Я, желая еще больше смягчить его, прибавил, что все-таки сознаюсь, что тогда был на других путях жизни, чем сейчас, – и считаю, что заблуждался.
Предложив мне еще несколько вопросов о том, где и как я учился, губернатор обратился и к брату А. с такими же вопросами. Его немного насмешливо спросил:
– Что ж и вы были раньше на других путях жизни и заминались политикой?
Тот отвечал, что политикой никогда не занимался.
Исправник поспешил доложить, приложив руку к козырьку, что паспорт А. у него, что наведенные полицией справки о нем подтверждают все, что он говорит.
Говорили мы оба губернатору: ты и называли его: брат.
Удовлетворив свое любопытство, губернатор немного повысил голос и заявил: Вы можете здесь жить и заниматься благотворительностью как хотите. Дело, которое было о вас начато дознанием, теперь прекращено прокурором Окружного Суда, потому что пока ничего преследуемого законом в ваших поступках и словах не найдено. Но если – он еще повысил голос, – я услышу, что вы занимаетесь политикой или позволите себе, как я слышал, кощунственно отзываться о святынях православной церкви и оскорблять благоговейные чувства народа, также принуждать его к своим верованиям, то я этого не допущу и вам будет плохо…..
Я отвечал, что он может быть покоен. К своей вере я никого принуждать не могу – и кощунственно отзываться о том, что другим дорого, себе тоже не позволяю, это подтвердило, наверное, и произведенное у нас в селе дознание….. Исправник поддакнул при этом и опять одобрительно улыбнулся мне….. Стараюсь же я жить так, как думаю, что мне велит Господь в любви со всеми. Потом объяснил, что не признаю обрядности – и скрывать этого тоже не могу. – Если меня спрашивает кто об этом, я иногда объясняю, – ибо Господь не велит мне таиться и скрывать свою веру – и что есть здесь в волости человека 4, 5 из крестьян, которые держатся одной со мной веры – и суть мне близкие мои духовные братья. Если это кому-нибудь не нравится, то я ничего уж сделать не могу, пусть делают с нами, что хотят.
Губернатор поспешил, как мне показалось, успокоить меня.
– Вам в этом никто и не препятствует. Свобода вероисповеданий и совести дана в русском государстве для всех без исключения. Если есть у вас из народа люди, которые, как вы находите и они сами признают, держатся одних с вами религиозных воззрений, то это их дело, и никто им мешать в этом не будет, и вы можете между собою говорить о вашей вере, но кого-либо вовлекать в вашу секту принуждением или пропагандой я это, как представитель власти во вверенной мне губернии не допущу. А потом – он остановился – немного – я хочу сказать вам свое мнение. Народ у нас темный, он как жил, так и останется всегда жить – и поверьте мне, ему совершенно безразлично, три ли у нас бога или один бог. Ему не до этого. А если я услышу о попытках с вашей стороны поколебать в нем основы государства и православия, на которых зиждется Россия, то вам будет плохо.
Я улыбнулся. Вторично произнесенная угроза меня немного смутила своей непонятностью.
– Что ж ты, брат, мне плохого сделаешь….. Если и сошлешь куда. Бог останется со мной, – а большего ты сделать мне ничего не можешь. И ссылать меня не за что.
Моя речь ему не понравилась.
– Брат-то хоть я вам и брат. А будет плохо, я вам говорю, перебил он.
Я промолчал и, чувствуя, что любовь вовсе нарушилась таким оборотом слов, поспешил смягчить его извинением.
– Прости, брат, если тебя обидел чем. Я привык, считаю за заповедь Божью всех почитать как братьев. Исправник растерянно улыбался и глядел то на меня, то на него; жандармский генерал тоже, видимо, был сочувственно ко мне настроен и улыбался, но губернатор не смягчился.
Повернувшись в полоборота уже к двери, он еще остановился и сказал:
– Да! вы, может быть, думаете надеть на себя мученический венец, тот терновый венец, который принадлежит одному только Тому, Кто есть наш Спаситель и Господь….. Этого венца я вам не дам. А все-таки подумайте.
Потом вышел. Мы успели еще крикнуть ему вдогонку: Мир и благодаренье за посещенье. Исправник и жандармский генерал вежливо поклонились.
Но тяжело нам стало, когда он вышел.
Для чего он был? Полюбопытствовал посмотреть, как мы живем, ибо слух о нас уже дошел и до него? или хотел нас запугать чем-то?!
Вечером, когда собрались все близкие мне в одной избе и обсуждали этот случай, один брат сказал:
– Уронил это он себя, я нахожу, перед тобой, даже вовсе унизил. Запугать не запугал, да и сказать ничего не мог, а честь тебе сделал….. Куды какой слух пойдет: что сам губернатор был у тебя в хате, когда ты самой что ни на есть черной работой нашей был занят, – тут уж не только по всему уезду, а и по всей губернии слух пойдет.
А хозяин избы уж рассказывал любопытным про меня; шапки перед ним не гнул, стоит не дрожит, как мы, а губернатор-то и не знает, что сказать.
Так понял его посещение тот самый темный народ, о котором презрительно говорил губернатор, что он всегда и останется темным…..
Но тяжело становилось мне от этой чести. Чувствовалось, что сам губернатор поймет свою ошибку, и уже понял ее, оттого и переменил в разговоре тон, а теперь не простит мне ее долго. Приходилось задумываться – и ждать того, чтобы стать ответчиком не за себя только, но и за этот народ….. перед гостями непрошеными, перед людьми, которые своевольно брали на себя задачу оберегать его верность темноте….. а нас заранее упрекали в желании восхитить мученический венец, который сами же на нас готовились возложить. И по-человечески становилось больно от всего, что только что произошло. Молодой и недавно назначенный сюда губернатор был весь понятен мне и близок во всем: в своем любопытстве ко мне и в своем невольно задетом моими ответами самолюбии.
Но не успели они уехать из села, как в избу, таинственно подзывая меня и хоронясь от людей, вошел наш урядник, только что отставленный от этой должности и очень меня любивший. Он был уже в вольной одежде. Он шепотом сообщил мне – что слышал из разговоров вокруг губернатора, что губернатор приехал сюда из Астапова, что там много народу, приехали разные господа из Петербурга и из Москвы, губернаторы и журналисты и все начальство губернии там, и что Лев Николаевич поправляется и Бог даст совсем будет здоров. Меня он стал просить со слезами на глазах, чтобы я съездил туда и взял бы его с собой – что он хочет всю жизнь переменить и чувствует, что это должно начаться с его встречи с Толстым, недаром представлялся этому сейчас такой благоприятный случай – предлагал мне деньги на поездку и свою лошадь на выбор. Но как ни близок был мне в эти дни Лев Николаевич, как ни радовался я за него всему, что слышал о нем – и как ни трогал меня брат – бывший урядник – действительно становившийся мне близким и дорогим – я все же – ехать ко Льву Николаевичу отказался. Ясно виделось, что Лев Николаевич должен быть один в эти минуты, что никто не должен его тревожить и не смеет нарушать его свободы хоть даже малейшим непрошенным напоминанием о себе, чтобы один на Один с Тем, к Которому ушел, он мог решить вопрос о том, как быть ему дальше и что делать сейчас, если Господь действительно дает ему на это силы и телесное здоровье. Но уступил я просьбам брата М., чтобы не вовсе его огорчать отказом и поддержать его доброе рвение, – и написал письмо к брату Душану Петровичу Маковицкому)[28 - …написал письмо к брату Душану Петровичу (Маковицкому)… – Д. П. Маковицкий (1866–1921) – домашний врач и близкий друг Л.Н. Толстого.], в котором передавал от себя и от братьев мир Льву Николаевичу и ему и спрашивал его о их дальнейших намерениях. Брат М. с этим письмом в тот же вечер выехал в Астапово, но уж Льва Николаевича там не застал. Приехал туда 7-го утром через час после того, как Лев Николаевич смежил свои смертные очи. Он два раза был у тела Льва Николаевича, виделся с Душаном Петровичем и привез мне от него письмо с извещением о последних земных минутах и словах Льва Николаевича….. Так сбылось мое предчувствие, что я его больше живым во плоти не увижу, – но тем ярче видели мы его эти дни у себя. Он действительно пришел к нам и не во сне, а наяву. Бодрым и светлым младенцем видели мы его – новорожденным, таким, каким был я сам года 3 тому назад, когда после первой моей встречи с ним шел от него сюда. Сколько труда, сколько нового, сколько разочарований еще ждало его впереди, о которых он и не слыхал еще на том пути, который ступил теперь своим бегством в осеннее утро из Ясной Поляны….. Но Господь умилосердился над своим верным рабом. Войди же в Радость Господина Своего, верный раб, – и избавил его Господь от того, в чем находимся мы еще и сейчас.
Так проводили мы Льва Николаевича от сей земли среди верных и близких братьев и сестер его и наших – вместе с нами радовавшихся за него. И опять потекли наши бодрые и светлые дни, еще более бодрые и светлые, чем раньше, каждый день приносившие что-нибудь новое, ибо Господь не оставлял нас. Но гроза собиралась.
Дело, о прекращении которого прокурором рязанского Окружного Суда мне сообщил губернатор, было следующее. В начале Октября – за месяц до этого – к нам на село приезжали исправник и жандармский ротмистр и вызывали в волость человек 30 крестьян, в том числе и меня, и допрашивали их о моем образе жизни, о том, что говорю или что делаю, не раздаю ли каких книжек, а меня о моих религиозных, а главное о политических взглядах и убеждениях. Следствие было вызвано доносом одного помещика-соседа, что будто я врываюсь в избы, срываю иконы, кощунствую над православными святынями и развращаю народ. Крестьян допрашивали грозно. На одного кроткого и смиренного брата, когда тот запнулся, жандармский ротмистр кричал, что он света не взвидит у него, если он что-нибудь будет утаивать. Меня допрашивали более мягко, но начали тоже с налета. Очередь до меня дошла уже поздно ночью, но я был готов ко всему – с верой в Бога, которому помолился, хорошо зная, что все доносы на меня ложны, я заранее радовался победе Господней, веря, что допрос не только успокоит начальство относительно меня, но и надолго прекратит все те попытки вызвать против нас преследования, какие все время делались то православным духовенством, то в особенности вышеназванным неугомонным помещиком, и внесет успокоение в народ, часто наускиваемый ими против меня, а еще больше против тех немногих братьев и крестьян, которые стали мне близкими, – и потому свободно и охотно отвечал с Божьей помощью на все предлагаемые вопросы.
Когда спросили о политических моих взглядах, отвечал, что политику считаю делом мирским, т. е. таким, от которого отказался. Но этим не удовлетворились, спрашивали, за кого считаю царя – как смотрю на верховную власть в государстве и многое другое. На большинство вопросов я должен был отвечать, не знаю, не думал об этом.
Исправник и жандармский ротмистр удивились.
– Не может быть!
– Ну как же вы человек все-таки образованный….. Неужели о таких существенных вопросах нашей жизни ничего и не думали?
– Не думал…..
– И так-таки не имеете никакого суждения о них? – приставали они.
Я отвечал, что раньше я много думал об этом и казалось мне, что уже имею об этих вещах готовые суждения, по которым и старался тогда жить и действовать, но потом убедился, что не знаю гораздо более существенное и важное, чем это, – не знаю для чего живу, что такое я, что такое Бог! и увидел, что для решения этих вопросов надо удалиться от суеты, что и стараюсь теперь исполнить, – а до тех вопросов еще не добрался.
Исправник довольно взглянул на ротмистра – и кажется окончательно успокоился. Они курили. Мне это было тяжело, но под всей тяжелой обстановкой допроса блеснуло что-то теплое, светлое. Я почувствовал победу Господню – и умилившись в сердце, возблагодарил Его за это.
Жандармский ротмистр предложил еще несколько вопросов. Я отвечал. Но исправник не слушал. Повернувшись ко мне боком, он положил ногу на ногу и пускал дым.
– Я говорил, что все это чепуха одна, – начал он уже совсем просто. Сидит этот старикашка Бабин в своей усадьбе и от нечего делать, от скуки, – от хандры выдумывает не весть что, и ведь как надоел всем. Целый год уже бомбардирует меня этими кляузами. Я заступился за Бабина – и рассказал как и почему он мог быть введен в заблуждение.
– Не говорите. Он совсем невозможный человек….. – перебил исправник. Жандармский ротмистр смеялся и, прощаясь, просил позволения пожать мне руку. Я попросил и с другими братьями – т. е. и с простыми крестьянами – обращаться так же, как и со мной. Сказал, что мне больно, когда делают между мной и ими разницу. Они выслушали и уверяли, что со всеми обращаются хорошо, но что я могу держаться каких угодно воззрений, но с простым народом они все же не могут обращаться совсем так, как с образованными, – что они его знают….. Но допрос все же скоро кончили, и вели его после меня мягко. Отпустив нас, они целую ночь еще сидели в занятой ими квартире богатого сельского лавочника и что-то писали – а рано утром прогремели их колокольцы мимо нас, они уехали, не заехав даже к тому помещику, который их вызывал и ждал их к себе. А помещик был превосходительный[29 - А помещик был превосходительный. – т. е. в генеральском чине.]. Обида ему была нанесена. Но после их отъезда я задумался. На допросе меня спрашивали между прочим и о моем отношении к воинской повинности, – но прямо этого вопроса не поставили – а за поздним временем и я не успел его выяснить – теперь же почувствовал, что пришло время – поставить его ребром перед властями – что мужество и искренность требуют от меня, чтобы я еще раз объявил о нем властям. И через несколько дней после допроса – я подал местному уряднику подробное письменное заявление о моем отношении к воинской повинности и о том, как избавился от нее волею Божьей в 1907 г., когда должен был ее отбывать. – В заключение высказывал готовность покориться всякому решению, какое Господь допустит земные власти принять по отношению меня по поводу этого дела, – и уверенность, что Господь не лишит меня в испытаниях, какие я могу ждать по этому делу, – любви к тем, кто своим положением в обществе принужден будет эти испытания на меня накладывать.
В 1907 году дело это обстояло так: я тогда осенью, прибыв в Петербург после первого моего лета на земле, взял свои бумаги из Университета – чтобы не числиться больше студентом, каким до того времени состоял. Чтобы получить паспорт, предстояло выяснить и вопрос об отбывании воинской повинности. По внутреннему это дело меня сильно тревожило тогда: а видел уже для себя полную нравственную невозможность ее отбывать, и в то же время совсем еще не находил опоры в себе и ответов на то: как и во имя чего буду отказываться теперь? Еще тяготело на мне самом обвинение в моем участии в революции, в насилии, ничем не искупленное перед моей совестью, – и смутно было кругом в обществе, где не улеглось еще волнение, связанное с Выборгским воззванием, тоже призывавшим население к отказу от воинской повинности[30 - …Выборгским воззванием, тоже призывавшим население к отказу от воинской повинности. – Обращение группы депутатов Первой Государственной думы к гражданам России с призывом отказаться от уплаты налогов и исполнения воинской повинности в знак протеста против роспуска Думы. Принято 10 июня 1906 г., практических последствий не имело, подписавшие его были преданы суду.]. Сумею ли я в таком положении удержаться, чтобы быть чистым от политики и быть верным одному только Богу любви….
Вставал передо мной вопрос и самому было страшно его. А вопросы, с отказом от воинской повинности, – о том, что такое государство и его требования, – пугали еще больше – ибо важнейшее главное было еще нерешенным для меня. В такой тревоге пошел я 15-го Октября в Городскую Думу в Петербурге, где происходил в это время призыв новобранцев, – но с твердой решимостью все же заявить о невозможности для себя исполнять эту повинность – чем бы это ни грозило – ибо таиться и уклоняться я не считал делом честным. Но в Городской Думе мне сказали, что тут мне как имеющему права вольноопределяющегося делать нечего. Я пошел в канцелярию при Городской Думе, где в 1899 г. перед моим поступлением в Университет давал подписку – совершенно бессознательно – о своем желании быть вольноопределяющимся и где просил тогда отсрочки до окончания мною курса наук в Университете. Здесь, выслушав мое заявление, удивились, посоветовали обратиться к врачам – когда я это отверг – сказали, что другого порядка для подачи моего заявления не видят, как тот, чтобы я подал сначала прошение о зачислении меня в какой-нибудь полк, который сам могу выбрать, и тогда уж в полку могу отказываться. Подавать прошение командиру полка о желании служить у него, а потом у него в полку отказываться я счел неприемлемой для себя ложью – и в смущении вернулся домой – не зная, что делать дальше! Через несколько дней на квартиру, в которой я проживал, пришел дворник и от имени пристава предложил мне поторопиться с выяснением моего дела об отбывании мною воинской повинности – потому что без этого они не могут мне выдать паспорта. Я на это отвечал дворнику – что я не знаю, что мне делать с воинской повинностью, что мне она не нужна, а от нее отказываюсь, а пристав, что хочет, пусть то со мной и делает. Дворник удивился, переспросил. Я ему это повторил и просил его это передать приставу. Он ушел. Я ждал теперь, что полиция что-нибудь предпримет против меня, но прошел месяц, еще месяц. Никто меня не трогал. Через три или четыре месяца я решил уехать из Петербурга без паспорта, предоставив все дело на волю Божью и во всем видя Его руку, пожелавшую на время избавить меня от непосильного еще для меня бремени. С тех пор большую часть времени прожил в Рязанской губ. на родине, где все меня с детства знали и потому паспорта и других удостоверений моей личности не спрашивали. Это все я и рассказал кратко в заявлении, поданном уряднику.
После посещения губернатора я не знал: относились ли его слова о прекращении моего дела только к дознанию или и к отношению моему к воинской повинности. Только гораздо позднее я узнал, что губернатор услышал о моем отказе отбывать воинскую повинность только в тот самый день, в который был у меня, – и притом после того, как посетил меня в избе. Но посетив меня, губернатор сделал еще одну неловкость для своего положения, которую и я тогда же почувствовал и которую тотчас же отметил чуткий ко всему народ. Уехав из села, он посетил окрестных помещиков и их спрашивал обо мне, и о том, как они ко мне относятся, но не посетил того, который на меня доносил ему и даже приготовил ему на этот день обед. Обиженный этим помещик действительный статский советник Бабин приписал это неправильно ведшемуся следствию обо мне и влиянию на губернатора – сочувственно настроенных ко мне исправника и жандармских властей. Начались новые доносы на меня и уже на них. В декабре в деревне, которую он считал по старой памяти своей крепостной, – он принудил через урядника и старосту и, путем угроз крестьян подписать собственноручно написанный им приговор – просьбу на имя губернатора, чтобы меня и то семейство в этой деревне, которое меня принимало в свой Дом, – губернатор выселил из губернии. Приводились те же нелепые клеветы, которые были уже опровергнуты на жандармском дознании. Приговор – просьба крестьян, конечно, остались без ответа – но у губернатора уже было другое оружие против меня – и я, оставаясь ко всему, что делалось, безучастным, все-таки по внутреннему человеку уже знал, что грозы не миновать. Готовился давать миру отчет, отчего и почему я ушел от него! что делаю и что хочу делать помимо и независимо от него? Какое мое отношение к нему? разрушаю ли я его и проповедую ли что против него? Предстояло и самому себе многое остававшееся в этом неясном мне до этого времени – выяснить, ответить себе. Никого мир не оставляет скоро в покое, так бывает со всяким уходящим от него. И в пустыню и леса идет он за человеком, бегущим от него, и требует от него своего.
Мы должники в плену у мира,
Должны мы миру заплатить,
Что каждый взял себе от мира,
Себя чтоб Богу возвратить.
Слагалась песня тогда.
Кого семьей, кого женой и детьми, кого родителями, кого богатством, кого положением в обществе – и другими связями держит он у себя и долго не отпускает; когда и захочет человек бежать из него, не отпустит, пока страданием человек в нем не заслужит своей свободы, не выкупит себя из него слезами, которые должен заплатить на этом пути за то, что жил в этом миру, как он, как и все в нем, и грешил в нем и прилеплялся к нему и других вводил в его грех. Про себя я хорошо понимал, что не заслужил я еще той свободы, которою пользовался эти годы, – что время расплаты мне за нее еще не пришло. Еще более того знал по внутреннему своему человеку, что и не достигну того, чего ищу, если не пострадаю еще в насильственных цепях этого мира, в удалении от тех верных и близких братьев, которые вместе и после сестры Маши стали мне главнейшей опорой в моей жизни. Так дивны и чудны пути Господни! что даже и самые немощные братья мои были мне эти годы опорой – и я без них все же еще не умел прямо и просто обращаться к Господу, не умел, потому что не имел еще достаточного смирения для этого. Сам этого не знал еще до конца, что это так, но смутно сознавал, что это так. – Для этого и посылалось Им Всеблагим новое и необходимое мне на пути испытание, за которое и должен без конца и вечно славить Его Всесвятое и Всесильное Имя….. Одно дело жить среди верных и чистых братьев в любви с ними в постоянных телесных трудах на свободе – и другое дело оставаться одному среди чуждого и враждебного мира – со всеми твоими немощами – и тогда проявить твою веру в Него, не потерять внимания, устремленного к Нему – содержать себя беспрестанно в том смирении перед Ним и чистоте, в которых одних только человек и может получать от него – непосредственную ту помощь, в которой нуждается. Господи Боже мой! помоги же мне доселе немощному и ничтожному в этом – на этом пути, поистине помоги мне нуждающемуся в Тебе каждый час и миг.
В Январе 1911 г. урядник однажды заехал ко мне за справками, не знаю ли я, где мое метрическое свидетельство, когда я взял бумаги из Университета?.. Потом через несколько времени привез требование, чтобы я с ним поехал в уездное присутствие по воинским делам – для освидетельствования моей плоти о ее годности и негодности к военной службе. Я был телесно болен и не торопился: на дворе стояла сильная вьюга и я по нездоровью отказался с ним ехать. Он уехал. Еще через несколько времени уже в начале февраля – он привез мне запечатанное письмо от А. С. Шатилова. Это был исправник. Шатилов просил меня в нем не отказать приехать на присланной лошади в соседнюю усадьбу князя Д., временно исполнявшего должность уездного предводителя дворянства, – «чтобы поговорить со мной об одном очень серьезном для меня деле». Письмо дышало тем сочувствием, которое я заметил в исправнике уже раньше. Я поехал. В усадьбе встретил меня князь и повел в свой кабинет, где был уже исправник. Оба поздоровались со мной приветливо и объяснили, в чем дело. Дело было, конечно, мой отказ от военной службы.
– Вы представьте себе, в какое глупое, дурацкое, невыносимое положение вы меня ставите? – объяснял князь. – Я теперь временно исполняющий должность уездного предводителя дворянства, и я должен буду председательствовать в этой комиссии – и как председатель комиссии должен буду вас предать суду, который грозит вам каторгой! Ведь это же невероятно. Я буду виновником того, что вас сошлют на каторгу. Я вас с детства знаю. Вы помилуйте! Избавьте меня, пожалуйста, от такой ужасной обязанности. Я сам солдат. Я свой долг выполню. Но вы войдите в мое положение. Пожалейте меня. Неужели вы будете отказываться!
Я говорил, что я переменить ничего не могу, что во всем воля Божия. Его, князя, если он предаст меня суду, за это осуждать не буду, но сам служить ни в коем случае не могу. Одному Бог на земле указывает одно дело, другому другое. Каждый пусть делает свое.