Проковыляв в закуток к уборной и стыдливо задвинув за собой шторку, она начала так истово приседать (раз-два, раз-два), что позавидовал бы монах, усердно кладущий поклоны, – но отвлеклась от дурных мыслей и подступавшей, как тошнота, тревоги… Что будет, то и будет. В конце концов, это ведь не она ему навязалась, а он сам позвонил, предложил, даже упрашивал… А она всего лишь милостиво согласилась (ра-аз-два-а), так что это он пусть (ра-аз…) переживает и (два-а… ох…) трясется… А она будет недоступной (ра… ра-аз… нет, не получается), как английская королева… Впрочем, та уже померла… Надо еще разок, полноценно (раз-два, халтура)… И пусть он ее завоевывает, как рыцарь… Уф, кажется, хватит, кровь теперь вполне полноценно побежала… Только много лет спустя, когда они долго уже проживут бок о бок в счастье и согласии и можно будет не опасаться, что он плохо о ней подумает, она поведает ему милую и забавную историю о том, как все было на самом деле… Ну, последний раз, только по-честному: ра-аз-два-а… Вот, умеешь же… Занавеска отдернулась, и явился восхитительный нежно-салатовый бант, и впрямь похожий на букет дорогого салата, под небесными всепонимающими очами. Оля смутилась, извинилась и неуклюже проскользнула мимо спокойной стюардессы обратно в проход.
А на самом деле все обстояло вот как.
Год назад Олина предыдущая начальница – женщина лет пятидесяти, с пластмассовым лицом, высокой прической и вовсе без сердца, при которой все человеческое в школе словно впало в летаргию, зато детей научили маршировать в белых гольфах под знаменем города, – была ожидаемо отправлена на повышение. Оживший педколлектив уже видел на ее месте мировую бабушку-завуча, когда внезапно директора прислали совершенно нового, никем до того дня не виданного: статного мужчину серебряного возраста с эффектной седой шевелюрой, живыми голубыми глазами и внесезонным загаром. Юрий Иванович не признавал унылых костюмов (а когда однажды, прибытия чопорного мэра ради, все-таки надел умопомрачительный жемчужно-серый, – тот едва ли не рвался на его богатырских плечах), менял узкие джинсы и яркие свитера, был всегда весел и спокоен, на бабьи бури вокруг собственной персоны искренне не обращал внимания… А вот секретаршу парадоксально держал за человека – этим и купил потухшее, казалось, навеки Олечкино сердце.
Маме она впервые не открылась, увидев, как наяву, ее приподнятую бровь и услышав презрительный голос: «И зачем тебе это надо? Неужели жизнь тебя мало учила? Ну-ну… Только потом не прибегай опять ко мне в слезах: “Ах, мамочка, спаси меня!” Тебя предупреждали…» Оле хотелось хоть что-то, хоть самую малость сохранить для себя лично, и, прожив большую часть жизни полностью для мамы прозрачно, теперь посмаковать маленькую собственную тайну, как редкую конфету, которую от души подарили тебе одной, погладив по челке, и ты раз в жизни не обязана никому дать «откусить половинку», ведь с раннего детства Олю учили с каждым оказавшимся в руках лакомством обязательно обега?ть маму, бабушку и всех гостей по очереди, чтобы каждый из них откусил кусочек, и, только доставив всем полное удовлетворение, доесть то малое, что осталось, – потому что хорошие девочки, как известно, никогда не жадничают.
Жизнь неожиданно заиграла оттенками новых смыслов. Оля вставала теперь на полчаса раньше и тщательно красилась, а не бегло пудрилась на ходу. Она посмела заказать два элегантных деловых платья в интернет-магазине на смену вечным блузкам и юбкам, шитым мамой из советских добротных тканей по собственному вкусу, купила к каждому из них по паре изумительных туфель. И даже стоически выдержала мамину проповедь о попираемом приоритете культурных ценностей, удачно отговорившись тем, что новый строгий директор якобы ввел обязательный для всех дресс-код. «Ну, мам, ну, ты же понимаешь, что всякая новая метла по-новому метет…» – с деланым равнодушием бросила Оля. «А зарплату эта метла тебе не прибавила, чтобы выполнять ее причуды?» – покачала головой мама, но на время смирилась, с возрастом устав от бесконечных бдений над машинкой.
А Олечка вновь почувствовала себя молодым Олененком: заскакала на каблуках, обновила прическу (мама показала ей свою хорошенькую молодую головку на фотографии конца семидесятых, Оля предъявила ее мастеру и велела сделать точно такую же стрижку), вспыхнула юной надеждой! Личное дело Юрия Ивановича изучено было вдоль и поперек, чуть ли не поцеловано в анкете заветное слово «разведен», дававшее ей законное право на мечту о взаимности. И то сказать: разве роман директора и секретарши такая уж редкость? – скорей, наоборот! Секретарша, так хорошо знающая свое дело, как она, даже у женатого мужчины может оказаться второй женщиной по шкале жизненной важности, а уж у холостого!
Она принялась напряженно анализировать каждый взгляд своего начальника, хоть мимолетно брошенный им в сторону верного секретаря-оруженосца – и непременно улавливала искру совсем не служебного интереса; в каждой улыбке, с которой он давал ей очередное задание, – а улыбок было много, как и заданий, которые всегда походили не на приказы, а мягкие просьбы, – видела смутное обещание… Во время довольно унылого корпоратива по случаю Восьмого марта директор пригласил секретаршу на танец и, уверенно ведя, вдруг назвал Олечкой, от чего у нее тотчас ослабели ноги и чуть не отказало от радости сердце; когда уже на майские праздники учителя во главе с директором затеяли шашлыки на побережье, особо оговорив, что «обслуживающий персонал не приглашается», Оля, оскорбившись сравнением с прислугой, поехала самовольно – и Юрий Иванович не только не осадил ее, но и очень мило приобнял, позируя, когда все сначала поехали фотографироваться на смотровую площадку к Кириллу и Мефодию, – и тем самым как бы оградил от возможных нападок со стороны ревновавших училок… Зато и фотка вышла самая классная: удалось удачно отрезать залезшее в кадр педагогическое бабье и лицезреть себя саму вдвоем с любимым и почти что в его объятиях на фоне белых струн Золотого моста и сизой дали Японского моря. До слез было жалко, что фотографию нельзя обрамить и поставить на своем прикроватном столике: пришлось бы тогда снова вывернуть душу наизнанку под слегка презрительным маминым взглядом, услышать разочарованное: «Я думала, ты давно поумнела, а ты, оказывается, все та же наивная девочка…» Мама ведь уже совсем старенькая стала, пару раз в неделю обязательно собирается в долгое автобусное путешествие до поликлиники и обратно, а потом часами лежит без сил – нельзя попусту надрывать ей усталую душу… Поэтому Оля всего лишь надежно заламинировала карточку и убрала в сумку под внутреннюю молнию, обязательно доставая и любуясь перед сном. И никогда не забывала перекладывать свою драгоценность, когда меняла сумку на другую, под цвет чего-нибудь, из мамино-бабушкиных неистощимых советских запасов: сделанные из кожи хорошей выделки, прочные и удобные, такие сумочки теперь назывались «винтажными», и мама уважала в дочкиных руках только их: «Сейчас такую дрянь выпускают, что смотреть совестно, – а вот выйдешь с этой, на которой еще настоящий Государственный знак качества стоит, – и сразу чувствуешь себя человеком. Давай посмотрим, может, у нас и туфли к ней найдутся?» – и туфли чаще всего находились – почти новые, заботливо сохраненные в югославской коробке. И наутро, войдя в кабинет Юрия Ивановича с дежурной чашкой крепкого кофе с лимоном, Оля нарочито четко выстукивала каблуками по паркету, чтобы начальник лишний раз глянул на ее длинные стройные ноги в юбке до средины колена – и прекрасных кожаных туфлях.
Ей казалось, что она разгадала тайну внутреннего мира дорогого сердцу человека: он сильный и смелый, внешне такой брутальный, но где-то в сердцевине своей – незащищенный и одинокий, не понятый традиционно выжимавшей соки из загнанного «кормильца» вздорной женой, настоящий мужчина, нуждающийся в ласковой соратнице-подруге, которую уже, конечно, разглядел в своей верной Олечке… Но роковые десять лет разницы в возрасте останавливают его признание, думала она: боится показаться смешным стариком молодой еще и красивой женщине, придирчиво перебирающей назойливых поклонников. Может, нужно дать ему понять, что она открыта для серьезных отношений, но как? Написать письмо и, например, принести вместе с отпечатанными документами? Эта мысль обжигала ледяным огнем: если она ошиблась, и никаких чувств с его стороны нет, тогда после такого – только увольняться. А это значит, никогда не увидеть его больше. И очередной тесно исписанный лист, порванный на мелкие клочки, исчезал в водопаде школьного унитаза.
Но, как бы там ни было, а настоящая жизнь с некоторых пор идеальной во всех смыслах секретарши Оли проходила на работе; дома, где стало вдруг неспокойно и неинтересно, она лишь вынужденно находилась в промежутках, чтобы немножко поспать и чем-нибудь ублажить стареющую маму, вновь атакуемую приступами страха одиночества. «Я все одна и одна целыми днями, – жалобно говорила та. – Тебе работа дороже матери… А эта твоя сверхурочная вообще меня доконает!»
Если б она только знала, что это была за дополнительная нагрузка, на которую безропотно согласился ее глупенький Олененок! На самом деле Оля иногда ездила на автобусе – час туда и час обратно! – на другой конец города, на проспект 100-летия Владивостока, что в районе Второй Речки, и описывала круги вокруг дома, где жил возлюбленный; надев темный плащ и спрятавшись за кустом, караулила в темноте неподалеку от подъезда и, проскользнув на лестницу дома напротив, когда кто-нибудь оттуда выходил, дежурила там, стоя у подоконника и тщетно силясь увидеть любимую тень в одном из двух ярко освещенных, но почти всегда наглухо зашторенных окнах директорской квартиры. Вот какая была теперь у Оли сверхурочная неоплачиваемая работа, от которой никак нельзя было отказаться…
Жил Юрий Иванович в простой девятиэтажной «коробочке» – светло-бежевой, с коричневыми углами и квадратной башенкой наверху – прямо у подъезда Олечка, конечно, стоять не осмеливалась, вполне закономерно опасаясь встретиться там с ничего не подозревающим шефом лицом к лицу и вмиг навсегда превратиться в соляной столп от его первого же удивленного взгляда. Но однажды, поздно вечером, стоя на своем обычном наблюдательном пункте, – жильцам она уже давно примелькалась и никакой опаски у них не вызывала – влюбленная вдруг поняла, что на заповедной двери сегодня сломан домофон. Сердце упало, и поджилки затряслись, но, пригнув голову, она мужественно пересекла узкий двор, почти умирая со страху, с зажмуренными глазами влетела в подъезд, взмыла стремглав на два лестничных пролета… И вот она – простая железная дверь, обитая мореной вагонкой. Олю нешуточно тошнило от волнения; она огляделась, прислушалась: нигде никого, и полная тишина кругом. Дерзость ее простерлась до таких пределов, чтобы подойти вплотную к двери и припасть к ней пылающим ухом – донеслись как будто отдаленные звуки футбола, но это вполне могло и почудиться… Зато за соседской дверью что-то громко брякнуло, и, оглушенная ужасом, Оля кошкой дунула почему-то не вниз, а вверх, не чуя ног и давясь колотящимся сердцем. Она опомнилась только на последнем этаже, где оказалась одна лишняя дверь, а за ней – узкая и темная лесенка, ведущая выше. Сама не зная зачем, она медленно поднялась по ступенькам, толкнула еще какую-то узкую дверцу – и вдруг оказалась в той самой плоской башенке, из тех, что венчали каждую хрущевскую «коробочку». Достала смартфон, осветила похабно исписанные и гнусно размалеванные стены, поддела носком ботинка пару-другую раздавленных пивных банок, осторожно прошла по ковру из окурков к узкой бойнице, лишенной стекла… В отдалении жили своей таинственной вечерней жизнью огни Амурского залива, басили гудки невидимых трудяг-кораблей… Нужно было скорей уходить из этого противного и небезопасного места, но душой вдруг овладела неодолимая печаль: она незаметно добежала до середины пятого десятка, а, как смешная школьница, тайком от мамы бродит под окнами недоступного возлюбленного, да и в глазах других людей наверняка не выглядит дамой, как положено по возрасту, иначе откуда все эти: «Оля, можешь распечатать?»; «Олечка, вот тебе шоколадка»; «Оля, я к Самому – свободен?»… И по злой иронии судьбы, именно этот «Сам» – единственный в школе человек, от кого она бы хотела слышать свое уменьшительное имя, – только он и зовет ее уважительно по имени-отчеству… Сидит сейчас семью этажами ниже, смотрит футбол, закусывая его, быть может, холостяцкой заказанной пиццей… А ей хочется на час обернуться курьером и хотя бы иметь право на законном основании позвонить в его квартиру и просто увидеть кусочек прихожей, заглянуть украдкой в приоткрытую дверь комнаты… Ага – увидеть там на диване красивую женщину в атласном халате и умереть на пороге от горя! Нет, нет, не может такого быть… Оля круто отвернулась от Амурского залива и кинулась вон из башенки.
Только один раз, в конце мая, Олечка решилась поехать на Вторую Речку при свете дня: смутно захотелось посмотреть на общие декорации его жизни, попробовать взглянуть на них не своими, а его глазами, уловить, как ложатся они на его внутренний лад… – и именно тогда чуть по глупости не спалилась. Все дело в том, что уехать надолго днем в воскресенье можно было, только придумав твердую и убедительную легенду. Бэмби бестрепетно соврала маме, что ее пригласила на день рожденья хохотушка Даша из бухгалтерии. Странно было бы плотно поесть перед праздничным столом, поэтому пришлось уехать из дома без обеда – не то мама исполнилась бы смутных подозрений и приступила с проницательными вопросами.
Грустная и голодная, Олечка прогулялась вдоль вяло текущего с сопок Муравьева-Амурского в бескрайнее море мелкого грязного ручейка, давшего, однако, громкое название целому району, побродила по местному морскому побережью, представляя, что любимый идет рядом, нежно с ней беседуя, так добралась до железнодорожной станции «Вторая Речка», где почти заканчивается легендарный Транссиб, постояла на надземном переходе, любуясь панорамой нового пляжа… Поморское дитя, Оля могла бы искупаться и в мае, но больше привыкла к теплой грязноватой воде у Седанки, где теплый песок, розовые ракушки и вид на открытое море, почти без домов, как она любит, – но плавала, случалось, и в холодной чистой бухте Федорова, где раз плюнуть изрезать ноги об острую гальку, и с обеих сторон торчат неуместные небоскребы… А здесь, на окультуренном после саммита двенадцатого года[20 - Имеется в виду Саммит АТЭС Владивосток-2012 – двадцать четвертая ежегодная встреча лидеров экономик АТЭС, которая проходила во Владивостоке со 2 по 9 сентября 2012 года. АТЭС – Азиатско-Тихоокеанское экономическое сотрудничество. (Прим. ред.)] пляже Амурского залива, где глубина начинается почти у берега, они обязательно когда-нибудь придут купаться вдвоем с Юрием Ивановичем – тогда уже Юрой! – и непременно поплывут наперегонки. Владивосток, по анкете, и его место рождения, значит, и он из породы просоленных поморов… Обратно в его микрорайон Оля вернулась вдоль промышленной одноколейки с низким бетонным заборчиком, умиленно размышляя о том, что почти полвека назад, когда эти перекрашенные хрущевки были еще новым модным жильем, вихрастый сорванец Юрка вполне мог носиться где-то в округе с мальчишками-приятелями, и хотелось, как через стену аквариума, вглядеться сквозь зыбкую толщу времени и увидеть его – забавного, с разбитыми и зеленкой замазанными коленками… Чьим-то резвым сыном, какого у нее никогда не было и не будет.
Она вдруг оказалась перед приземистым сетевиком «Реми» – одновременно услышав протяжное бурление в собственных пустых кишках – и зашла внутрь, благо деньги «на подарок Даше» мама ей, стыдливо отводящей глаза, без разговоров выдала (Оля сразу же поклялась про себя непременно вернуться с букетом цветов и обрадовать обманутую старушку). Так уж у них исстари повелось: поступившие на карту деньги Оля тотчас снимала и, приобретя проездной на месяц и талоны на льготные школьные обеды (последнее было не совсем законно, но так делали буквально все сотрудники, выкупая у Оли же в приемной талоны, не востребованные учениками), все остальные деньги без утайки отдавала маме, добровольно взвалившей на себя бремя домашнего хозяйства; если возникала внеплановая нужда, вроде праздников или поборов, мама почти никогда не протестовала и выделяла Олененку нужную сумму. В дорогом «Реми» Оля сразу же устремилась в отдел выпечки, взяла большой сэндвич с неркой и, прихватив по дороге пол-литровую бутылку минералки, побежала к кассе – где и налетела с размаху на своего босса. Он стоял в проходе и улыбался, непривычно домашний, в кроссовках и потертых штанах, в расстегнутой джинсовой куртке; над горловиной футболки кудрявились седые волоски. Оля остолбенела, потеряла дар речи и лишь сглотнула, мотнув по-лошадиному головой в ответ на его веселое: «Здра-авствуйте, Ольга Николаевна, какими ветрами занесло вас в наши края?» Он совершенно точно не собирался обличать ее в бессовестном преследовании, вмешательстве в частную жизнь и во всех остальных грехах – а вопросительная интонация и общее дружелюбие тона мгновенно подсказали правдоподобный ответ, благо, грамотно врать за последний учебный год она научилась изрядно. «Тут у нас старенькая родственница неподалеку живет, в гости к ней иду, – непринужденно бросила Оля. – Вот забежала тортик купить…» «Тортики у них там, – неопределенно махнул Юрий Иванович. – Давайте я провожу, а то заблудитесь». Они вдвоем, как муж и жена (и многие покупатели, рассеянно на них в те минуты глянувшие, так, конечно, и подумали), пошли вдоль пестрых рядов с продуктами – Оля не чувствовала ног, а в голове стоял звон – и у высокого холодильника ее патрон со знанием дела выбрал торт среднего ценового достоинства, такой, чтоб и тетушку не обидеть, и самой не разориться. У выхода по-доброму распрощались, и, только убедившись, что Юрий уже удалился настолько, что не может заметить ее маневр, Олечка двинулась, едва дыша, к остановке автобуса… Она везла маме торт вместо цветов и улыбалась всю длинную дорогу, думая о том, что, конечно же, «Юра» к ней неравнодушен: иначе просто показал бы рукой, где кондитерский, да и пошел своей дорогой… А он позаботился. Это ведь о чем-то да говорит?
Но промчался в хлопотах экзаменов и выпускных вечеров коварный первый летний месяц – и третьего июля подписаны были два приказа: об отпуске директора (тот брал половину из своих 56 дней зимой, а половину летом) с формальным назначением на его место завуча и одновременно – об Олином коротком секретарском отпуске… «Послезавтра самолет. А осенью повышение обещают – вроде, завотделом РОНО[21 - Районный отдел народного образования в СССР. (Прим. ред.)]!» – весело сказал Юрий Иванович кому-то по телефону в своем кабинете, а его чуткая секретарша услышала – и в глазах потемнело. Олю копьем пробило понимание, что они скоро и буднично расстанутся навсегда, даже по-человечески не попрощавшись. Конечно, разве будут долго держать такого качественного мужика в директорах затрапезной школы…
Через пару дней, не таясь, потому что больше не от кого было таиться, она уже открыто гуляла вокруг его дома, сидела на детской площадке с мороженым… И приняла бесповоротное решение: через месяц все ему расскажет. В отпуске будет достаточно времени (лучше по ночам, а то мама заинтересуется и, как всегда, ловко выведет ее на чистую воду), чтобы написать обо всем обстоятельно, много раз перечитать, поправить… Она просто подаст ему письмо и уйдет. А дальше как Бог даст. Ведь есть же, наверное, где-то там Бог.
И Бог, конечно, есть – теперь, в непривычно зеленом, одного оттенка с бантом стюардесс, самолете, бесстрашно пересекающем в ясной синеве вольготно разлегшуюся на земном шаре мать-Россию, Оля Тараканова была в этом совершенно уверена. Потому что лишь десять дней назад она и понятия не имела о том, что скоро ей предстоит потереть сияющий от проявлений народной любви нос леопарда Хорса в Кневичах[22 - Бронзовая фигура дальневосточного леопарда по кличке Хорс расположена перед входом в главный терминал аэропорта Кневичи г. Владивостока; ему принято тереть нос на счастье перед полетом.], последний раз на родной земле набрать номер мамы, ужасно боясь, что в эту минуту раздастся рев самолета, мама его услышит и решит, что на дочь напал таежный медведь. Она сказала: «Я на месте, мама, здесь очень хорошо… Да, отдельная комната… Но я страшно устала и сейчас ложусь спать, поэтому выключаю телефон, вечером позвоню…» – и шагнула к зеркальной двери аэропорта, навстречу своей стремительно сбывающейся мечте.
Потому что он сам позвонил и позвал ее к себе.
* * *
Самые судьбоносные события человеческой жизни часто свершаются удивительно обыденно – но почти всегда неожиданно. Просто зазвонил телефон; Оля его и не услышала бы, так как с утра примерно трудилась на огороде, а смартфон лежал себе и лежал на тумбочке у ее кровати. Но ей пришлось забежать к себе в комнату за темными очками – устала все время щуриться. В эту минуту он и завел свой незатейливый мотивчик, чем вызвал очередной приступ Олиного раздражения: никто, кроме этой малолетней куклы из учебной части, посаженной в приемную на месяц вместо нее, настоящего опытного секретаря, и звонить не мог в отпускное время… Та сейчас, конечно, капризно заявит, что висит компьютер или потерялась папка с документами, и Оле придется снова, как позавчера, сорваться и мчаться на выручку, чтобы половину отпускного дня провести в качестве «скорой помощи» в родном кабинете с временно другой хозяйкой. Она нехотя алекнула в трубку, несколько секунд послушала – и сползла по стенке на пол.
– Олечка, это вы? Говорит Юрий… Иванович, – стеснительно звучал знакомый и обожаемый мягкий баритон. – Только не возражайте сразу, а выслушайте до конца, – (она и пискнуть не могла бы в те секунды, даже при желании, потому что сердце зашлось, а горло перехватило). – Я сейчас далеко от вас, в Санкт-Петербурге, поэтому звоню с другого номера. И, знаете, даже здесь никак не получается перестать думать о вас. Потому что уже некоторое время меня не покидает чувство, что и я вам каким-то образом небезразличен. Если я ошибся – простите мою наглость, и я сейчас же повешу трубку.
Только тут Оля сумела беспомощно прошелестеть:
– Н-нет-нет-нет… Говорите, г-говорите…
– Раз так… Раз так, – его голос постепенно набирал некоторую уверенность. – Тогда я сейчас предложу вам нечто не совсем обыкновенное… Оля… приезжайте ко мне сюда! На десять дней… На неделю… Да хоть на три дня! Не отказывайтесь сразу, дайте мне досказать, потом подумаете! Это прекрасный город, вы наверняка его еще не видели. Нам с вами нужно узнать друг друга получше, в обстановке, далекой от служебной… И Петербург как будто специально для этого создан. Все расходы я беру на себя – но только, бога ради, не думайте ничего дурного: для вас снимем отдельный номер в отеле – с завтраками, а обедать и ужинать будем в ресторанах… Я возмещу вам все расходы на перелет сюда, обратный билет немедленно возьму на ту дату, которую вы укажете…
– Я не могу принимать такие дорогие подарки… – смогла, наконец, Оля выдавить традиционную фразу порядочной женщины, вбитую ей в голову мамой и бабушкой чуть ли не в младенчестве, и всегда выскакивавшую, как чертик из табакерки, когда предлагали что-то дороже плитки шоколада.
– Вы окажете мне огромную услугу, если прилетите. Я ведь обязан вам за то, что вы постоянно делали для меня весь этот год. Даже если вы сочтете меня недостойным вас, я хочу просто вернуть долг… Но – да – это, конечно, слишком большая дерзость с моей стороны, – покорно признал он.
Оля не должна была верить своим ушам – но поверила им сразу и безоговорочно, потому что в мыслях забилась одна-единственная фраза: «Я это знала, знала, знала!!!» – и решение пришло моментально: она полетит, конечно же, полетит, потому что это ее последний шанс в жизни на что-то хорошее – да и вообще на саму жизнь, которой, как выяснилось, до той минуты как бы и не было…
– Я приеду, – просто и твердо сказала она. – Только у меня очень мало денег. То есть на билет-то хватит, – (отпускные она, конечно, отдала маме на хозяйство, но мгновенно решила заложить – и пусть хоть навсегда сгинет! – подаренный тридцать лет назад бабушкой массивный золотой перстень с синтетическим синим камнем, без дела пылившийся в пластмассовой шкатулке). – Но останется сущая мелочь…
– Об этом не беспокойтесь! – пылко уверил он. – Покупайте смело билет и прилетайте. Деньги я отдам вам сразу, в аэропорту, наличными… У меня здесь возникли некоторые трудности с картой, но это скучно, не буду вас утомлять техническими деталями… К вашему приезду все как раз уладится.
Юрий Иванович – Оля сразу сохранила в телефон его номер под именем «Юрочка» – звонил до отъезда еще два раза, заботливо интересовался подготовкой к поездке, ласково ободрял – и Оля исполнилась самого здорового оптимизма: он встретит ее в Пулково – и наступит наконец пробуждение к настоящей жизни, уготованной ей изначально, но так сильно запоздавшей.
По мере того как длинный зеленый самолет заходил на посадку, Олю исподволь начала колотить крупная дрожь: если раньше их встреча маячила где-то на дне воздушной бездны и в непреодолимой дали, то теперь будущее неумолимо превращалось в настоящее, которое вот-вот грозило накрыть ее с головой и смести, как цунами слизывает беспечный город с лица планеты. Трясущимися руками она зачем-то достала зеркальце, глянула – и едва узнала себя: на пепельном от переживаний, осунувшемся лице горели два отчаянных блекло-голубых глаза. «Что я делаю… Господи, что я делаю?!!» – вслух сказала она своему неузнаваемому отражению, и на нее с легким интересом посмотрела добрая соседка-петербурженка, которая вдруг бросила себе под нос таинственные слова: «Я отчего-то уверена, что вы все делаете правильно. Но, возможно, убедитесь в этом не сейчас, а несколько позже». В памяти всплыла странная цитата, буквально вчера мелькнувшая в новостях обжитой соцсети: «Петербург напрямую связан с потусторонним миром, оттого и все его коренные жители в той или иной мере прозорливы», – и Оля позволила себе выдохнуть: пройдут какие-нибудь полчаса, и ей самой смешны станут эти мелкие терзания.
После посадки, когда народ кругом бойко зашевелился, доставая ручную кладь, она немедленно включила телефон и сделала короткий звонок маме – «Все в порядке, накормили хорошо, теперь вот гуляю», – а после с волнением вызвала своего «Юрочку». «Я жду вас у выхода, не волнуйтесь, – спокойно сказал он. – Сейчас получайте багаж и идите не торопясь. Разминуться нам невозможно, мы сразу друг друга увидим».
Ее чемодан на колесах, разумеется, выехал на ленте едва ли не последним, и Оля неосознанно пустилась по длинному, возмутительно длинному, просто бесконечному коридору почти бегом, подгоняемая глупой мыслью: «А вдруг ему надоест ждать и он уйдет?» Так она когда-то дожидалась маму вечером в детском саду, боясь, что мама про нее забудет, но в глубине души зная, что такого не может быть… Но вот, кажется, и выход – там, впереди, кто-то бросается кому-то в объятья, люди, идущие рядом с ней, высматривают своих и начинают энергично махать руками… Седая голова Юры как будто должна возвышаться над остальными – вот сейчас поднимется над толпой загорелая рука с букетом ее любимых глубоко красных роз!
Волоча за собой неустойчивый чемодан с то и дело заедающими колесиками, Оля выбралась на площадку, где томились встречающие и бурно радовались прибывшие, – но никакого Юрочки, и даже Юрия Ивановича, поблизости не оказалось. «Спокойно! – из последних сил приказала она себе. – Ничего страшного. Он где-то здесь. Сейчас я его или сама увижу, или он меня окликнет». Но напрасно она вертелась, как юла, и мучительно шерстила взглядом человеческое пестриво вокруг – раз, другой… сотый. Толпа постепенно редела, улучшая обзор, но ни в каком просвете не появлялся красивый мужчина с широкими плечами и благородной сединой. Его там просто не было, и Оле скоро пришлось это обескураженно признать. Но она упорно сопротивлялась очевидному: «Перепутал зал прибытия! Наверняка же, здесь есть и другие! Точно! Сейчас разберется и прибежит! Главное – никуда не уходить, а ждать на месте, а то еще хуже будет, если начнешь метаться, как дура!» Она прождала, беспрестанно вертя головой, минимум двадцать минут, обреченно чувствуя, как внутри что-то медленно, но неотвратимо каменеет. Вспыхнула новая, вполне логичная мысль: «Позвонить и сказать, что он ошибся залом! Конечно! Он ведь тоже сейчас стоит где-то, видит, как выходят последние люди с какого-то рейса, и точно так же удивляется, что меня нет! Как же я сразу не…» – она выхватила смартфон из кармана своего симпатичного сочно-голубого платья-сафари, судорожно ища нужные кнопки, – слава богу, вот сейчас…
«Абонент недоступен, – безжалостно сообщила ей виртуальная Железная леди. – Вы можете оставить ему голосовое сообщение». В панике, неуклонно взвивающейся в душе и лишающей рассудка, Оля все-таки сумела ухватиться за последнюю соломинку: «У него аккумулятор разрядился… Что же делать?! Но ведь есть и другой номер, постоянный, по которому я всегда по работе ему звонила… Может, он держит его включенным – в другом телефоне, на всякий случай…» – она быстро нашла год назад вбитого «Юрия Ивановича» – и – о, счастье! – заныли длинные гудки. Он ответил на пятом – и фоном энергичного, напористого голоса была громкая танцевальная музыка:
– Ольга Николаевна? Неужели опять в школе ЧП какое-нибудь? Так я и знал – ни на день нельзя оставить… Только постарайтесь быстрей говорить – мы в Сингапуре, связь может прерваться.
– Я… случайно… – омертвелыми губами отозвалась Оля, почему-то наповал сраженная не тем, что неведомо кто устроил ей настоящее крушение, ни за что ни про что ввергнув ее в чудовищную, уму непостижимую, абсолютно чрезвычайную ситуацию, а коротким, но исчерпывающим, между делом мелькнувшим словечком «мы».
– А, понятно, ничего… Тогда всего хорошего, встретимся после отпуска, – сказал директор и отключился сам.
Оля-Бэмби огляделась диким взглядом: люди, чемоданы, огромные экраны – все двигалось, издавало звуки, имело смысл… И чудилось в этом что-то неправильное, будто вселенную подменили, подсунули ей почти точную, но в чем-то существенном не похожую на оригинал копию.
Она не сразу догадалась, что это такое, а когда истина дошла до сознания, то ужаснуться уже просто не осталось душевных сил: оказалось, мир вокруг напрочь утратил цвета, словно ее затащили внутрь старой черно-белой киноленты.
Глава 3. Турецкий барабан
Я давно уж не приемлю чуда,
Но как сладко слышать – чудо есть!
М. Волошин
В жестокий социум маленький Савва Барш раз и навсегда не вписался в тот самый день, когда попал туда впервые, приведенный мамой сразу в среднюю группу детского садика, удачно избежав хотя бы младшей, пока освоившей, в основном, только гугнивое мычание, а до нее – всех молочно-ползунково-ясельных. В нем самом ростки родной речи проросли очень рано и совсем не мучительно: он естественно и просто заговорил около половины третьего года сразу предложениями, причем едва ли не верлибром, решив отчего-то, что стихи, которые неустанно читала ему мама, – это и есть самая правильная человеческая речь. Он и дальше рос бы дома, среди пластилина и книг с картинками, если бы отец не ушел из семьи, поставив при этом бывшей жене странное условие: после развода он не выгоняет ее с трехлеткой-сыном из квартиры обратно по месту прописки, к родителям в заводскую коммуналку, а, наоборот, прописывает в свою отдельную квартиру, сам выписывается и уезжает к новой жене – а бывшая взамен не подает на алименты и вообще никогда в жизни больше его ни по какому поводу не беспокоит. Мама, хотя исполнилось ей в том далеком семьдесят шестом всего двадцать два года от роду, подумала-подумала, да и согласилась, удивительно здраво для своего возраста рассудив, что копеечные подачки их не спасут, а на искренний интерес мужчины к своему ребенку можно рассчитывать – и то не всегда, – только если он продолжает жить с матерью отпрыска; зато, родившись в бараке на городской окраине, в ближайшем будущем стать обладательницей отдельной квартиры в историческом центре Ленинграда – блестящий, раз в жизни выпадающий шанс, упустить который может только клиническая дура. Дело осталось за малым – подождать, пока умрет восьмидесятилетний мужнин дедушка, оставляемый в нагрузку, – но тот пока никого собой не обременял, был ясен умом и крепок ногами, внука законно осуждал, невестке искренне сочувствовал, а для правнука вскоре стал вторым близким и любимым человеком в жизни…
Получив свидетельство о расторжении брака, мама Саввы не стала менять фамилию на девичью – ни себе, ни сыну, не пожелав осквернить старинную родовую квартиру – вернее, тот обрубок, который оставили от нее «уплотнители» еще в двадцатых, своей исконной фамилией Козлова. Она, правда, по малолетству не подумала о том, что в глазах победившего гегемона фамилия мужа еще многие годы будет выглядеть однозначно инородческой. Ее сына перестали спрашивать: «Ты что, еврей?» – только после того, как комсомолец Барш в восьмом классе однажды развернулся и с размаху двинул кулаком прямо в наглый глаз дебильному верзиле, сопроводив урок спокойными словами: «Я русский дворянин – понятно тебе, холоп?» – и, ко всеобщему удивлению, вместо того чтобы с медвежьим ревом броситься на обидчика и растерзать, тот в инстинктивном рабьем страхе мелко закивал и попятился, прикрывая заскорузлой пятерней свою быстро заплывающую гляделку.
Насчет дворянина – была сущая правда: Савва случайно даже носил то же имя, что и основатель их дворянского рода, приехавший в Россию при Петре Великом. Правда, имя мальчик получил не из-за него, а потому что так звали дедушку, внуком вовсе не интересовавшегося и родного отца (Саввиного прадедушку Васю) не навещавшего почти никогда… «Я его в честь лучшего друга назвал, у которого на свадьбе шафером был… А он меня уже тридцать лет знать не хочет…» – горько говорил иногда прадед примостившемуся рядышком правнуку, который никогда не уставал рассматривать с дедулей старые фотографии и перебирать замечательные серебряные, бронзовые и самоцветные безделушки, коими уставлен был тяжелый письменный стол.
До брака мама успела окончить реставрационное училище с красным дипломом и, оставшись без кормильца, не растерялась, а принялась ездить с тортиками то к одной, то к другой любившей ее четыре года назад мастерице обучения, жаловаться на горькую судьбину, просить поддержки – и скоро обрела с их помощью работу мечты в реставрационной мастерской детскосельского дворцового комплекса, где проработала бессменно всю оставшуюся не очень долгую и умеренно счастливую жизнь. Сына она пристроила в детский садик – скучное здание за деревянным решетчатым заборчиком под цвет поздней листвы. Двухэтажный, цвета желтка в рахитичном ленинградском яйце домик, где внутри с восьми утра до восьми вечера неустанно гудели, как в заводском цеху, длинные лампы «дневного света», притулился на задворках сада Олимпия, ворота которого, похожие на черный кружевной воротник, прекрасно были видны из окон их дома на углу 5-й Красноармейской и Московского проспекта. Очень удобно стало молодой матери, закинув мальчика в группу, лететь на легких ногах по Клинскому, по Рузовской – а потом и вовсе по воде аки по суху – по Витебскому каналу[23 - Ныне Введенский канал, улица в Ленинграде – Санкт-Петербурге; с 1810 по 1964 гг. являлась настоящим каналом, использовавшимся для судоходства, который с 1965 г. был засыпан и превращен в улицу.], чтобы попасть на вокзал «с черного хода», на последнем дыхании взлететь к платформе по боковым ступеням и как раз успеть заскочить в отходящую электричку на Детское Село[24 - Ныне г. Пушкин.]. Она знала, что дедуля вполне может забрать ребенка после полдника и повести на мирную прогулку – в ту же Олимпию, где зимой заливали каток напротив входа, и можно было смотреть, как мальчишки постарше играют в хоккей, или в тенистый и пустынный, немножко страшный Польский садик…
О своих визитах после полдника прадед заранее не сообщал Савве – всегда, как тот считал, вдохновенно импровизируя, – поэтому мальчик быстро привык к суеверной привычке загадывать. Например, подадут на завтрак любимую пшенную кашу вместо любой другой – ненавистной! – значит, дедуля за ним придет; мальчик пока не очень хорошо разбирался в днях недели и не усвоил, что солнечного цвета кашу, в которой он украдкой топил свой кубик масла, варят исключительно по вторникам и пятницам… Но он упорно загадывал – и после нескольких первоначальных сбоев прадедушка стал неизменно приходить после пшенной каши, и мальчик исполнился радостной уверенности в том, что загад теперь работает навсегда.
Тайну Савва узнал уже вдумчивым отроком, после смерти дедули, – мама рассказала мимоходом как забавную байку – а его словно прострелило. «Большой оригинал был твой прадед, – посмеиваясь, сказала она. – Помнишь, как он забирал тебя из сада после сна, когда утром давали пшенную кашу? – (Савва вздрогнул и уставился на мать во все глаза.) – Ты однажды, одеваясь у шкафчика, пробормотал себе под нос что-то вроде: «Опять желтую кашку дали – вот дедуля и пришел…» – думал, что дед не слышал. А он не только слышал, но и понял, что ты загадываешь! Сам, говорит, в детстве так делал… Не поленился, пошел на кухню, узнал, какая была каша и когда ее дают, и стал приходить в эти дни. Чтоб, значит, в твоей жизни появилось волшебство – так-то! Нельзя, говорит, у человека надежду на чудо отнимать. Вот какая светлая голова: «От Ильича до Ильича без инфаркта и паралича»[25 - На самом деле эта пословица была сложена в конце 70-х годов XX века об А. И. Микояне (1892–1978), который начал свою политическую карьеру при жизни Владимира Ильича Ленина и ушел в отставку лишь при Леониде Ильиче Брежневе. (Прим. ред.)] – то еще поколение, дореволюционное… Это я к тому тебе рассказала, чтоб ты знал, что чудес на свете не бывает». Но странное дело – если до той минуты Савва воспринимал «чудо с кашей» как должное и особо над его природой не задумывался, то именно в этом разговоре нашла исток его вера в Божественное начало: в душе укоренилось сперва смутное ощущение, а потом и твердое знание, что чудо оказалось гораздо огромней, чем виделось изначально. Состояло оно в том, что нашелся взрослый, настрадавшийся в жизни человек, имевший заботы уж точно более серьезные, чем фантазии дошколенка, услышал отдаленный звон чистой детской души, снизошел к ее жажде волшебного, придирчиво разобрался в деталях – и бережно организовал крошечному человечку личную, на жизнь вперед обнадеживающую сказку среди первых тягот земного странствия… И только свыше могла быть организована вся короткая сценка в детсадовской раздевалке, когда маленький мальчик, натягивая непослушные колготки, от напряжения проговорился в воздух, а девятый десяток разменявший старик, рассеянно наблюдая в окно воробьиный скандал над горбушкой, именно в тот момент уловил бессмысленный, казалось бы, детский лепет, принял его всерьез, сопоставил с чем-то своим, сокровенным, мгновенно принял решение и предпринял твердые шаги к его реализации. Нет, тут определенно требовалось невидимое, но ювелирное руководство!