– С размаху! – отвечаю я равнодушно.
– Нет, ты будешь целую страницу лишнюю писать! – возмущается тетя. – Пиши!
Но я бросаю перо и начинаю хныкать. В одну минуту лицо тети Лизы проясняется. Суровое выражение исчезает с него.
– Девочка моя, о чем ты? – наклоняется она ко мне с тревогой.
Но я уже не хнычу, а реву вовсю.
Какая я несчастная! Какая несчастная, право! И никто не хочет понять, до чего я несчастная! В жару, в духоту – и вот изволь учить про каких-то неблагодарных людей, которые мучили бедненького Моисея! Нет, буду плакать! Нарочно буду! Чтобы голова разболелась, чтобы я вся расхворалась!
А потом умру. Да, умру, вот назло вам всем умру, в отместку. Придет священник, будет панихиду служить. Выроют ямку у церкви и положат туда Лидюшу. Закопают… Где Лидюша? Нет Лидюши!.. И всем будет жаль меня, жаль…
И я уже рыдаю, отлично зная, что Солнышко на работах (отец управляет ходом казенных построек), а тети мне нечего стесняться. Я ложусь головой на классный столик и повторяю только одно слово: «Умру, умру, умру!»
Теперь я уже не над тем плачу, что надо заниматься, а мне просто жаль себя.
Умереть в такой ранней юности! Ведь и девяти лет нет еще! О, ужас, ужас!..
Тетя мечется вокруг меня со стаканом воды, с валериановыми каплями, одеколоном. Но я нимало не обращаю внимания на нее, а реву, реву, реву…
За собственными стонами и всхлипываниями я не слышу, как подкатывает к крыльцу пролетка, как звонок продолжительно дребезжит в прихожей, и я прихожу в себя только тогда, когда вижу на пороге высокую, статную фигуру тети Оли с многочисленными узелками, пакетиками и картонками, которые она держит в руках. Тетя Лиза говорит постоянно: «Когда Оля умрет, за ее гробом все провожающие пойдут с узелками в руках». И все смеются, а сама тетя Оля смеется громче и добродушнее всех.
Не могу себе представить более доброго человека! Она вся соткана из доброты, моя вторая воспитательница и крестная мать. Ни на кого она никогда не рассердится, голоса не повысит, и постоянно хлопочет, и работает для других. Исполнить ли какое-нибудь трудное поручение, сшить ли к спеху кому-либо из сестер белье, одеть моих кукол, ухаживать дни и ночи за часто болеющей старшей сестрой Юлией, – она тут как тут, милая, добрая, самоотверженная тетя Оля! Я ее помню всегда спешащей куда-то с узелком, непременно с узелком, сосредоточенную, запыхавшуюся и милую, милую без конца, или приютившуюся с иголкой в руке в нашей столовой над длинной и скучной работой, так как она обшивала не только меня, но и тетю Лизу, и других сестер.
Кроме слабости делать добро близким и чужим, у тети Оли есть еще одна большая слабость: крестница Лидюша. И сейчас, войдя к нам, она сразу как-то потемнела лицом при виде слез своей любимицы.
– Вот неугодно ли, полюбуйся, Оля, – раздраженно говорит тетя Лиза, которая, видя, что ничто не может унять мои слезы, сердится снова, – полюбуйся, как отличается твоя любимица! Ни Закона не выучила, ни басни, ничего! А теперь плачет – унять не могу.
– Ай-ай-ай! Нехорошо, девочка! – говорит тетя Оля. – Ведь если так продолжаться будет, то папа и прав, пожалуй, что мы тебя воспитывать не умеем…
– Кто справится с такой капризницей?! – сердитым голосом говорит тетя Лиза.
– Ну, даст Бог, исправится наша Лидюша, – примиряющим тоном замечает моя крестная и ласково приглаживает мои кудряшки. – Вот приедет гувернантка и…
– Гувернантка? Какая гувернантка? – испуганно спрашиваю я, забыв про слезы. – Что ты сказала, тетя? Повтори, что ты сказала, про какую гувернантку ты сказала?! – задыхаясь от волнения, тормошу я тетю.
– Ну, чего ты волнуешься? Успокойся, пожалуйста, – говорит тетя Лиза. – Я давно хотела сказать тебе, что… что папа пригласил тебе гувернантку… Он находит, что наши занятия идут не так, как он хотел бы.
И горькая улыбка кривит губы моей второй матери. Я понимаю, что значит эта улыбка. Давно уже я замечаю, что что-то неладное творится у нас в доме. Папа как-то переменился к тете. Часто он говорит ей колкости, и она отвечает ему тем же. А иногда я слышу, как они ссорятся, и тогда голоса их звучат раздраженно и громко по всему дому. Я не помню, как это началось и когда. Но теперь, пожалуй, не проходит ни одного дня, чтобы они крупно не поговорили.
И, Господи, до чего же я страдаю в такие минуты!
Я люблю их обоих, ужасно люблю. Солнышко значительно больше, конечно, но и тетю Лизу люблю, как родную мать. И поэтому, когда я слышу, что двое любимых мной людей ссорятся из-за чего-то, я невыносимо страдаю. Теперь уже они не называют друг друга «Алешей» и «Лизой», нет, только «Алексей Александрович» и «Елизавета Дмитриевна»… Ах, как все это звучит печально и уныло!
Однажды, проходя мимо террасы, я услышала, как папа сказал:
– Нет, вы не умеете воспитывать Лидюшу! Никаких педагогических способностей, решительно никаких!
И дрожащий голос тети Лизы ответил:
– Но ведь все это скоро кончится, ведь вы, Алексей Александрович, нашли ей подходящую воспитательницу. Остается уже недолго потерпеть…
И в голосе тети Лизы послышались слезы.
Тогда я не поняла, о какой воспитательнице они говорили, но теперь… теперь… Я понимаю, что значит «новая воспитательница»!
«Они хотят мне дать гувернантку! Ага! Отлично! – вихрем проносится у меня в голове. – Гувернантка! Великолепно! Чудо, как хорошо! Задам же я ей перцу, этой гувернантке! Пусть только она появится в нашем доме!»
И взволнованная, как никогда, я вскакиваю со своего места и стрелой несусь в сад, оттуда вдоль пруда – прямо в рощу, в ту самую рощу, где впервые когда-то прекрасный принц увидел маленькую принцессу…
Глава II. Мои «рыцари». – «Маленькая ведьма». – В гостях у лягушек
– Нет, слышали вы эту новость? У меня будет гувернантка!
Красная от волнения и бега, растрепанная девочка обводит разгоревшимися глазами круг своих друзей.
Их пятеро под широкой, развесистой елью на опушке рощи: Леля Скоробогач – смугленькая, толстенькая брюнетка с иссиня-черными косичками и щелочками глаз; ее брат Гриша – краснощекий, курносый мальчик лет девяти с ясным, смеющимся взглядом; семилетний Копа – темноглазый мальчик с носиком пуговкой и бритой головенкой, круглой, как шар. Тут же и Коля Черский, рослый, тоненький гимназист четырнадцати лет, мало изменившийся с тех пор, как он спас меня от танцующих пар в зале Павловского вокзала, только лицо его стало еще серьезнее, а глаза – темнее и глубже.
Наконец, тут и Вова. За эти четыре года он порядочно изменился: плотный, широкоплечий, с тем же веселым, насмешливым и жизнерадостным взглядом, с теми же румяными, дерзко усмехающимися губками, он чудо как хорош собой. На нем коломянковая[8 - Коломянковый – из коломянки, прочной и мягкой льняной ткани.] рубашка с погонами, на которых стоят начальные буквы названия пажеского корпуса, и высокие, совсем мужские сапоги. Вова заметно важничает и своими высокими сапогами, и тем, что этой весной его приняли в пажи.
Коля в своей скромной гимназической блузе совсем теряется подле великолепного пажика.
Это мои «рыцари», особенно Коля. С того памятного утра, когда Солнышко на детском празднике пригласил его к нам, он поступил в мои «рыцари», как уверяет Вова. Все свободное от занятий время Коля проводил у нас. Тетя была очень рада этому. У Коли был дядя – бедный чиновник, который пил и буянил. По крайней мере, мы часто слышали его грозные крики, несущиеся из флигелька, где они жили в комнате у музыканта-стрелка. Колю все любили: он был всегда скромен, тих и серьезен. И потом, он так хорошо умел рассказывать, что его заслушаться можно было. Второй мой «рыцарь» – это Гриша. Веселый, шаловливый мальчуган, он был предан мне, как собачка. Он так и смотрел мне в глаза, предупреждая каждое мое желание. Это не то что Вова. Этот «рыцарем» не желал быть ни за что! «Вот еще! Прислуживать девчонке», – повторял он часто, презрительно выпячивая нижнюю губу.
Но когда мы с Лелей возили на прогулку кукол (что я не особенно любила, потому что признавала только одну игру: когда куклы изображали разбойников и дрались друг с другом!), Вова с особенным удовольствием брал на себя роль кучера и о «прислуживании девчонкам» не упоминал… Копа и Леля дополняли свиту маленькой принцессы.
Все мои «рыцари» поджидали меня, когда я, окончив урок, прибегу к ним на поляну.
– Гувернантка? Какая гувернантка? – так и встрепенулись они, устремив загоревшиеся любопытством глаза на мое красное, взволнованное лицо.
– А вот какая! Нос у нее длинный-предлинный, как у ведьмы. Рот такой, что всю нашу дачу проглотить может, зубы из него, как вилы, торчат, и она щелкает ими, как кастаньетами, а глаза у нее как у рыжей Лильки, когда та злится…
Последнее относилось к Вове. Рыжая Лиля была его кузиной, воспитывалась в институте и теперь приезжала на каникулы к Весмандам. Вове она ужасно нравилась, и потому он ходил за ней по пятам, живо перенял ее манеру говорить всегда по-французски, умышленно картавя на «р» и «л», и утверждал, что Лили – самая хорошенькая девочка в мире. Этого я уже никак перенести не могла, потому что считала себя гораздо красивее Лили и не забывала при каждом удобном случае пройтись на ее счет в присутствии Вовы.
Последнюю фразу я проговорила с особенным торжеством, Вове назло.
Вова вскипел.
– Неправда, Лили красивая! – горячо защищает он кузину. – И глаза у нее синие, выпуклые, замечательные, а твоих и не видно, ушли куда-то… Ищи их, как в лесу…
– Ну, уж, Вовка, это ты врешь! – заспорил Гриша. – У Лиды глазки чудные, и сама она прехорошенькая. Твоя рыжая Лилька ей в подметки не годится!
– Ты дурак и клоп. Смеешь еще разговаривать! – сердится Вова. – Вот постой, я тебя вздую!
Мне ужасно хотелось, чтобы они подрались. Ведь благородные рыцари всегда дрались на турнирах из-за своих принцесс. Впрочем, и сама принцесса готова была превратиться в рыцаря и подраться с этим негодным Вовкой!
– Ах, зачем я не мальчик! – самым искренним образом сожалела я в такие минуты.