Что оставим мы
После себя?
Весне – половодье.
Лету – туманы и звездопады.
Осени – золото лиственниц.
На первом снегу…
Без гибели нет возрождения. Без боли нет счастья. А без ненависти нет любви? Погрузившись в собственные мысли, Стефан не сразу и заметил, что коч уже причалил к берегу, у избы туна. Подперли дверь, принесли сухого валежника, зажгли. Язычки пламени вспыхивали и гасли. Тогда тот самый мужик, что упустил в воду весло, проворно шмыгнул в баню и выскочил оттуда с веником. Победно размахивая им над головой, дико заорал:
– А против собственного использованного веника заговор туна слаб! Жги его, убивца! – и, покосившись в сторону стоявшего поодаль Стефана, неуклюже перекрестился.
– Во как трещит, – сказал кто-то, – сейчас рухнет…
Но трещала не изба, а лишь оконце, которое высадил очумевший от дыма Кыска. И согнувшись в три погибели, он уже хотел было броситься в студеную воду, как дорогу ему заступил гневный Бутора. Наотмашь ударил Кыску топором. Тот упал, залившись кровью, попробовал было встать на колени, но получил второй, смертельный, удар и, умирая, успел расслышать хриплое:
– За Уллянку!
…Вернувшись, Стефан с головой ушёл в привезённые из недавней поездки в Новгород летописи и рукописные книги. Составленные из отдельных пергаментных листов, они представляли обрывки правды, которая того и гляди сгинет в стремнине лет. Стефан бережно подбирал их по времени и по смыслу, сшивал в тетради, терпеливо переплетал и прикреплял к деревянным доскам. Останется только обтянуть их нежной оленьей кожей и – на полку в книгохранилище, рядом со своими собственными трудами да с грамотками, нацарапанными неумелой, старательной рукой Ульяны.
А впрочем, какая разница, кем написаны все эти повести, поучения, жития? Важна суть, не книжная, а человечья истина о том, что каждый, кто имеет душу, носит в ней Бога. Это было как спасение – погружаться в исследование чужих радостей, невзгод, надежд. Воистину история – удивительнейшее путешествие по жизни. Но как ни силился нырнуть поглубже в колодец времени – всё напрасно.
Снова и снова возвращался к недавним дням. То ему Ульянка в часовне виделась, удивлённая и взволнованная, у распятия, то, смущённая и несмелая, со свитком своей берестяной рукописи на пороге его кельи, а то, разрумянившаяся, босая, старательно прибиравшаяся, как она с удовольствием выговаривала, в божьем дому. И поднималась в душе горечь и обида: «Что ж ты, Господи, её у меня отнял? Чисты мои помыслы были… Разве не может у инока отрада в душе быть? Я бы не обидел ее, Господи… Под венец бы с другим свёл, и детей бы её народившихся окрестил, были бы первые новорождённые христиане в земле Пермской. А то, может быть, она бы тебе, как я, служила, монахиней стала… Что ж ты наделал, Господи, как позволил злобе людской верх над собой взять?!».
…Стефан взял одну из заготовленных досок – тщательно обработанных, просушенных. В них так много общего с чистым листом пергамента, подкарауливающим мысль! Но доска ждёт не мысли, а образа. Чьего на этот раз? Николая Чудотворца? Святой Троицы? Сошествия Святого Духа? Спаса Нерукотворного? Или Неисчерпаемого Человеческого Духа?.. Посмотрел на ютившиеся в углу краски, составленные на яичном желтке, соке растений по рецепту, привезённому от новгородских иконописцев, и склонился над доской, припал к ней, как к последней отраде возвращающейся из небытия души. Закончил на рассвете, когда угасла, шипя, свеча, и солнечный луч скользнул по непросохшим краскам, выхватывая из мглы удивлённо-горестные глаза, простёртые вперед руки, будто разрывающие круг вечности… Не сразу и почуял, что в келье не один: прислонившись к дверному косяку, как изваяние, стоял смурной Бутора.
– Слышь, – начал тот не поднимая головы, – я тут со служкой твоим говорил, так он сказывал, убийство – грех, самоубийство – тоже грех. Это правда? Я не за себя, пусть я грешник, если б можно было, я бы Кыску ещё раз убил, я – за Уллянку. Правда, что самоубийство – смертный грех?
Старик взыскательно посмотрел на Стефана. Тот кивнул.
– Правда?! – Бутора подался вперёд, – Это моя-то Уллянка в глазах твоего Бога грешница?!
Стефан встал, зачем-то коснулся креста, висевшего на шее, и резко, словно бинты с запекшейся раны срывал, ответил:
– Бога не трожь! Ульяна перед ним ни в чём не виновата. Она сейчас на небе, потому что святая. А чтобы на земле её не забыли, я пустыню во имя Спаса Нерукотворного Образа решил основать. А там, с Божьей помощью, и Ульяновский монастырь построим, чтобы в веках помнили. И на тебе, дедушка, греха нет, отпускаю я тебе все твои грехи. Ты сделал то, что я не смог.
…Однажды под утро в келью ворвался послушник. Забыв перекреститься на иконы, с порога выпалил:
– Беда, преподобный! Новгород против Перми опять войско направил. У Чёрной речки уже стоят. К нам лазутчик прибежал, тебя дожидается. Сказывал, новгородцы на то рассчитывают, что на сей раз устюжские дружины к нам на подмогу не поспеют, как прошлым летом…
Послушник тараторил, а сам всё косил глазом на книги и летописи, громоздившиеся на просторном столе. «Чудно, – думал про себя монах, – владыко днями и ночами напролёт просиживает в келье, читает или пишет. Зачем ему это, если он и так все молитвы наизусть знает?» Стефан перехватил любопытный взгляд и отослал инока, внезапно осерчав. Нечего глазеть на единственную отраду его сердца! Книги – тайная его страсть, его дети, его наследники… Это – не для чужих пытливых глаз. Но нынче не до книг. Что ж, опять воевать? За Пермь? Или за Москву? На Новгородском вече все – духовные и миряне – крест целовали в том, что Московский митрополит им не указ. До Москвы далеко, а Пермь – вот она, разом с ним, её ставленником, как на ладони. Стефан провел рукой по лицу, стирая усталость. Тяжко вздохнул и опустился на колени.Читал затверженную молитву так, будто слова эти были вживлены в его душу. И вдруг запнулся, замолчал. Болело, нестерпимо болело сердце от усталости и боли. Стефан поднял отчаянный взгляд:
– Что ж это, Господи? Я один… Опять один… Всё перетерпел от неверных – озлобление, ропот, брань, хулу, укоры. А однажды чуть не взошёл на костёр… Я здесь и законоположник, и исцелитель, и креститель, и проповедник, и исповедник, и учитель, и стражевой, и правитель. А был – монах! Господи, ты же человеколюбец, ты всё про меня ведаешь. Ты ведь знаешь, я сызмальства отчий дом на монастырь променял, дабы учиться грамматической премудрости и книжной силе. Книжник я, Господи, книжник, а не воин, не правитель! Ну где же Москва со своею княжьей силой? Я один здесь, Боже праведный. Ты и я, и снег, снег, снег… Я не в силах один искоренить зла и глупости человеческой. Где власть – там и многие обиды… За что ты возложил на меня сей крест, Господи?!..
Монахи и дружинники топтались, не смея войтив келью. Меж собой тревожно судили: время не терпит, что ж владыка медлит? Дверь кельи неожиданно отворилась. На пороге предстал Стефан в чёрной дорожной рясе.
– Чтобы убивать друг друга, ума много не надо. Новгородцы нам братья. Христиане, как и мы. Объединять Русь надобно, а не ослаблять распрями междоусобными. Дружина наша пусть выступает к Чёрной речке, но на тот берег не переходит. Супротив стоять, спуску супостатам не давать, но самим бойню не развязывать. А я в Новгород на переговоры еду.
Кинулись седлать лошадей…
Архиепископ Новгородский Алексий встретил Стефана как подобает сану обоих: степенно, без суеты, с радушным почтением. Слушал не перебивая, обещал поспособствовать мирным переговорам, а заодно и о своей печали пожаловался:
– Ересь у нас в Новгороде, как чума расползается. Карп Стригольник всех с толку сбивает, моего диакона Никиту на свою сторону переманил. Как быть – не знаю. Я уж и патриарху Нилу писал, чтобы надоумил, как искоренить зло благоразумными убеждениями. Он мне в подмогу Дионисия Суздальского прислал, да тот, похоже, не намерен увещевать. Горячится преподобный… А ты, Стефан, сказывают учён зело, греческий знаешь. Составил бы ты поучение против ереси стригольников, а я уж в твою пользу мирные переговоры с нашим князем поведу. Так как, согласен?
Стефан корпел над рукописью день и ночь напролёт. Однако в трапезную к архиепископу каждый раз, как тот звал его, шел не мешкая. Знал, что за кубком доброй монастырской настойки – особенно хороша была клюквенная – будут они с Алексием не одни. Дипломатичный архиепископ зазывал в эти вечера самых влиятельных великокняжеских бояр. Питие развязывало языки, стирало границы. Бояре покидали трапезную не столько хмельные, сколько изумлённые: шли к святым отцам, а попали к государственным деятелям…
Уж были подписаны хартии о мире между Новгородом и Пермью. Уж монахи переписывали набело поучение против ереси, а иные седлали коней, чтобы донести благоразумное увещевание до тех, кто мечется, как свеча на ветру, между русской церковью и стригольниками. И в это самое время в Новгород прибыл Дионисий Суздальский. Повстречались, как водится, за чарой.
– Читал я твоё поучение, Стефан. Зело учёно, но до самого сердца пробирает. Большое дело ты сделал…
Заговорили о прежних временах, об общих знакомцах – Герасиме, Митяе, Великом князе Димитрии Иоанновиче… Засиделись, сумерничая и вспоминая. В дверь тихонько поскребся прислужник. Алексий спросил на правах хозяина:
– Чего тебе? Велено было не тревожить или как?
Прислужник согнулся и зашептал владыке что-то на ухо. Алексий удивленно оборотился к Дионисию:
– К тебе гонец…
– Ну так пропустите его, – тяжело усмехнулся Дионисий, – послушаем, что скажет.
В трапезную, пригнувши голову, шагнул плечистый монах. Быстро обежал всех присутствующих глазами, остановился на Дионисии и, смиряя бас, прогудел:
– Владыко, утопили главных виновников раскола, Карпа Стригольника, диакона Никиту… Запамятовал я третьего…
– Кто утопил, зачем? У них же ученики есть! – не вытерпел Стефан.
– Кто утопил? – переспросил Дионисий. – Народ! Народ, прозревший от твоего поучения против ереси.
И, уже обращаясь к гонцу, резко поднялся:
– Так было?
– Так, – пряча усмешку, кивнул гонец и попятился к двери…
Три епископа тягостно молчали, каждый думал свою думу. Наконец, Дионисий шумно вздохнул и сам себе плеснул настойки. Выпил, никого не приглашая, и обронил, усмехаясь мрачно, всеми тяжёлыми чертами лица:
– В одном покойники были правы: лихоимство церкви терпеть противно, всё продается, всё покупается. Таково бремя Византии… – и ухмыльнулся едко, искоса глянув на Стефана. – Это ты у нас, правитель зырянский, как снег чист, с поучением да наставлением…
Вскоре простились. Стефан отправился в обратный путь, снарядив заодно и хлебный обоз. Лошади шли, увязая по брюхо в снегу. За околицей передний конь встал. Стефан открыл глаза и сбросил с себя кожух. Впереди по санному следу брел маленький человечек, путаясь в овчине до пят. Завидев над собой конскую морду в инее, отступил в сугроб.
– Куда собрался? – окликнул его Стефан.
Чумазый отрок слабо махнул длинным рукавом и сиплым, простуженным голосом безразлично ответил:
– Та – а… Никуда!
– Ты чей?
– Стригольники мы…
– Кто? – опешил Стефан, чувствуя, как холодеет душа.