Не менее оригинально и так же обаятельно красиво танцевали женщины, одетые тоже по-восточному ярко и цветисто. Танцуя, они показывали, как причёсывают волосы, красят лицо, кормят птицу, прядут, – и снова все мы были очарованы изумительной ритмичностью их движений, красотой жестов. Женщины танцевали каждая отдельно от другой, и жесты каждой были индивидуальны, тем труднее было сохранить их ритмичность, единство во времени, а она сохранялась идеально. Затем они исполнили комический танец хромых, – танцевали так, точно у каждой из них перебито бедро, и, хотя смешные движения их были на границе уродливого, они поражали гармоничностью и грацией.
«Сколько талантов вызвала к жизни наша эпоха, сколько красоты воскресила живительная буря революции!» – думал я по пути из Эривани.
Возвращались мы другой дорогой, по долине более богатой, плодородной, через деревни сектантов-«прыгунов». Странное впечатление вызывают эти большие зажиточные селения без церквей и эти крупные бородатые люди с такими же пустыми и сонными глазами, как и у поселенцев на берегу Гокчи. Мне сообщили, что турецкое нашествие перешагнуло через «прыгунов», не причинив им вреда, и что защитой этим сектантам служит их пассивное безразличие ко всему, кроме интересов своей общины и личного хозяйства.
Разумеется, они считают себя единственными на земле людьми, которые исповедуют «истинную веру». В 1903 году один из них, Захарий, – кажется, Нищенков или Никонов, – снисходительно внушал В. М. Васнецову, доктору Алексину и мне:
– Наша вера – древнейша, она ещё от царя Давида, помните, как он «скакаше играя» пред ковчегом-то завета? Во-он она откуда…
Его товарищ, сухой, длинный старик, с глазами из тёмно-зелёного стекла, гладил острое своё колено, покачивался и говорил глухим голосом:
– Ты перестань, Захарий, господам московским это без интереса.
Но Захарий не унимался, его раздражали насмешки доктора, и ему, видимо, льстил горячий интерес художника, который выспрашивал его, как, вероятно, выспрашивают дикарей католики-миссионеры. Но Захарий держал себя не как дикарь, а как вероучитель.
– Отчего – скакаше? – поучал он Васнецова. – Оттого, что пророк был, знал, что из его колена Христос изыдет, – вот оно! Священны пляски и греки знали, не теперешние, а – еллены, царства Елены Прекрасной, они тут жили по берегу Чёрного моря, у них там, на мысу Пицунде, остатки церкви есть. Так они тоже скакали, радовались, возглашая: «Иван, двое…»
– «Эван, эвое» [2 - Крики древних греков во время религиозных танцев – Ред.], – поправил Васнецов, но Захарий продолжал, горячась:
– Грек не может по-русски правильно сказать, он сюсюкает, я греков знаю. Иван – это Предтеча, а двое – значит за ним другой придёт, ну, а кто другой – сам пойми…
Доктор Алексин неприлично хохотал, Васнецов тоже горячился, как и Захарий, это обидело старика, он вытянулся во весь рост и решительно приказал:
– Идём! Нечего тут… зубы чесать.
Люди эти приехали к наместнику Кавказа с жалобой на какие-то притеснения, они жили в одной гостинице с нами, и старик вообразил, что солидный доктор – важный чиновник из Петербурга, а Васнецов – духовное лицо, путешествующее в «штатском» платье. Он и научил Захария поговорить с ними. А. П. Чехов, наш спутник, не присутствовал при этой беседе, чувствуя себя уставшим. Вечером, за чайным столом, когда Васнецов с досадой рассказывал ему о «прыгунах», он сначала беззвучно посмеивался, а затем вдруг и в разрез настроению художника, сердито сказал:
– Сектантство у нас – от скуки. Сектанты – сытые мужики, им скучно жить и хочется играть в деревне роль попов, – попы живут весело. Это только один Пругавин думает, что секты – культурное явление. Вы Пругавина знаете?
– Нет, – ответил Васнецов.
– Он – с бородой, но похож на кормилицу.
Где-то, вспоминая об А. С. Пругавине, я воспользовался этим сравнением, удивительно метким, несмотря на его необычность. А сцену беседы с «прыгунами» написал для «Нижегородского листка», но цензор, зачеркнув гранки, тоже написал:
«Скрытая проповедь церковной ереси. Не разрешаю. Самойлович».
…Четвёртый раз я на Военно-Грузинской дороге. Всё знакомо – кроме базы экскурсантов на станции Казбек. Экскурсии тянутся бесконечными вереницами; идут сотни здорового, весёлого народа, юноши и девицы, комсомол, студенчество. Это – люди, которые хотят знать геологию, петрографию, историю, этнографию, – всё хотят знать и как будто слишком торопятся приобрести знания. Когда много спрашивают, – мало думают и плохо помнят. Людям, которых отцы поставили в позицию полных хозяев своей страны, необходимо помнить, что каждый камень её требует серьёзного внимания к себе.
Никогда ещё пред молодёжью не открывался так широко и свободно путь к всестороннему познанию её страны. Она может спускаться в шахты под жёсткую кожу земли, подниматься на вершины гор, в область вечных снегов, пред нею открыты все заводы и фабрики, где создаётся всё необходимое для жизни, – учись, вооружайся! Нет университета более универсального, чем природа, всё ещё богатая не использованной нами энергией, и действительность, создаваемая волею и разумом человека.
…Дорога от Владикавказа до Сталинграда по бесконечной равнине. Пустынность её обидна и раздражает. Не должно быть земли, которую всепобеждающий труд человека не мог бы оплодотворить, не должно! Камни и болота Финляндии, пески Бранденбурга убедительно говорят нам, что, когда человек хочет заставить даже бесплодную землю работать на него, – он её заставляет работать.
Об этой чудотворящей силе воли, силе труда необходимо как можно чаще напоминать людям в наши дни, когда пред людьми широко развёрнута возможность работать для себя, на самих себя, для создания трудового государства, совершенно исключающего безвольных, лентяев, хищников и паразитов.
На мой взгляд – одним из крупных недостатков людей труда является тот факт, что они не знают, сколько хорошего сделано ими на земле, какие великие победы одержаны ими в борьбе за свою жизнь, и оттого, что это не известно им, они – в массе – работают всё ещё плохо, неохотно, безрадостно. Разумеется – не они виноваты этом, а те, кто держал их во тьме и так постыдно низко ценил их чудесный труд, преображающий землю. В школы следовало бы ввести ещё один и самый важный учебник – «Историю труда» – прекрасную и трагическую историю борьбы человека с природой, историю его открытий, изобретений – его побед и торжества его над слепыми силами природы.
…Пустыню перерезала широкая полоса Волги. С детства знакомая река не так оживлена, как была раньше, и, может быть, поэтому она кажется мне более широкой, мощной. Вода в ней стала как будто чище, не видно радужных пятен нефти. Нет буксирных пароходов, которые вели за собой «караваны» в четыре, пять и даже шесть деревянных барж-«нефтянок», теперь буксиры, один за другим, тащат по одной железной барже, вместимостью до девяти тысяч тонн и больше. Нет и плотов «самоплавов», теперь их тоже ведут буксирные суда, и плоты не в четыре яруса, как бывало раньше, а в семь-восемь. Это для меня ново. Но так же, как раньше, белыми лебедями плывут вверх и вниз огромные теплоходы и так же чисто, уютно на них, только всё стало проще, и, хотя пассажиры, по-старому, делятся на три класса, – «господ» среди них нет. На пристанях грузчики в прозодежде и в шляпах голландских моряков.
– Грузчики теперь – народ пёстрый, – рассказывает человек в очках, пассажир третьего класса. – У нас двое монахов работали, а потом один – часовщик, а другой – из цирка.
– Бывает, – подтвердила женщина, пожилая, с красной косынкой на шее, с газетой в руках. – В Самаре учитель наш два лета на пристанях работал, тоже из духовных. Летом – работает, а зимой – учит. Замечательный человек, скотину лечит, пчеловодство знает, садовое дело. Мужики долго уговаривали его: брось, живи в деревне весь год, не жадничай!
– Согласился?
– Согласился.
– А как – заработок грузчиков?
– Жалуются.
Старичок, стоя у трапа, говорит:
– Кабы люди не жаловались, так их бы не миловали.
Но тотчас вступается другой матрос, постарше.
– А – на кого жаловаться? Мы – сами хозяева, своё работаем. Чего там…
На корме пристани, в тесной группе людей, ожидающих парохода «вниз», ораторствует широкоплечий старичище, бритый, с разрубленным подбородком, в пальто из парусины и в полотняном колпаке.
– А я говорю: не от засухи голод был, а от страха! Ужаснула людей война, и опустились руки – вот причина…
– Да – засуха-то была? – кричат на него.
– Ну – была! А того хуже чехи были…
– Толкуй с ним!
– Вот и потолкуй! Ты живи смирно, и всё будет. У тебя не родит, я тебе помогу. Тебя чему учат?
– Ты по-оможешь, – иронически тянет какой-то рыжеватый человек в истёртой кожаной куртке.
Схватив котомку, старик растолкал собеседников и ушёл за угол конторки.
– Вы, граждане, не смейтесь над ним, он немножко чудовой. Он в голодное время большим деятелем был, его и американцы уважали. Настоящий, народный человек, хотя – из господ, из бедных, земелька была, десятин с полсотни, что ли-то. Сам работал с младшим сыном, старший – на войне остался. А младшего – чехи повесили, домишко сожгли, – старуха в нём нездорова лежала – со старухой. Сам он тоже бит был. Ну, немножко и – того, заговаривается.
Рассказывает это широколицый, бородатый человек в синем, новеньком пиджаке, он сидит на мешках, за поясом у него топор, лезвие топора – в кожаном чехле. У ног его ящик с инструментами столяра. Никогда не видал у русского мастерового инструментов, уложенных в порядке, и топора в чехле. Не видал и матроса, который, умываясь, чистит зубы щёткой. И капитана, который, проплавав по Волге тридцать шесть лет, сидит на своём пароходе в «красном уголке» и, вместе с верхней и нижней командой, интересуется вопросами политической и культурной жизни Запада. «Кубатура» уголка едва ли больше кубатуры обыкновенной одноместной каюты, люди сидят на коленях друг друга, большинство стоит, и эта сплошная масса крепких ребят наперебой ставит десятки разнообразных вопросов: о росте народонаселения в Англии, о её положении в Египте, о том, чем отличается фашизм Италии от фашизма Венгрии, а с палубы в дверь «уголка» кричат:
– Сколько женщин на тысячу мужчин в Европе? А у нас? Почему к нам, на Волгу, мало иностранцев приезжает?
Очень хорошо помню, что в годы моей юности вопросы этого порядка не интересовали кочегаров, матросов и палубных пассажиров на волжских пароходах.
Даже неизбежные курьёзы русской жизни как-то обносились, – впрочем, это не сделало их менее уродливыми. В третьем классе женщина лет пятидесяти, рыхлая, с лицом, точно присыпанным мукой, в чёрном платье, повязанная платком, обратилась ко мне с просьбой:
– Помогите, милостивец, возвратиться к нам батюшке Илиодору!
Перегруженный впечатлениями совершенно иного рода, я не сразу догадался, кто этот «батюшка».