– Изверг! – визжит Сухомяткин, растягиваясь на полу.
Кучер, присев на корточки, ухает, точно филин, а с полка раздается сладостный возглас:
– Ж'адор![5 - Обожаю! (франи.)]
Но тотчас же Лохов громко зашипел и скатился на пол, широко открыв рот, испуганно вытаращив глаза.
– Что – задохся? – кричит его кум и колотит кулаками по спине Лохова.
– Мы – отроки в пещи огненной, – радостно сообщает он мне.
Лохов смотрит на него безумным взглядом, бормочет:
– Снегу… скорее!..
Кучер исчезает в предбаннике, потом является с большим тазом снега, – Лохов хватает горстями снег и яростно трет свою лысоватую голову, мускулистую грудь.
Он точно пьяный. Сухомяткин тоже ослабел, размяк и тает, поглаживая коротенькими ручками свое багровое мясо, исписанное на груди тонкими черточками волос, покрытое жемчужинами пота.
– Сердце я себе ожег, – говорит Лохов, постепенно приходя в себя.
Панфил сбивает в шайках душистое мыло, я влезаю на полок, а купцы, растянувшись на лавках, начинают философский разговор.
– Чего я не понимаю – так это стыда! Например: при одной женщине можно ходить голым, а отчего же при трех – стыдно?
Кучер фыркает в шайку, разбрызгивая мыльную пену, а Лохов солидно замечает:
– Татары да турки, наверное, и при трех не стесняются…
И приятным баском напевает:
Сюр вотр жюп бланш
Брилье ля ганш…[6 - На вашей белой юбкеСверкает бедро…(искаж. франц.)]
Они оба «придышались» и чувствуют себя так, словно рождены в этой адовой жаре. Сухомяткин, весь в мыльной пене, похож на цыпленка. Лохов неутомимо двигает пальцами, отжимая свою бородку. Пар разошелся, в бане светлее, потолок густо украшен опаловыми каплями влаги. Мигают заплаканные фонари, потрескивает булыжник в каменке.
– Жизнь, как бабу, обмануть надо, надобно уметь зубы заговорить ей, – поучает хозяин кучера. – Ты сколько девиц обманул?
– Х-хы, – хрипит Панфил, растирая ему мягкую грудь.
А Лохов ведет умную беседу со мной.
– Неправильность, какую я вижу в газете вашей, та, что вы делаете из нее окружной суд, – внушает он мне. – Вы всё – судите, а это – лишнее! Как церква должна поучать нас, так газета обязана рассказывать нам обо всем, что и где случилось. А судить – не дело попов, того меньше – газетчиков.
– Верно, – скрепил Сухомяткин речь кума.
Тот продолжает, но уже не внушительно, а – с обидой:
– Газета для удовольствия жителей, а не для скандала. Утром сядешь чай пить, лежит она тут же, на столе, а ты не решаешься в руки взять ее, – в ней, может быть, такое про тебя сказано, что она тебе весь день испортит. А деловой человек нуждается в душевном спокойствии.
Я молчу. Этот человек имеет основания жаловаться: о нем пишут часто, но хорошо – никогда!
Стекла окна дымятся белым дымом. Липовая баня – точно восковая, тает.
– Я готов! – возглашает Сухомяткин. – Теперь – париться!
Он весь в мыле, как в страусовых перьях, лезет на полок, кучер снова поддает в каменку квасом, Сухомяткин визжит, а Лохов мрачно поощряет кучера:
– Жарь его! Пеки! Дьябль ан порт а люн…[7 - К чёрту на рога… (искаж. франц.)]
– Не ломайся в бане! – строго кричит ему кум. – Чертей в бане не поминают!
Наконец – вымылись, разваренные одеваемся, не торопясь, отдыхая от пережитых потрясений.
– Н-ну, теперь – поедим! – возвещает Сухомяткин, расправляя влажные бачки на кумачных округлых щеках.
В столовой, хорошо освещенной огнями люстры, огромный стол тесно завален хрусталем, серебром и тарелками разноцветных закусок, – это похоже на буфет вокзала. В центре стола – четвертная бутыль желтоватой водки, настой на сорока травах.
Дамы переоделись в какие-то очень свободные платья, точно капоты, Зиночка – в оранжевом с зелеными лентами, хозяйка – в мантии цвета бордо. Они уже сидят за столом и встречают нас радостными улыбками, поздравлениями:
– С легким паром!
– Катюк, – озабоченно говорит хозяин, подкатываясь к столу, – ты смотри, чтоб Ефимовна сама подала!
И объясняет мне:
– Когда повариха сама на стол подает – пельмени вкуснее!
Зиночка налила пять больших рюмок золотой водки.
Выпили, закусив ядовитой редькой со сметаной и горчицей, – торжественно вошла повариха с огромной кастрюлей в руках.
– Во-от они! – сладко щурясь, поет Сухомяткин, спешно подвязывая салфетку. – Сколько, Ефимовна?
– Шесть сотен с половиной, – басом говорит старуха, отирая усы ладонью.
– Благословясь, – приступим!
Они, все четверо, истово крестятся в угол, усаживаются за стол, и начинается пир. Хозяева едят молча, пристально глядя в тарелки и как бы духовно купаясь в жирном, вкусном бульоне, но иногда Сухомяткин, не в силах сдержать восторга плоти, томно стонет. Его круглое лицо радостно растрогано, кажется, что он сейчас заплачет от умиления. Хозяйка ест, нахмурив брови, серьезно, как будто решая сложную задачу, но в глазах ее горит огонек уверенности, что задача будет решена. Ее доброе, миловидное лицо покрыто мелким потом, она поспешно отирает его батистовым, в кружевах, платочком.
Лохов не жует пельмени, а глотает их, как устрицы, ожигается и глухо мычит.
– Еще десяточек, Катя, – часто просит он.
– Который? – завистливо осведомляется хозяин.
– Пятый. Налей, Зинаида!