– Мы точно были знакомы с тобой пятнадцать лет назад?
– Точно, – ответила я, встала и перешла в другой угол комнаты.
– А ты ожесточилась, Машка, – заметил Соломатько и тоже поднялся.
– Иначе бы не выжила, – как можно равнодушнее ответила я, на самом деле привычная к подобного рода замечаниям.
– Ты всегда была самодостаточная и умная, Машка, – незло улыбнулся Соломатько. – И очень от этого противная. Успеваешь за мыслью? Не любят мужчины умных женщин.
– Мстишь за баню?
Он вздохнул:
– Да за что тебе, бедолаге, мстить-то… – Он тут же примирительно вытянул вперед руки, заметив, как я дернулась от его слов: – Ну, мщу-мщу, если тебе так приятнее. Но ведь на самом деле умных женщин не любят. Честно. Только никто в этом не признается. Кроме меня. – Он потер себя по груди и, рассмотрев выражение моего лица, удовлетворенно продолжил (наверно, давно хотел мне это сказать): – Тошно с тобой! Да! Дураком себя чувствуешь. И это я, Маш. Я! Умный, начитанный до неприличия, оригинальный… Спорить не станешь ведь, правда? А представляешь – каково другим? По молодости вообще был ужас. Сейчас еще куда ни шло – интересно хотя бы. Когда в лужу не сажаешь.
– Я не знала этого, – тихо ответила я, выслушав такой приговор своей женской судьбе. – А жена твоя, Соломатько, неужели она глупая?
– О-о-о, моя жена… Она настолько умна, что я только лет через пять совместной жизни понял, что я полный идиот в сравнении с ней.
– Значит, любишь молоденьких дурочек?
– Пс-с-с… – Он засмеялся. – Знаешь, не очень.
– Почему?
– Рано еще, наверно. Скучно пока. Я еще готовлюсь – вот лет через десять… или семь… – Он мечтательно зажмурился и закинул руки за голову.
– Хорошо, ты готовься, а я схожу за кофе.
– Сходишь, подожди. Тем более, вообще-то уже обеденное время. Какой кофе? Котлет там, мясца… – после баньки-то! Если уж пива с рыбой не несут. – Он отхлебнул минеральной воды из запотевшей бутылки и неожиданно спросил: – Скажи вот лучше, Маш, а ты помнишь, как ты мне под зад пенделя дала?
Я тоже отпила минералки, оказавшейся ледяной и соленой, и переспросила:
– Пенделя? Это когда? – стараясь, чтобы мой вопрос прозвучал искренне.
Не люблю, ненавижу в себе эту жалкую комедиантку! Я помню, что в детстве мама часто ругала моего папу Эугениуса за то, что он при случае любил притвориться больным, или совсем глупым, или тугослышащим… «Комедиант! Дешевый комедиант!» – кипятилась мама, а Геша, как звала его мама, только тихо посмеивался и подмигивал мне.
Папа был маленький, стройный и очень ловкий. Мог ловко выдернуть у меня шатающийся зуб, незаметно от мамы взять в буфете запрятанный на праздник пакетик с шоколадными конфетами и подсунуть мне в карман две-три конфетки. Мог утром вдруг тихо и быстро позвонить на работу и сослаться на мнимую болезнь – чтобы целый день лежать дома и читать книжку на странном языке, не похожем ни на русский, ни на английский. Не знаю почему, но папа не учил меня своему родному литовскому, не хотел. Читал эти загадочные книжки, чему-то улыбался, иногда откладывал книжку и задумчиво смотрел в окно, не отвечая ни на какие вопросы.
И я знаю про себя: подчас, вместо того чтобы смело принять сложную ситуацию, я прячусь от нее – делаю вид, что не поняла, не дослышала, поскорее сворачиваю тему, кладу трубку, ухожу… Притворяюсь туповатой, глуховатой, беспамятной. Вот почему я сейчас не сказала: «Да, помню, конечно! Еще бы!»? Наверно, потому, что растерялась. Мне и тогда было неудобно за свой странный поступок, и теперь неловко вспоминать о нем. На самом же деле я отлично помнила тот день.
***
Мы гуляли с Соломатьком и с маленькой Машей в Серебряном бору. Он, как обычно, приехал без предупреждения, в половине десятого вечера. Было еще светло, но пятимесячной Маше давно пора было спать. Она капризничала, не хотела идти к Соломатьку на руки, то затихала, долго молча сопела, глядя на него, то неожиданно собирала губки в кучку и горько, отчаянно ревела. А Соломатько при этом оставался игривым, упорно провожал взглядом каждый круглый зад, независимо от длины ног и красоты лица дамы, и ненароком прижимался ко мне. Что-то он этим имел в виду, а возможно, просто так играл. Я же в его игру никак не хотела включаться.
Я-то маялась от разрывающего противоречивого чувства – мне хотелось и самой прижаться к Соломатьку и больше никогда от него не отходить, и в то же время высказать ему все те горькие слова, которые накопились у меня и за все прожитые с ним годы, и за то последнее, мучительное время, когда он никак не мог определиться – где и с кем же ему быть.
Сейчас, встретив его через много лет и испытывая снова нечто подобное – меня так же тянет к нему, и сила этого притяжения гораздо сильнее всех доводов рассудка, – я думаю, что поняла кое-что о природе этого притяжения. Может быть, лет через сто или пятьдесят это станет ясно всем. А сейчас, когда говорят: «Где твоя гордость?» или «Где была твоя голова?», я отдаю себе отчет.– голова тут вовсе ни при чем, и тем более гордость. Это все равно что стоять возле электрической розетки и уговаривать ее не искрить и вообще не давать электрический ток в неположенное время, например, когда туда залилась вода или несмышленый малыш решил проверить, а что там, в загадочных дырочках, так красиво сверкает…
А тогда мы бродили по прекрасному весеннему лесу, и я физически ощущала силовое поле, возникающее между нами, – плотное, искажающее реальность, мощное и страшное в своей неотвратимости. Маленькая Маша страдала у меня на руках, никак не засыпая, – думаю, ей мешало все то же поле. Соломатько легкомысленно и нарочито стрелял глазами по другим молодым мамашам, при этом намекая мне на интимную близость, которая у нас отсутствовала к тому времени уже почти год. А я маялась. И на выходе из леса взяла и дала ему того самого «пенделя», то есть по-простому – пнула его коленкой под зад. Очень сильно, без особых предисловий и объяснений. Наверно, поле с невидимой и необъяснимой энергией хотела таким образом разрушить.
– Я ведь так и не понял, почему ты вдруг озверела тогда, но жутко обиделся. Так это было унизительно… Все смотрят, а я… И сдачи не дашь – ты с малюткой в охапку… с моей собственной причем малюткой… – продолжил Соломатько и зевнул. – А, ладно! Старею, наверно. Слушай, Машка, почему так устроена память, а? Какие-то давнишние ссоры, слова, встречи вдруг вспоминаются ярче, чем вчерашние дела… Не пишут там в ваших женских журналах об этом, между статейками об отчаянной борьбе с волосатостью ног и рецептами низкокалорийных салатиков?
Я взглянула на вполне благодушного Соломатька. Да, знал бы он, о каких высоких материях я сейчас думала, может быть, о самых главных тайнах мироздания…
– Ты забыл еще статейки о секретах удовлетворения мужской плоти, – вздохнула я.
Соломатько хмыкнул.
– Ты, видать, большая специалистка по этой части, раз все одна да одна, как выяснилось.
Я постаралась сохранить дружелюбие – он не виноват в своей приземленное™. Скорей всего, он никогда не был сметен таким шквалом, как бывала я в его присутствии, и поэтому ему не пришлось размышлять об этом. У него всего было в избытке, все само шло в руки, все самое сладкое, самое нежное и самое верное.
Надо отвечать в его категориях, иначе не поймет.
– Далось же тебе мое одиночество. И выяснять, кстати, ничего не нужно было.
– Держишь удар, молодец, – одобрительно кивнул Соломатько. – Может, в этой связи в продмаг вместе сгоняем? За крабовыми палочками и поллитрой, по-студенчески, а, Егоровна? Как?
Я покачала головой.
– Никак. Не наглей. Давай я лучше про память тебе скажу. Просто чем ближе к концу, тем больше человек от него отворачивается. Причем идти с повернутой назад, в прошлое, головой можно на самом деле очень долго. Другой вопрос – кто же это так гениально и жестоко придумал.
– Про бога давай завтра, а, Маш? – попросил Соломатько сонным голосом. – Тем более, что ты, оказывается, тайная атеистка с крестом напоказ… Для людей или для Бога крест, а, Маш? Да ладно, не отвечай. Уверен: сама не знаешь, что сказать.
– Почему? – Я пожала плечами. – Для себя. Верю в непонятную силу и креста, и крестного знамения, и много другого, но сути не понимаю, поэтому лбом у аналоя не бьюсь, не пощусь и очень стесняюсь, когда кто-то рядом кичится своей старозаветной религиозностью.
– Ага, – сказал Соломатько. – Что-то сморило меня. От голода, наверно. Я сосну, а вы уж пока расстарайтесь, что-нибудь сготовьте. Все равно что, только с любовью… А пока спой мне какую-нибудь песенку, только не Бричмуллу ты там завралась, с какой-то другой песней перепутала.
– А станцевать не надо?
Я обиделась за Бричмуллу – я так старательно вчера выпевала это «ло-о-о-о-ю». Не чтобы ему угодить, а… А зачем, кстати? Чтобы показать, как я замечательно пою, что ли? Музыкальная, талантливая, в голубом лифчике и страшно одинокая! Идиотка! И вообще!.. Раз спросил, мог бы и послушать про мое отношение к религии! Хотя когда он что слушал?
– Да нет, я серьезно. Маш… – Он, не поворачиваясь ко мне, нащупал мою руку и крепко сжал ее. – Спой, пожалуйста, мне уже давно никто ничего не пел, и не гладил по голове, а ты так хорошо поешь, все песни сразу…
Соломатько еще что-то бормотал, вроде бы действительно засыпая, а я стояла и никак не могла уйти.
Я смотрела на него и думала все о том же – до чего же короток женский век. Сначала я ждала его, потом пыталась больше не ждать и забыть, но никто так и не сумел чем-то заменить горечь, оставшуюся в моей душе. Вот так жизнь и прошла. Вернее, пролетели долгие и такие быстрые пятнадцать лет, как раз выпавшие на мою единственную молодость – другой не будет. Когда можно было родить еще двоих детей, любить и любить, и быть любимой…
Я остановила саму себя – бесплодно и напрасно об этом думать. Было так, как должно было быть у меня лично. Значит, у меня не должно было быть троих детей и влюбленного в меня мужа. Зато… Зато я очень хорошо понимаю всех женщин с грустными глазами. Разве этого мало?
Соломатько вдруг открыл глаза и спросил без тени иронии или ерничанья:
– Слушай, Егоровна, а для тебя эти годы быстро прошли?
Я искренне кивнула и тут же пожалела.
– «Прошли-и мои млады-ые годы…» – запел Соломатько, снова прикрыв глаза. Потом, помолчав, сказал: – И вот опять мы с тобой вместе. Неважно, что я лично – не по доброй воле…