не говоря уже о дневниках, комментариях и описаниях опытов, так как во всякое время в его доме могло появиться множество гостей. Они были разными: молодыми, зрелыми, новорожденными или даже древними. Все они бродили по комнатам, занимали библиотеку или просто слонялись по коридорам. Некоторые ходили по стенам или потолку, потому что так им было привычнее, и тогда их променад создавал помеху тем, кто прохаживался по полу или пил чай, сидя в кресле.
Вообще в его доме были приняты ежевечерние чаепития. Никто кроме как «дом» жилище Волшебника не называл; в разговорах ли, в записках друг к другу, договариваясь о встрече у него, спрашивали «Вы будете сегодня в доме?» или «Я сегодня до восьми в доме, потом в залив».
Тем, кому яркий свет не был мил, в углах, завешенных тяжкими старинными шалями, горели китайские фонари, для тех, кому просторы были ближе, на террасу распахивались двери, чтоб синего воздуха сумерек входило в комнату как можно больше.
Шелестели разговоры, на желтые ковры ступали ноги в туфлях, башмаках, босые. На стеклах буфета малютки-блики игрались кубиками света, перебирая ножками, переползали на полированные колени мебели и к вечеру, потихоньку забравшись на стекла распахнутых окон, засыпали там, наигравшись звездными крошками. А за окнами в три стороны простор простирал ладони, упираясь ими в море, признающее над собой только светила и потому раскатывающее воды широко и вольно.
В три стороны расходились лучи, выпадающие поздним вечером из окон дома Волшебника: в сторону зовущего Востока, непостоянного Юга и таинственного Запада, на Север же выходила дверь. Волшебнику нравилось, открывая дверь, встретить его прямой взгляд так же, как нравилось иногда от этого тревожащего взгляда уходить – закрыть дверь и скрыться в недра дома за мягким щелчком замка.
Наконец комментарий был составлен, точка опустилась на страницу, крошка на кончике пера смирился с этим и затих, будто сговорившись с мыслями самого Волшебника, который вздохнул и вытянул ноги под столом.
Тень все еще стояла, отвернувшись, и упрямо разглядывала мальвы. Жук смирился с невозможностью пробраться в застеколье и, утомленный зноем и усилиями, ползал по подоконнику. Наверху, на карнизе, тихонько напевала горлинка. Солнечные Зайчики, оттолкнувшись от чего-то на улице, прыгнули было в комнату, но тут же скакнули обратно – в прихожей один раз долго и второй коротко прозвонил звонок. Дверь отворили, послышался голос и кто-то уверенно пошел по коридору, вероятно, знакомым путем.
Волшебник обернулся всем телом на стуле, когда от легкого стука открылась дверь.
– Это я, – протягивая впереди себя руку и сделав два шага, проговорил вошедший. – Такой сегодня день, что мне почему-то решилось зайти к вам, хотя я был от дома на порядочном расстоянии.
– Здравствуйте… – Волшебник поискал что-то глазами на столе, кашлянул, потер пальцем переносицу, выдохнув, посмотрел в разноцветные глаза гостя и добавил: – мой… любезный друг… Когда расстояния были для вас преградой?
– Не скажу, что никогда, просто так вышло, что я их меряю не километрами, потому многим и кажется, что они для меня словно и не существуют, – подхватил вошедший.
– Хотите чаю? Хотя в такую жару… может, воды?
– А вы мне, пожалуй, плесните тишины. Помните, той, урожая конца года, который для вас стал прошлым? Мы ведь вместе собирали ее в ту осень, – усаживаясь в кресло и сплетая ноги в блестящих узких штиблетах, проговорил посетитель. – Помните?
– Да как забыть… Я, собственно, уже распорядился.
И действительно, дверь отворилась, кто-то незаметный на столик у кресел поставил небольшой серебряный поднос, застланный голубоватой твердой салфеткой, на которой стояли бутылка, похожая на графин, или графин, напоминающий бутылку, бокал и овальное блюдце со сливовым вареньем, сваренным прямо с косточками, отчего посреди сладости это варенье вдруг начинало горчить, и вышел.
– Я закурю, – скорее утвердил, чем спросил посетитель, делая глоток.
– Курите, у вас табак прошедшим пахнет. Мне это иногда нравится… Хотя, – усмехнулся Волшебник, – я, даже если и курил бы, то вряд ли рискнул одолжиться у вас папиросой.
– Не курите, мой друг, не стоит, – сказал посетитель, вынимая из тёмного портсигара длинную желтоватую папиросу, – не стоит… – приглушенно продолжал он, прикуривая от толстой спички.
Дым мгновенно окутал ему голову, и, опустившись к плечам, потек вниз по серому пиджаку, чтобы окружить спиралью ноги. Сквозь сизые пласты показалось, что седина на висках у него слегка светится. И через дым было бы невозможно разобрать его взгляда, будь оба его глаза серыми, как октябрьское утро было бы проще, но один был синим и часто глядел пристально до неловкости. Между тем, отставив руку с папиросой, гость продолжал:
– Расстояния, расстояния… вот вы слышите слова, верно? Для всех, для глаза, привычно отметить расстояние до предмета, а для меня привычно слова видеть, привычно отмечать расстояние от слова до слова, от фразы до фразы, от разговора до разговора. И в этих промежутках, иногда минутах, а иной раз и годах, я существую, они – мое время. И возьмем хоть бы и вас, мой уважаемый. Заметьте, чем дольше… Хотя нет – чем дальше вы от общения, тем ближе мне к вам. Тем чаще вы подходите к окну, открываете книгу, из строк которой словно вытек смысл, чаще смотрите в зеркало, наблюдая за собственным взглядом, чаще смотрите в море, находя в нем общее с тем, на что смотрели в зеркале.
Он затянулся, обрывая свою речь, отложил папиросу в пепельницу и, посмотрев на часы, внезапно поднялся и сказал:
– Пора. Мне пора.
– Всего доброго, господин Одиночество, – вымолвил Волшебник, глядя сквозь окно в лежащее далеко море.
Гость слегка приподнял высокую бровь, от чего в какой-то почти улыбке подтянулся угол его рта, и уже от двери сказал:
– Это верно, это всегда верно, желать одиночеству быть добрым.
И вышел. От него остались только бокал с наполовину недопитой тишиной и иссякающая дымом прошлого папироса.