Съезжались гости – и какие гости! Вот опальный философ и запрещенный писатель, а вот поэт, чьи песни поет вся Москва, – и эти люди ходили по залам, узнаваемые, любимые. Но и не только местные, прибыли и друзья с Запада, те, о ком только читали, обрывками в разговорах слыхали. Они приехали сегодня сюда, просвещенные, передовые, знаменитые, – приехали как к равным. Вот художник Дутов, бурый от волнения, провел по залам французского киноактера. Известный парижский комик радовался, что все его узнавали, подмигивал, строил забавные рожи. Вот, ведомый художником Гузкиным, прошел по залу мыслитель и эссеист Пайпс-Чимни, да-да, вы не ошиблись, тот самый Чарльз Пайпс-Чимни, автор исследования о России «Крест и топор» – исследования столь глубокого, что всякий мыслящий русский стремился укрепить свое мировоззрение его чтением. Прищурившись, оглядывал Пайпс-Чимни публику, а московская публика в свою очередь следила за реакцией мыслителя – предвкушала, какие новые страницы впишет эссеист в свой классический труд. От Пайпса ничто не скроется! Однажды он уже приезжал, в шестидесятых, и написал после визита книгу – так он и теперь что-нибудь судьбоносное напишет! Ох и достанется же кому-то на орехи! Беспощадное перо, воистину беспощадное! Вот, суетясь и смеясь, художник Осип Стремовский поспешил к входным дверям: приехал из Швейцарии драматург Дюренматт. Вошел, застыл на пороге, оглядываясь по сторонам, присматриваясь к картинам, к гостям. Полный, гладкий, в круглых очках, он стоял словно мера вещей, словно отлитый в Цюрихе эталон интеллекта, и рядом с ним можно было проверить себя. Подле него тут же собрались столичные говоруны, готовые вступить в беседу. Дюренматт стоял перед картиной Струева, вернее, перед чистым холстом, на котором было написано: «Где Катя? Ее нет. Где Максим? Его нет. Где Лена? Ее нет. Может быть, и не было никого?» – «Это лучший групповой портрет, который я видел, – сказал Дюренматт, – невидимое присутствие. Точнее, присутствие невидимого». – «Вы говорите так, оттого что не знакомы с нашими пятилетними планами, с нашим государственным бюджетом», – сказали ему. Певец абсурда и мастер гротеска улыбнулся. «Ваша экономика – произведение авангардного искусства. Но только ваш бюджет – это не групповой портрет, – заметил он, – это батальное полотно, морское сражение». Беседа развивалась правильно: от смешного – к серьезному, потом – к делам. Дела обсуждались сегодня стремительно, двумя словами намечались планы. Семен Струев, человек опытный, переходил от группы к группе: постоял с художниками, постоял с Дюренматтом, пошел к другим иностранцам.
Были и другие иностранные гости, и попроще, и починовнее, на любой вкус и разных калибров. Вот послы, вот советники по делам культуры, вот корреспонденты. Было время – за знакомство с ними могли арестовать, прогнать с работы. Но настал день – и вот они стоят среди русских интеллигентов и открыто жмут им руки. Посол Германии Ганс фон Шмальц стоял об руку с известным экономистом Владиславом Тушинским, автором статьи в «Известиях» «Как нам изменить Россию в 500 дней». Статья наделала шуму, Тушинского звали теперь повсюду, он сделался знаменит в Москве и сегодня был таким же героем вечера, как и художники, как и диссиденты. Владислав Тушинский, мужчина с рыхлым телом и нездоровым мучнистым лицом, краем глаза смотрел на картины, на собрание, на посла Германии, но мысли его были заняты совсем другим. Чувствовалось, что он никогда не расслабляется и продолжает обдумывать устройство России даже сегодня. Фон Шмальц говорил ему что-то, показывал на холсты, а он отвечал нехотя и редко поворачивался посмотреть.
А гости продолжали прибывать. Посол Австрии прошел через зал и остановился возле Маркина. Они обнялись, а потом седобородый Маркин представил свою стриженую спутницу, и Павел увидел, как посол склоняется к ее руке.
Вот люди коммерческие, представлявшие аукционы, они смотрели на картины чуть внимательнее прочих посетителей, один из них даже трогал пальцем. Как сказала девушка за спиной Павла, «понятно ведь, что эти вещи через год-другой будут стоить миллионы». И ее спутник ответил: «Что ты, Лиза, гораздо раньше». Что ж удивляться тогда, что приехали галеристы и коммерсанты. Понятно, что не приехали бы, если бы дело того не стоило. Какое еще нужно доказательство значимости происходящего? А вот – ведь это же сам Ричард Рейли, да, тот, у которого самая большая коллекция Ворхола, это он приехал. Как, вы не знаете Рейли? Впрочем, близко никто его не знает, он новое лицо в просвещенной Москве. Но слышать-то слышали, наверняка ведь слышали? Что-то такое говорили про компанию «Бритиш Петролеум», в которой он не то директор, не то президент. А что такое «Бритиш Петролеум»? – спрашивали любопытные. Ну, компания такая капиталистическая, чего-то они там такое делают, петролят там что-то важное, богатый, одним словом, человек, не нашим оборванцам чета. Он и с королевой знаком, и в Кремль хаживает. Такие люди ведь дорожат своим временем. Если приехали они – это совсем не случайность, это поворот в событиях. Сегодня действительно изменилась история, сегодня она пошла совсем по другому пути. Вот представители «Радио ”Свобода”» и «Русской мысли». Разве вчера могли мы себе представить, что такое возможно: работники «Русской мысли» приехали в Москву и им не крутят руки. Ждали Ирину Иловайскую, главреда издания. Неужели приедет? – шелестела толпа. Как, Иловайская, та самая, которую, будь их воля, растерзали бы партийцы, разорвали бы прямо у трапа самолета? Нет, не сама, но ее правая рука – именитый колумнист Ефим Шухман, умница, звезда «Русской мысли», тот, что эмигрировал пятнадцать лет назад, – видите, прибыл и ходит не прячась. Вот, слышите? Это он разговаривает с диссидентом Маркиным, оба натерпелись от партийцев, им есть о чем поговорить.
Впрочем, вот и партийцы, они самые, и они тоже приехали, чтобы не отстать от жизни. То здесь, то там мелькнет знакомое по газетным фотографиям лицо, наблюдает, присматривается. «Ах, неужели ты думаешь, Лиза, что они не прислали сюда десятка полтора стукачей?» – «Ты полагаешь, что и сегодня? Вот сюда?» – «Конечно. Как можно быть такой наивной». И девушка Лиза захлопала серыми глазами: «Быть не может!»
Из бывших явились недавно еще гремевшие и грозившие, одно слово – фигуры: инструктор ЦК партии по идеологии Иван Михайлович Луговой по прозвищу Однорукий Двурушник (руку он потерял на фронте) и замминистра культуры Герман Федорович Басманов. Оба в немнущихся черных тройках с широкими галстуками, набриолиненные, с тяжелыми лиловыми щеками. Луговой шел вдоль полотен под руку с супругой своей Алиной Багратион. Алина Багратион и сама по себе была дамой известной, не оставившей, как говорили люди осведомленные, ни одну постель в Москве несогретой. Басманов же дефилировал по залу с личным секретарем Славой, тихим юношей, тонким, белокурым. Оба сановника явились как частные лица и подчеркнули приватность, приведя с собой свои прекрасные половины. То, что Багратион действительно в постели представляла собой нечто прекрасное и памятное, Иван Михайлович, как признанный знаток, засвидетельствовал однажды Басманову на даче в Переделкино за рюмкой армянского коньяка. А Басманов, даром, что в амурных баталиях представлял совсем иной род войск, выслушал с пониманием, щурясь, кивал. «Хоть и не на Багратионовых флешах сражаемся, а понимаем», – сказал Герман Федорович. Иван Михайлович даже позволил себе в тот вечер шутку, грубоватую, но позволительную бывалым мужчинам, а главное – снимающую пустые разногласия в половом вопросе. «Ах, – сказал он, пародируя восточный акцент, – малчик, дэвочка – какая, в жопу, разница?» И оба рассмеялись. Сегодня оба чиновника – пусть их отставка и была уже почти очевидна – люди со связями, деньгами и влиянием, шли по залу запросто и даже здоровались с некогда опальными художниками, хлопали по плечу. «Видишь, – говорил Басманов, останавливая знакомца Дутова, потрепав его по щеке, – вот и твое время пришло, Дутов, говорил же я тебе: подожди, не суетись, еще свое возьмешь. Теперь пользуйся. Не упусти момент». И некогда опальный художник позволял себя трепать по щеке, ему уже то было в радость, что сегодня они говорят с Германом Федоровичем не через стол в министерстве, а на равных. Он даже потрепал Басманова по плечу в ответ, жест в былые времена невозможный, и Басманов улыбнулся, сверкнул коронками.
Сегодняшний день поменял все. Сегодня те люди, которых гнали и преследовали, поняли, что победители – они.
Вот либерал Борис Кузин, автор сборника статей «Прорыв в цивилизацию», легендарного сборника, который чуть было не вышел в издательстве «Прогресс». Говорили, глухо и невнятно, что главный редактор «Прогресса», человек, в сущности, «свой» и порядочный, и даже крестный отец детей Кузина, будто бы сам в последний момент испугался последствий и отдал приказ пустить уже набранную книгу под нож. Будто бы приехал в ту злосчастную ночь главный редактор домой к Кузину, и сидели они с бутылкой водки до утра на шестиметровой кузинской кухне, и только под утро, пьяный и жалкий, главред рассказал, что он наделал. «Борька, – сказал сегодня Семен Струев, обнимая Кузина, – если завтра они не начнут печатать ”Прорыв”, я сам, слышишь, от руки его перепишу и здесь развешу по стенам». Но Кузин лишь рассмеялся в ответ, прижимая Струева к груди и целуясь крест-накрест. «Еще третьего дня позвонили – и сказать тебе откуда? Из журнала ”Коммунист”» – «Врешь!» – «Ей-богу. Только его переименовали. Он теперь называется ”Актуальная мысль”». И тут оба они захохотали в голос, а новость передавали по залу, и зал гудел от хохота: «Актуальная мысль!», «Да нет, ты представь!», «Шакалы!».
И приехавший из Лондона специалист по буддизму Савелий Бештау, тот, кому строжайше запрещено печататься в России, рассказал, что его вызвали в Москву специальным письмом и здесь будут срочно издавать его собрание сочинений. «Мы виноваты, – сказали ему в издательстве. – Мы должны были это сделать тридцать лет назад. Чем мы можем загладить свою вину, Савелий Ашотович?» – «Ах, помилуйте, – ответил Бештау, – не стоит издавать мое собрание сочинений. Мне будет довольно того, что вы сожжете собрания сочинений Маркса и Ленина. Договорились? Считайте, что мы в расчете».
Бештау встал между экономистом Тушинским и немцем фон Шмальцем, а те в свою очередь подтащили поближе Струева и Кузина, и все обнялись за плечи, и фотограф Лев Горелов, огромный, лысый, с усами, закрученными под самые глаза, заорал с другого конца зала: вот так и стойте, не шевелитесь, снимаю для истории! «Придется нам украсить себя для истории», – галантно заметил фон Шмальц и, выхватив из толпы стриженую спутницу Маркина, поставил ее в центр группы. Та растерянно оглядывалась и протянула было руку позвать мужа, но Виктор Маркин отмахнулся: меня, мол, уже наснимали в свое время, и в фас, и в профиль.
Горелов, широкий и шумный, пошел сквозь толпу, толкаясь камерами и штативами, попутно целуясь со знакомыми. Как один человек может создать давку, непостижимо, однако он произвел волнение в зале, толпа подалась в стороны. Павла несколько раз повернуло в толпе и вынесло на фотографическую группу, прямо к стриженой девушке, теперь они оказались стоящими грудь с грудью, и Павел смутился. К тому же кто-то, кажется буддист Бештау, положил ему сзади руку на плечо и дружески сжал.
Дойдя до них, Горелов раскинул штатив, насадил на него камеру. «Хотите, скажу честно? – Горелов, известный фантазер, начинал всякую фразу с этой присловки. – Хотите – честно? Делаю кадр века. А ну-ка, посмотрели на меня!»
IV
И здесь случилось неожиданное. Партиец Луговой, прохаживающийся со своей женой Алиной Багратион вдоль холстов, вдруг изменил направление, прямо пошел к группе диссидентов и, выделив из прочих Струева, единственной своей рукой крепко его обнял за шею.
– Держись, – сказал он, – все хорошо, что вовремя. Теперь тебя поддержат.
И не успела группа отреагировать на вторжение, как Алина Багратион вслед за супругом вошла прямо в центр собрания и приняла стриженую девушку под локоть и зашептала ей на ухо, а Павла обняла за талию.
– Только что, прямо перед вернисажем, стало известно, – громко сообщил Луговой, так, чтобы слышали все, – Михаил Сергеевич Горбачев, наш генеральный секретарь, позвонил академику Сахарову.
Посол фон Шмальц при этих словах тонко улыбнулся, как человек информированный. Струев, циничный и видавший виды, покривился, но прислушался. Бештау наклонил большую голову. Тушинский, бледное лицо которого выражало неприязнь, придвинулся ближе, готовясь сказать обидное о генеральном секретаре партии.
– Андрею Дмитриевичу Сахарову позвонил? В ссылку? – спросил Кузин.
– В город Горький? – уточнил Бештау.
– Именно. Горбачев так сказал: засиделись вы в Горьком, Андрей Дмитриевич. Возвращайтесь в Москву. Пора.
– Вот как? А Сахаров что?
– Что ответил академик, я не знаю, а Горбачев сказал: потерпите, дайте мне только маховик раскрутить, а дальше само пойдет, не остановишь процесс.
– Так и сказал? – спросил Кузин, подхватывая реплику; впрочем, та и рассчитана была на реакцию. – Горбачев сам позвонил? Маховик раскрутит? Настроен серьезно?
– Крайне серьезно.
– Они были знакомы?
– В том-то и дело, что нет. Для Горбачева это символический жест.
Стриженая девушка сказала негромко: «Маховик не крутят».
Луговой услышал ее реплику, послал улыбку в ответ.
– Маховик не крутят, верно. Но процесс идет.
– Какой же процесс он собирается запускать, – осведомился Бештау, – троцкистско-зиновьевский или бухаринский?
– Процесс реорганизации общества, – веско сказал Луговой.
– Процесс, вероятно, в духе Кафки, – заметил мучнистый Тушинский, – горбачево-кафкианский, так сказать, процесс. А ваше ведомство, простите, не знаю, как вас по батюшке, обеспечит успех. Правда?
– Вы по какому ведомству меня числите, Владислав Григорьевич?
– По лазоревопогонному. Вот вы имя-то мое откуда узнали?
– Кто же сегодня не знает Владислава Тушинского? Как нам изменить Россию в пятьсот дней! Блестящая мысль, Владислав Григорьевич, своевременная мысль, очень даже! Дерзко, неожиданно, ярко! Проект ваш на редкость популярен – не знать его невозможно. Мне Горбачев так сказал: просто, говорит, досадно, буквально мою собственную идею украл. Изо рта, говорит, слово выхватил! Ну, думаю, говорит, не обидится Владислав Григорьевич, если мы с ним вместе над этой программой покумекаем.
– Не понял. – Тушинский действительно не понимал; небольшие глазки его раскрылись столь широко, как могли. Луговой глядел в них, не отводя взгляда, спокойно улыбался.
– Пора, пора, Владислав Григорьевич, менять Россию! Застоялась! Вот мы ее с вами и изменим.
– Иван Михайлович Луговой вчера назначен советником вашего нового генсека, – прокомментировал посол фон Шмальц, – полагаю, он осведомлен лучше других о его намерениях.
– А, Ганс Герхардович, – отреагировал на это Луговой, – тебя не увидел. За спинами прячешься. Как ты добрался тогда с дачи? Меня Алина изругала, что отпустил тебя в таком состоянии. Ты бы на себя посмотрел. Бурш, одно слово, бурш! Молодой Энгельс – в лучшие свои годы! Меня перепил! Алина поразилась. Ганс твой, она мне говорит, или спьяну госсекреты своей родины разболтает, или в столб врежется – и кто знает, что хуже? Столб электрический собьет, свет в поселке потухнет, скажут – капиталисты виноваты.
– Я, Иван Михайлович, выбрал третий вариант: завербовал русского шофера.
Принято говорить, что вернисаж не для того, чтобы смотреть картины, а чтобы встречаться с людьми. И здесь это подтвердилось в полной мере. Всего час назад Павел и думать не мог, что московская красавица Багратион будет обнимать его полной и гладкой рукой, а великий Бештау положит ладонь на плечо. Но еще того невероятнее было, что он стоит в группе людей, которая обсуждает последние реплики главы государства, сведения, доверенные лишь немногим. Обычно русские люди узнают о своей судьбе только тогда, когда их судьба уже бесповоротно совершилась и мнения их никто не спрашивает, – но сегодня все не так. Он только что услышал, как генеральный секретарь партии собирается улучшить жизнь в стране, которой управляет, мало того, генсек хочет в короткий срок изменить самое лицо этой страны, мало того, генсек хочет, чтобы в этом деле ему помогали не войска и милиция, как раньше, а интеллигенты. Советоваться, да! Вместе принимать решения о будущем! Да, было сказано именно так. Ведь не зря же позвонил он самому известному диссиденту. Это ведь не случайно: именно на инакомыслящих хочет он опереться в этой стране, на тех, кто мыслит инако. Надо строить новое общество с новыми героями, с иными мыслями.
Павел волновался, волновался он еще и потому, что стриженая девушка стояла совсем близко от него, и она казалась ему очень красивой.
– А если подробнее и серьезнее, Владислав Григорьевич, – сказал Луговой, но опять-таки не одному лишь экономисту Тушинскому, а сразу всем, кто был рядом, – то генеральный план действительно корреспондирует с вашими предложениями. Надо поворачиваться к цивилизованным странам. Пора.
– Выхода у вас нет, – жестко ответил Тушинский, – и не захочешь, а повернешься. Или на Запад, или в Сибирь. Или издавать Солженицына, или строить новые лагеря. Только лагерями сегодня экономику не поправить.
– Ну что ж, можно сказать и так. А можно и по-другому: и на Запад, и в Сибирь. Петр через балтийское окно хотел в Европу залезть, да застрял, узким окно оказалось; теперь надо делать дверь. И кто знает? Не в Сибири ли? Не через Тихий ли океан? Балтика мала оказалась. Мало окна, Владислав Григорьевич, – страна у нас с вами большая. Дверь нужна.
– Вот к нему обращайтесь, – и Тушинский показал на Кузина, уже изготовившего реплику и только ждавшего ее сказать.
– Вы столяр? – спросил Луговой, улыбаясь и улыбкой давая понять, что знает, кто такой Кузин, и про его идеи тоже знает.
– Дверь изготовить не фокус, – произнес автор «Прорыва в цивилизацию», – вопрос в другом: кто в эту дверь войдет. Да и пустят ли нас в эту дверь с той стороны? С чем мы в гости собрались? С колониями? С армией в три миллиона? С войсками в Афганистане? С политзаключенными?
– Было сделано много глупого, что теперь, задним числом, на мертвецов пенять. По-мужски ли это? Не причитать, а историю делать надо. Однако оглянитесь – сегодняшний день что-то решает. Вы на картины посмотрите, вы спросите художников, вы себя спросите.