– Отдал?
– Отдал…
– Почему ты так долго? Он говорил с тобой?
Маклаков дрожал. Схватил Евсея за лацкан пальто и тотчас выпустил его, подул себе на пальцы, как будто ожёг их, и затопал ногами о землю.
– Я тоже рассказал ему всю мою жизнь! – громко сообщил Евсей. Ему приятно было сказать об этом Маклакову.
– Ну? А про меня он не спрашивал?
– Спросил – уехали вы?
– Что же ты?
– Уехал, – сказал…
– Больше ничего?
– Ничего…
– Ну, идём, – я замёрз.
И он быстрым шагом бросился вперёд, сунув руки в карманы пальто и согнув спину.
– Так ты рассказал свою жизнь?
– Всё сполна, до сегодняшнего дня! – ответил Евсей, снова ощущая что-то приятное, поднимавшее его на одну высоту со шпионом, которого он уважал.
– Что же он сказал тебе?
Почему-то смущённо и не сразу Климков молвил:
– Ничего не сказал…
Маклаков остановился, придержал Евсея за рукав и тихо, строго спросил:
– Ты мои бумаги отдал?
– Обыщите меня, Тимофей Васильевич! – искренно вскричал Евсей.
– Не буду, – сказал Маклаков, подумав. – Ну, вот что – прощай! Прими мой совет – я его даю, жалея тебя, – вылезай скорее из этой службы, – это не для тебя, ты сам понимаешь. Теперь можно уйти – видишь, какие дни теперь! Мёртвые воскресают, люди верят друг другу, они могут простить в такие дни многое. Всё могут простить, я думаю. А главное, сторонись Сашки – это больной, безумный, он уже раз заставил тебя брата выдать, – его надо бы убить, как паршивую собаку! Ну, прощай!
Он схватил руку Евсея холодными пальцами и, крепко пожимая её, спросил ещё раз:
– Так ты отдал бумаги ему, не ошибся, нет?
– Ей-богу, отдал!
– Я верю. Несколько дней не говори про меня там.
– Я туда не хожу. Двадцатого за жалованьем пойду…
– Потом – скажешь…
Он быстро повернул за угол. Евсей посмотрел вслед ему, подозрительно думая:
«Должно быть, сделал что-нибудь против начальства и испугался…»
Ему стало жалко себя при мысли, что он больше не увидит Маклакова, и в то же время было приятно вспомнить, каким слабым, иззябшим, суетливым видел он шпиона, всегда спокойного, твёрдого. Он даже с начальством охраны говорил смело, как равный, но, должно быть, боялся поднадзорного писателя.
«А вот я, маленький человек, – думал Евсей, одиноко шагая по улице, – и всех боялся, а писатель меня не напугал».
И Климков, довольный собой, улыбнулся.
«Ничего не мог сказать писатель-то…»
Ему вдруг стало не то – грустно, не то – обидно, он, замедлив шаги, углубился в догадки – отчего это? И снова думал:
«Лучше бы Ольге рассказать тогда…»
XX
Около полудня его разбудил унылый Веков, в пальто и шапке, он держался рукою за спинку кровати, тряс её и вполголоса, монотонно говорил:
– Климков, эй, вставайте, зовут в канцелярию всех, эй, Климков, – конституцию объявили, всех агентов собирают по квартирам, слышите, Климков…
Слова его падали, точно крупные капли дождя, полные печали, лицо сморщилось, как при зубной боли, и глаза, часто мигая, казалось, готовились плакать.
– Что такое? – спросил Евсей, вскакивая с постели. Веков уныло оттопырил губы и сказал:
– Манифест… А у нас, в охране, как в сумасшедшем доме стало… Саша – такой грубый человек – удивительно! Кричит, знаете: бей, режь! Позвольте! Да я даже за пятьсот рублей не решусь человека убить, а тут предлагают за сорок рублей в месяц убивать! Дико слушать такие речи…
Натягивая брюки, Климков задумчиво спросил:
– Кого же это убивать?
– Революционеров… А – какие же теперь революционеры, если по указу государя императора революция кончилась? Они говорят, чтобы собирать на улицах народ, ходить с флагами и «Боже царя храни» петь. Почему же не петь, если дана свобода? Но они говорят, чтобы при этом кричать – долой конституцию! Позвольте… я не понимаю… ведь так мы, значит, против манифеста и воли государя?
Голос его звучал протестующе, обиженно, ноги задевали одна за другую, и весь он был какой-то мягкий, точно из него вынули кости.
– Я туда не пойду, – сказал Климков.
– Как не пойдёте?
– Так. Я сначала похожу по улицам, посмотрю – что будут делать.
Веков вздохнул.