– Ну, как же, милостивец, забыли вы невинного страдальца за нас иеромонаха Илиодора. Нам же известно, что вы помогли ему бежать за границы от злобы царя и распутинских архиереев…
Она говорила нараспев «причитающим» голоском с той привычной «жалостью» и привычкой жаловаться, которая вырабатывается десятилетиями непрерывной практики; тон, можно сказать, «древнерусский» и усвоенный не только старыми бабами, – таким тоном в девяностых годах в провинции русской либералы читали жалобные лекции, коими доказывалась обывателям необходимость конституции.
Пассажиры, с любопытством разглядывая поклонницу Илиодора, добродушно и снисходительно усмехались; пожилая женщина, только что проснувшись и расчёсывая седоватые волосы, удивлённо спросила:
– Это зачем же вам, гражданка, Илиодор понадобился?
Я действительно, по просьбе А. С. Пругавина и при помощи товарища Линде, устраивал иеромонаху переход через границу Финляндии в Стокгольм, куда он бежал писать о Распутине книгу «Святой чорт». Но, прежде чем я успел рассказать то, что знал о нём, меня опередил в этом какой-то человек.
– Брось, бабка, – сказал он. – Это – дело дохлое. Илиодор твой швейцаром при гостинице служит и сводничеством занимается.
Сказал, плюнул на пол и пошёл прочь, а вслед ему – молодой, протестующий голосок:
– На палубу плевать вас не просят, а – наоборот!
– Извиняюсь.
Женщина в чёрном «причитала»:
– Не верю я в это, клевещут на него попы да интеллигенты, скучно душеньке его без нас, и без духовного вождя, без пастыря трудно жить.
Я отметил, что никто, ни один из двух десятков свидетелей этой сцены, не посмеялся над этой женщиной грубо, обидно, смеялись добродушно. Только кто-то с верхней койки проворчал:
– Пастырь, – пастырь, эх…
…Хорошие, «ликующие» дни, солнце как будто даже хвастливо освещает красоту берегов Волги. Заметно разрослись сёла и деревни, везде видишь новые избы, крытые тёсом, иногда их стоит целый порядок; деревня, должно быть, горела. Впрочем, на богатых берегах могучей реки и прежде соломенные избы встречались так же редко, как мужики в поскони, сермяге и лаптях. На пристанях, так же как на станциях железных дорог Донского края и Северного Кавказа, нередко видишь группу женщин в платьях одноцветного ситца и одинакового рисунка, – это, очевидно, значит, что в деревню попал целый «кусок». Почти на каждой пристани мелькают красные повязки комсомолок, галстуки пионеров, группы экскурсантов с котомками за спиной – это заставляет вспоминать «Перелётных птиц» Германии, обширную организацию молодёжи, изучающей свою страну.
…Казань. Нижний Новгород. Но в этих городах ожило так много воспоминаний, что я сейчас не буду говорить о них.
Сормово. В детстве, когда мой вотчим служил на Сормовском заводе и скупал – вероятно, за полцены – у рабочих записки в фабричную лавку, – записки, которыми администрация платила вместо денег за труд и этим уменьшала заработок, – в детстве я был уверен, что Сормовский завод выделывает сахар, колбасу, изюм, чай, сухари, муку и вообще всё, что можно съесть. Затем я побывал в Сормове лет пятнадцати, надеясь получить работу, – на завод, разумеется, не пустили меня, видел его только издали. Не понравилось мне покрытое облаками дыма скопище грязных корпусов, и эти грязные каменные пальцы труб, и грохот, скрежет, лязг, визг, скрип железа. Визит мой кончился дракой с фабричными подростками и бегством от них. Кажется, в 90 году мой приятель Аким Чекин, пропагандист-народник, и Егор Барамзин, тоже народник, но уже склонный к марксизму, попробовали устроить меня на завод табельщиком, но не удалось. В 96 году я ходил по цехам завода с группой иностранных корреспондентов, которые приехали на Всероссийскую выставку. Но меня интересовала не работа завода и не рабочие, а то, что рассказывал иностранцам представитель администрации «Сормова». Говорил он по-французски, очень громко, но в адовом шуме голос его был не слышен мне, да и языка я не знал. Но по тому, какими резкими жестами этот человек стирал пот с лица и шеи, я был уверен, что он рассказывает интересно. Я спросил «собрата по перу», кажется, сотрудника «Степного края»:
– Что он говорит?
– Жалуется на рабочих.
Шли дальше сквозь грохот, среди невиданных мною машин и чёрных людей; всё вокруг дрожало, вертелось, двигалось, как будто весь завод и земля под ним – всё уплывало вниз по Волге.
– А теперь что он говорит?
– Жалуется на рабочих.
Дождь хлестал по крышам. В прокатном, где по земле бегали, извиваясь, жгучие красные змеи, а дождь, врываясь в разбитые окна, шипел на полу, я третий раз спросил всё о том же и получил ответ:
– Хвалит французских рабочих.
В корпусах было нестерпимо жарко, хотя жару пронзали сквозняки, заплёскивая в окна брызги холодного осеннего ливня; между корпусами текли чёрные ручьи, бегали, оскалив зубы, чёрные люди; дождь, словно метлою, снова заметал их в двери корпусов, в жару и дым. Иностранцы, подняв воротники пальто, шагали молча, с таким унынием на лицах, что их было почти жалко. Затем они и представитель «Нового времени» пошли обедать к администратору, а мы, четверо провинциалов, – в трактир.
Хорошо помню, что мне было неловко гулять по цехам с группой чужих, равнодушных людей, я не умею быть «зрителем». Ощущение этой неловкости тяготило и стесняло меня и теперь на всех заводах, которые так обильно и мощно разрослись под Нижним, на огромном треугольнике от Балахны на Волге до Растяпина на Оке [3 - сейчас – г. Дзержинск – Ред.], – на «Двигателе революции», «Красной Этне», «Суперзаводе», фосфорном и на изумительной бумажной фабрике за Балахной. Среди тысяч людей, поглощённых нелёгким и требующим напряжённого внимания трудом, морально неудобно «гулять», хотя бы и с той целью, чтоб описать эту прогулку. Гулять – не значит ознакомиться с производством. Поэтому я не считаю себя вправе говорить о новых заводах, на которых я был. Прекрасные, огромные заводы, и, вероятно, рабочим удобно работать в их просторных цехах.
А что видел я в несколько часов прогулки по Сормовскому заводу? Мне показалось, что на нём, в цехах, стало ещё теснее, чем было в 96 году. Станки стоят вплоть один к другому, рабочие почти трутся друг о друга. В горячих цехах, на мой взгляд неопытного человека, не хватает каких-то механических приспособлений, которые облегчали бы адски тяжёлый труд рабочих. Когда я смотрел, как раскалённый едва не добела коленчатый вал, весом, наверное, в несколько тонн, – вал для морских шкун, вместимостью в десять тысяч тонн, – когда я видел, как этот вал подводили из горна под паровой молот, пред моими глазами встала картина работы на заводе Балдвина в Филадельфии, на судостроительном под Нью-Йорком. Грустно и обидно было сравнить условия работы сормовских рабочих с картиной работы американцев, которую я видел двадцать два года тому назад.
Возможно, что я чего-то не понимаю, ошибаюсь и что лучше бы мне не говорить об этих делах. И, разумеется, я не забыл, что русские рабочие получили от бывших хозяев наследство технически плохонькое. Знаю я, что Сормовский завод – «ветеран труда», что горячие цеха уже выносят на новое место, что на заводе скоро будет просторней и удобней для восемнадцати тысяч носителей творческой силы, – всё это так. Но у меня есть своё отношение к труду, к рабочим, и, если я ошибаюсь, – мне на это укажут, а всё-таки я должен сказать то, что думаю. Я видел, вероятно, не один десяток дворцов культуры, дворцов труда, огромных, отлично построенных зданий, которыми рабочий класс имеет законнейшее право гордиться как одним из своих культурных достижений. Превосходнейшие дворцы эти стоят, конечно, много миллионов. Мне кажется, что было бы социально разумнее затратить эти миллионы на расширение своих заводов и фабрик, на улучшение условий труда, на охрану своего здоровья. Недавно товарищ Н. А. Семашко, призывая на «борьбу с изношенностью» человеческого организма, совершенно правильно сказал:
«Нужно работать так, чтобы принести больше пользы, больше сделать для социалистического строительства. А для этого нужно прежде всего организовать свой труд. Уменье правильно, то есть с максимальной пользой, работать – это один из основных признаков культурности, особенно в нашей трудовой стране. Достижения по правильной организации труда должны считаться основными достижениями на пути культурной революции».
Это – неоспоримо. И это должно понять особенно старое поколение квалифицированных рабочих, которые являются для молодёжи учителями труда.
Повторяю: дворцы труда и культуры – великолепны, и я не объявляю «войну дворцам» этого типа, это дворцы – крепости рабочих. Но рабочий класс – сила, которая должна беречь себя, сила, на которую историей возложена обязанность построить «новый мир» и которая страшной ценой крови своей завоевала право своё создавать этот мир.
Количественно – эта сила ещё не велика, а против неё – весь «старый мир» собственников. Чтоб устоять против натиска этой враждебной массы, рабочий должен быть и физически стоек, должен заботиться о том, чтоб прежде всего облегчить свой каторжный и героический труд на фабриках, заводах, шахтах. Каждый сознательный рабочий-революционер обязан понимать, что чем длиннее срок его жизни, тем более это полезно для его класса, тем продуктивнее должна быть его работа строителя «нового мира» и воспитателя молодёжи. Не надо забывать, что индивидуализм собственников проникает всюду, как дым, как угар, и что наша крестьянская страна дымит, к сожалению, всё более густо.
Я назвал труд рабочих героическим. Он – везде таков, но наиболее хорошо я видел это в Сормове, где теснота и примитивные условия труда не мешают работникам строить морские шкуны почти голыми руками, где нет для этой работы даже подъёмного крана и огромные тяжести рабочие «самосильно» передвигают с места на место под пение «Дубинушки». Дворцы культуры и «Дубинушка» – в этом, товарищи, есть что-то и смешное и грустное.
Именно это чувствовал я, когда ходил по железным палубам морских шкун, изумляясь терпению и талантливости рабочих людей Сормова. Ходил, похваливал и думал:
«А надолго ля вас хватит при такой работе, товарищи?»
И тут же рядом, в двух десятках вёрст, бумажная фабрика Балахны, о которой хочется говорить торжественными стихами как об одном из прекрасных созданий человеческого разума.
Там человек образцово показал, как разум, расчёт и воображение могут заставить работать иные силы, оставляя человеческую силу свободной и только наблюдающей, руководящей машинами. Это как раз то, к чему и должен стремиться рабочий класс, – превращать слепые и буйные силы природы в своих разумных слуг, освобождать свою физическую энергию для того, чтоб шире и глубже развить свой разум властелина земли и сокровищ её.
На бумажной фабрике Балахны брёвна с берега Волги из воды сами идут под пилу, распиленные без помощи человека, ползут в барабан, где вода моет их, снимает кору, ползут дальше по жёлобу на высоту сотни футов, падают оттуда вниз, образуя пирамиды, из этих пирамид также сами отправляются в машину, она растирает их в кашу, каша течёт на сукна другой машины, а из неё спускается огромными «рулонами» бумаги прямо на платформы товарного поезда.
Всё это так удивительно просто и мудро, что, повторяю, о таких фабриках следует писать стихами как о торжестве человеческого разума. Зал, где стоит огромная, кажется, в семьдесят метров длиною машина, выпускающая готовую бумагу, просторен, светел и похож на танцевальный зал, да и все отделы фабрики удивительны по обилию света, простору, чистоте, гигиеничности. Было ясно, что рабочие уже гордятся этим новым своим хозяйством и понимают его глубоко воспитательное значение. Я вышел с этой фабрики в настроении человека, заглянувшего в светлое будущее, которое готовит для себя рабочий класс.
Всюду на треугольнике Сормово – Растяпино – Балахна широко развивается строительство новых рабочих посёлков. А вместе с этим строятся индивидуальные гнёзда, красивенькие домики в три-четыре окна по фасаду, с наличниками резной работы, с точёными колонками и со всякой иной «красивостью», соблазнявшей ещё дедов и прадедов. Болотистая почва «старого мира» даёт себя знать. Люди всё ещё не верят, что частная собственность – источник всех несчастий жизни, всех её уродств, преступлений и всего, что веками угнетало и сейчас угнетает человека.
А я не верю, что эта зараза надолго, не верю, что рабочий класс позволит снова надеть ярмо на шею себе. Слушал я на дворе одного из заводов речь молодого товарища-рабочего, кажется Зиновьева, – слушал и думал:
«Этот – не соблазнится, не станет строить для себя индивидуальное гнездо! Этот – действительно строитель «нового мира».
А таких, как он, я видел и слышал сотни, знаю, что их – десятки тысяч.
Сердечно приветствую товарищей строителей нового мира!
II
Начну с Курска, гнездилища рыцарей, прозванных в начале XX века «зубрами». Предок одного из этих зубров, черносотенца Государственной думы Маркова-Валяй, Евгений Марков, усердно прославлял курское рыцарство в своих романах «Курские порубежники», «Черноземные поля» и в автобиографической, неплохо написанной повести «Барчуки». Ещё более усердно защищал Евгений Марков феодальные права дворянства статьями в знаменитой газете «Новое время». Вообще этот курянин исполнял в русской истории роль капитолийского гуся, тревожно гоготал, предупреждая самодержавие царя о натиске сил, враждебных ему и дворянству.
В 91 году я видел, как на одной из улиц Курска солидный господин в поддёвке из чесунчи и в белой фуражке хлестал по щекам толстую даму в зелёном платье; дама стояла, прижавшись спиною к решётке сада, и, хватаясь руками в перчатках за решётку, молча покачивалась под ударами. Господин в чесунче бил её тоже молча и даже как будто неохотно. Одною ногой он попирал шляпу дамы, – носок сапога его был засунут в шляпу, как в галошу. Я спросил полицейского, который, усумнясь в подлинности моего паспорта, вёл меня в участок:
– Это что же такое?
– Не твоё дело, – ответил полицейский, но через несколько шагов объяснил:
– Он – мировой судья.
И завистливо вздохнул.