Вырвалась из рук моих, твёрдо и строго говоря:
– Не годится это мне… не согласна! Кабы ты крестьянин был, а так – что толку? Одним часом жизнь не меряют, а годами…
И ушла в хату, тихо улыбнувшись мне на прощанье. Я сел на колоду, думая об этой женщине: что найдёт она?.. Увижу я её ещё когда-нибудь?
Заблаговестили к ранней обедне; станица давно уже проснулась и солидно, невесело шумела.
Когда я вошёл в хату за котомкой – хата была уже пуста, должно быть, все вышли через разломанную стену прямо на улицу.
Сходил в войсковую избу, взял паспорт и отправился на площадь – нет ли попутчиков?
Как вчера, у ограды валялись люди из России, сидел, прислонясь спиною к бревну, толстомордый пензяк, – его разбитое лицо стало ещё больше, уродливее, а глаза совсем заплыли в багровых опухолях.
Явился новый – седенький, остробородый старичок, в бархатной выцветшей скуфейке, тощий и сухой. Личико у него с кулак, нос хищно загнут и – красный, пористый, а глаза – сердито-вороватые.
Рыжий орловец и вертлявый паренёк наседают на него:
– Ты чего ради шляешься?
– А – ты? – тоненьким голосом спрашивает старик, прикручивая проволокой отломившуюся ручку закопчённого железного чайника и ни на кого не глядя.
– Мы – за работой ходим!
– Мы живём, как велено…
– Кем?
– А – богом! Забыл?
Старик равнодушно и чётко говорит:
– Плюёт на вас бог песком да пылью, кою вы же сами поднимаете, шляясь по земле его зря…
– Стой! – кричит ушастый парень. – Как? А Христос с апостолами не ходил по земле?
– То – Христос! – значительно сказал старик, подняв на спорщика острые глаза. – Дураки! Что говорите, с кем в ряд ставитесь? Я вот крикну казака…
Много раз слышал я такие споры, и они так же противны мне, как беседы о душе.
Надобно идти.
Появился Конёв, растрёпанный, потный и, тревожно мигая, спросил:
– Рязанку эту, Таньку, видал? Нет? Ах, ведьма, стало быть – ушла она в ночь! Дали мне вчера чего-то выпить, настойки, что ли! Спал я всю ночь, как медведь зимой… А она с этим, видно, с пензяком…
– Вот он, – указал я.
– Э… на-ко ты! Ну, как же расписали человека, а? Богомазы, просто сказать…
Он снова начал беспокойно оглядываться.
– Куда ж они обе пошли?
– За обедней, может…
– И верно! Конечно! За-адела, брат, меня баба эта – ух как!
Но и после ранней обедни, когда – под весёлый звон колоколов – нарядное казачество, степенно выплыв из церкви, разлилось по станице яркими ручьями, – мы не нашли Татьяну.
– Ушла, – печально ворчал Конёв. – Ну, однакож я её найду… я – настигну…
Мне не верилось в это и не хотелось этого.
Лет через пять я шагал по двору Метехского замка в Тифлисе, безуспешно пытаясь догадаться – за какие провинности посадили меня в эту тюрьму?
Картинно грозная извне, внутри она была наполнена весёлыми и мрачными юмористами – мне казалось, что все люди в ней устроили «с разрешения начальства» любительский спектакль и, как подростки, охотно, усердно, но – неумело играют плохо понятые роли арестантов, надзирателей, жандармов.
Сегодня, например, пришли в камеру мою надзиратель и жандарм, чтобы вести меня на прогулку, – я заявил им:
– Можно мне не гулять? Нездоров я, и не хочется…
Большой, русобородый красавец жандарм строго поднял палец вверх.
– Тебе хотеть не велено…
А надзиратель, чёрный, как трубочист, с большими синими белками глаз, подтвердил вывихнутым языком:
– Тута ныкому нэ вэлэно хотэть – знаишь?
И вот я – гуляю.
На дворе, мощённом камнем, жарко, точно в печи. Висит над ним плоский и мутный квадрат пыльного неба. С трёх сторон двор замыкают высокие серые стены, с четвёртой – ворота, с какой-то страховидной надстройкой над ними.
Сверху через крыши непрерывно вливается глухой шум бешеных волн рыжей Куры, воют торговцы на базаре Авлабара – азиатской части города; пересекая все звуки, ноет зурна, голуби воркуют где-то… Я чувствую себя внутри барабана, а по коже его бьют множеством палок.
Из двух линий окон вторых и третьих этажей смотрят сквозь решётки смуглые лица, курчавые головы туземцев, – один из них упрямо плюёт во двор, явно стараясь доплюнуть до меня, но только напрасно истощает силы.
Другой раздражённо и упрекающе кричит:
– Послушэты! Зачэм ходышь такым курицам? Хады галава вэрх!
Поют странную песню – вся она запутанная, точно моток шерсти, которым долго играла кошка. Тоскливо тянется и дрожит, развиваясь, высокая воющая нота, уходит всё глубже и глубже в пыльное тусклое небо и вдруг, взвизгнув, порвётся, спрячется куда-то, тихонько рыча, как зверь, побеждённый страхом. Потом снова вьётся змеёю, выползая из-за решётки на жаркую свободу.
Внимая этой песне, отдалённо знакомой мне, – звуками своими она говорит что-то понятное сердцу, больно трогающее его, – я хожу в тени тюремного корпуса, поглядывая на окна, и вижу – в рамке одного из железных квадратов вклеено чьё-то печально-удивлённое голубоглазое лицо, обросшее беспечно растрёпанной чёрной бородкой.
– Конёв? – вслух соображаю я.
Он, – на меня уставились, прищурясь, очень памятные мне глаза.