Меня мучает ее взгляд, проникающий в самую мою душу. Точно острые иглы идут от этих ясных голубых глаз и колют меня. Нехорошо становится на душе. Хочется заплакать, прижаться к ее груди и крикнуть сквозь рыдание: «Люблю! Люблю! И тебя, и его люблю! Люблю! Дорогая! Милая!»
Но тут снова подскакивает ко мне мальчик-каприз и шепчет: «Не поддавайся! Вот еще, что вздумали: молиться заставляют, как же!»
И я, дерзко закинув голову назад и вызывающе глядя в самые глаза тети, кричу так громко, точно она глухая:
– Не люблю! Отстань! Никого не люблю! И папу не люблю, да, да, не люблю! Не люблю! Злые вы, злые все, злые!
– Ах! – роняют губы тети, и она закрывает лицо руками.
Потом она схватывает меня за плечо и говорит голосом, в котором слышатся слезы:
– Ах ты, гадкая, гадкая девочка!.. Что ты сказала? Смотри, как бы Боженька не разгневался на тебя и не отнял папу! – И она выбегает из столовой.
Я остаюсь одна.
В первую минуту я совершенно не чувствую ни раскаяния, ни стыда.
Но мало-помалу что-то тяжелое, как свинец, вливается мне в грудь. Точно огромный камень положили на меня, и он давит меня, давит…
Что я сделала?! Я обидела мое Солнышко! Вот что сделала я! О, злое, злое дитя! Злая, злая Лидюша!
Я бросаюсь к окну, кладу голову на подоконник и громко, судорожно всхлипываю несколько раз. Но плакать я не могу. Глыба, давящая мне грудь, мешает.
И вдруг легкое, как сон, прикосновение заставляет меня поднять голову. Передо мной стоит незнакомая Женщина в сером платье вроде капота, с капюшоном на голове. Большие пронзительные черные глаза смотрят на меня с укором и грустью. Женщина в сером молчит и все смотрит, смотрит на меня. И глыба, давящая мне грудь, точно растопляется под ее острым, огненным взглядом. Слезы текут у меня из глаз. Мне вдруг захотелось молиться… и любить горячо, и не только мое Солнышко, которого я бесконечно люблю, несмотря на проказы мальчика-каприза, но и весь мир, весь большой мир…
Женщина в сером улыбается мне ласково и кротко. Я не знаю почему, но я люблю ее, хотя вижу в первый раз. Какая-то волна льется мне в душу, теплая, горячая и приятная, приятная без конца.
– Тетя Лиза! Тетя Лиза! – кричу я обновленным, просветленным голосом. – Иди скорее. Я буду паинькой, я буду молить…
Я не успеваю закончить фразу, как Женщина в сером исчезает, как сон. Я лежу голо вой на подоконнике, и глаза мои пристально смотрят в сад.
По садовой аллее идут двое военных. Одного, высокого, стройного, темноволосого, я узнаю из тысячи. Это – мое Солнышко. Другой – незнакомый, черный от загара – кажется карликом в сравнении с моим папой.
У папы какая-то бумага в руках. И лицо его бело, как эта бумага.
Что-то екает в моем детском сердчишке. Тяжелая глыба, снятая было с меня Женщиной в сером, с удвоенной силой наваливается на меня.
– Солнышко! – кричу я нарочно громче обыкновенного и стремглав бегу на крыльцо.
Мы встречаемся в дверях прихожей – и с Солнышком, и с карликом-военным. Странно: в первый раз в жизни папа не подхватывает меня на руки, как это бывает всегда при встречах с ним. Он быстро наклоняется и порывисто прижимает меня к себе.
Опять сердчишко мое бьет тревогу… И глыба все тяжелее давит на грудь.
– Папа Алеша! Мы поедем кататься? – цепляясь за последнюю надежду, что все будет по-старому, как было прежде, говорю я.
Папа молчит и только прижимает меня к себе все теснее и теснее. Мне даже душно становится в его тесных объятиях, душно и чуточку больно.
И вдруг над головой моей ясно слышится голос Солнышка, но какой-то странный, дрожащий:
– Если меня не станет, то клянитесь, капитан, как друг и сослуживец, позаботиться о девочке. Это моя единственная привязанность и радость!
– Конечно! Конечно!.. Все сделаю, что хотите, – говорит черный карлик, и голос у него дрожит не меньше, чем у папочки. – Но я уверен, что вы вернетесь здоровым и невредимым…
– Как вернетесь? Разве ты уезжаешь, Солнышко?
Лицо у Солнышка теперь белое-белое, как мел. А глаза покраснели, и в них переливается влага… Я сразу угадала, что это за влага в глазах Солнышка.
– Слезки! Слезки! – кричу я, обезумев от ужаса, в первый раз увидев слезы на глазах отца. – Ты плачешь, Солнышко? О чем, о чем?
И я, прильнув к его лицу, глажу ручонками его загорелые щеки, и сама готова разрыдаться.
Отец не плакал. Я никогда, ни раньше, ни потом, не видела плачущим моего дорогого папу. Но то, что я увидела, было страшнее слез. По лицу его пробежала судорога, и глаза покраснели еще больше, когда он сказал:
– Видишь ли, Лидюша, моя деточка ненаглядная, папе твоему ехать надо… Папу на войну берут… в Турцию… Мосты наводить, укрепления строить. Понимаешь? Чтобы солдатикам легче было к туркам пробираться… Вот твой папа и едет… А ты будь умницей! Тетю не огорчай, слышишь?.. Мне скоро ехать надо… За мной, видишь, дядю прислали… сегодня надо ехать… сейчас…
Едва только папа успел произнести последнее слово, как я, слушавшая его точно в каком-то тумане, пронзительно закричала:
– А-а-а! Не пущу! А-а-а! Не смей уезжать! Не хочу! Не хочу! Не хочу! Папа! Папочка мой! Солнышко мое!
И я зарыдала.
Не помню, что было потом. Мне показалось только, что кругом меня вода, много, много воды, и мы тонем с папой Алешей…
Когда я очнулась, то лежала на диване в папином кабинете, большой светлой комнате рядом со спальней, выходящей окнами в сад. Тетя Лиза сто яла на коленях подле и смачивала мне виски ароматическим уксусом. Военного гостя не было в комнате. И папы тоже.
– Где папа? Где Солнышко? – воскликнула я диким голосом и рванулась вперед.
Страшной тоской сжалось сердце бедной маленькой четырехлетней девочки: ей казалось, что она не увидит больше своего отца. Но это было обманчивое предчувствие. Он вошел в кабинет в дорожном пальто, с шашкой через плечо и тихо сказал, обращаясь к тете:
– Вещи пошли прямо в штаб, сестра. Там уж перешлют в действующую армию…
И потом, наклонясь ко мне, тихо, безмолвно обнял меня.
Мы оба замерли в этом объятии. Мне казалось, что вот-вот соберутся тучи над нашей головой, блеснет молния, грянет гром… И гром убьет нас одним ударом, меня и папу. Но ничего не случилось…
Папа с трудом оторвался от меня и стал осыпать все мое лицо частыми, страстными поцелуями.
– Глазки мои! Губки мои!.. Реснички мои длинные! Лобик мой! Помните меня! Хорошенько своего папку помните! – шептал он между поцелуями прерывающимся от волнения голосом.
Потом быстро поднял меня с дивана, прижал к себе и произнес чуть слышно, обращаясь к тете:
– Ты должна мне сохранить ее, Лиза!
– Будь покоен, Алеша, сохраню! – отвечала тетя нетвердым голосом.
Потом папа еще раз обнял меня, перекрестил и опять обнял, и еще, и еще. Ему, казалось, было жутко оторваться от худенького тельца своей девочки.
– Ну, храни тебя Бог, крошка моя! – произнес он, наконец, поборов себя, осторожно опустил меня на диван и бросился вон из комнаты.