Рассвет…»
Б.Л. Пастернак
И меня разбудил осенний ветер. Правда ли, что он разбудил меня? Проклятая реальность опять вторглась в мой дом, в мой мозг. Но насколько была реальна эта реальность? Почему она требовала от меня что-то делать? И требовала ли на самом деле?
В начале мне даже стало весело. Я вслушивался в шум за окном и ждал печальных мыслей, но они, паче чаяния, не приходили. Я пытался думать о смерти, но ничего толкового не приходило в голову. Я ничего в ней, т.е. в смерти, не понимал. Отчего я вообще должен что-нибудь знать?
Когда человек не голодает, он становится невыносим. Вместо того чтобы спать, он пытается найти какой-то смысл. Если он не умеет уверить себя, что очередная цель стоит того, чтобы к ней двигаться, ему становится очень плохо. Он страдает, и ему кажется, что он уже умирает. Хотя о том, как умирают, он пока знает лишь очень приблизительно.
Если его не разбудит страх, он так и будет спать. И меня разбудил страх. Даже не острый страх, не тот, внезапно вспыхивающий и перекрывающий все остальные вялые чувства, инстинкт самосохранения, который может заставить самого хилого обывателя свернуть горы в какое-то мгновение… Нет, это было скорее напоминание, тёмное, философское напоминание, нехорошее чувство прорастающей смерти под ложечкой, не очень страшное, но кажущееся весьма реальным.
Зачем, бишь, я всё это начал? Возможно ли хоть до какой-то степени правдоподобно описать это ощущение? Может быть, этот язык изобретён Богом только для меня? Отчего мне должно быть интересно то, что говорят другие; и отчего им должно быть интересно то, что говорю я?
Бездна неподдающихся пониманию слов. Сознание. Это слово уже стало почти таким же истасканно неприятным, как творчество, духовность, вдохновение. Но вот это дикое ощущение смертности – оно пронзает и заставляет проснуться и ответить самому себе, что уже скоро – неважно, через день, через год или через пятьдесят лет – уже скоро придётся покидать этот мир, этот условный мир, который тебе себя так навязывает, и который принято – это высшее приличие в этом мире! – называть реальностью.
Завлекательны ли для кого-нибудь мои ночные страхи? Это не боязнь привидений, а, скорее, вселенская тоска, на фоне которой любые кинематографические ужасы показались бы даже не комичными. Я воспринял бы их как невоздержанные узоры, арабески сознания. Сознание! Я не знаю, что это такое, но я умещаюсь в этом понятии и оно умещается во мне. Я чувствую внутри себя огромное пространство, в котором умещается всё, вся эта реальность. Отчего я должен относиться к ней так уж серьёзно, с таким уж почтением? Неужели зазорно иронизировать над самим собой? Увы, у меня нет иного инструмента для познания, кроме самого себя. В конце концов, мы все только и занимаемся самокопанием. Полный идеализм. Субъективный.
Я увидел внутри себя космос и ужаснулся… Нет, вернее, я почувствовал его, как можно почувствовать собственную пятку или печень. Слава Богу, что никакая звезда не болит. И на фоне этого пространства моя жизнь показалась мне ни к чему не обязывающей партией в дурака, этакой разминкой, скорее для рук, чем для мозгов, во время недолгого переезда на поезде по рельсам из пункта А в пункт Б. Можно было бы и не играть. Но что ещё делать? Не всё же время только этим заниматься. Можно смотреть в окно, но очень скоро понимаешь, что это зеркало. Вот когда понимаешь это, тогда и становится страшно.
Никуда нельзя вырваться из самого себя. Это тело обречено смерти, и сбежать из него – значит умереть. Могут не выдержать нервы. Почему я должен сидеть и ждать? Что' со мной хотят сделать?
Может быть, я задаю себе ночью эти вопросы только для того, чтобы устать в конце концов и по-настоящему захотеть спать? Объясняет ли это что-нибудь? Во всяком случае, это почему-то представляется мне забавным.
Попробуйте поверить в смерть. Встать на жесточайше атеистические позиции. Устранить себя. Теперь, ещё не умирая. Вы рассуждаете абстрактно. Иначе говоря, строите воздушные замки. Какие-то схемы и чертежи в голове. В вашей голове. Значение имеет только ваша голова, всё остальное не имеет значения, если вы какого-либо значения этому остальному не придаёте. Как может существовать изобретенная вами конструкция, нечто доступное вашему внутреннему взору, когда вас не будет? Полагаете ли вы на самом деле, что, записав свои мысли на бумаге или каким-то иным способом, вы исправите положение? Всё равно, закрыв глаза, вы сможете хранить запечатлённое только в памяти. Не верящий в Бога слишком верит в собственную реальность. Усомнись он в ней хоть на один гран, и всё стройное здание абстрактных измышлений растает как кусочек рафинада, подмоченный кипятком.
Я думаю, что не существует никаких идеалистов и материалистов. Существуют только субъективисты и объективисты. Объективисты верят в Бога, а субъективисты в самих себя. Ибо законы могут исходить только из чьего-то сознания.
Осенний ветер настроил меня на философский лад. Но рассуждения остаются вещью в себе. Кому-то они нравятся. Кто-то восхищается гибкостью и стройностью мыслей, будто мысли – это гимнастки, извивающиеся ради нашего удовольствия на манеже. Знатоки-любители рассуждают якобы о спорте, а сами облизываются на недоступную свеженькую девичью попку. Впрочем, одно другому не мешает.
Большинство современных (да и не только) философских статей занимаются тем, что выводят существование какой-либо несущественной подробности из существования другой несущественной подробности. Утомительная игра слов, которая, однако, удовлетворяет некоторых дилетантов. Сомневаюсь, однако, что кого-нибудь она может оплодотворить. Все эти упражнения в словотворчестве слишком легко вызывают ассоциации с обидными иностранными терминами – мастурбация, импотенция и пр. Почему бы философам не поупражняться, подобно Сократу, в смерти? И почему бы мне, вместо того, что бы учить философов, не жечь глаголом сердца людей?
Вот этим-то я и собираюсь заняться. Этим-то я и должен заниматься. Только уж слишком долго собираюсь. Вот уже 41-ый год пошёл, а вернее, давно идёт и вот-вот уже придет к завершению.
Доступная ли и благодарная ли задача – пытаться передать, донести до другого ощущение времени? Естественно, такое может быть достигнуто только посредством метафоры, притчи, аллегории… Это тоже не совсем понятные слова. Говорят, европейцы рациональны, очень уж любят раскладывать всё по полочкам и очень сердятся, когда по этим полочкам бьют молотком. Но и Ницше пытался втиснуться в какие-то рационалистические понятия и твердил о какой-то необходимости.
Отчего бы вам, друзья, не наслаждаться моим потоком сознания? Говорят, можно до бесконечности смотреть на воду. Вот вам – поток. Но говорят ещё «Заткни фонтан!»
В самом ли деле я ловлю чёрного кота в тёмной комнате? Достойное ли занятие – описывать свои предсмертные страдания?
По этому поводу у людей складывается слишком много стереотипов. Сентиментальность – от страха и дань удобству. Слюни мыльных опер – это что-то вроде обязательных плакальщиц на похоронах в милом прошлом.
Конечно, бывает и больно и тошно, и тяжело терять ближнего. Но не только. И необязательно выворачивать наизнанку и утверждать, что мы все только и мечтаем поскорее увидеть в гробу своих родителей. У человека открыли шесть генов, отвечающих за стремление к самоубийству. Человек знает о себе даже это, ну и что делать с этим знанием? Удалять гены? Как вредные, как неугодные Богу?..
Остаётся только позавидовать Канту. Но говорил ли он правду? Вероятно, какой-то внутренний закон во мне есть. Но я его не понимаю, я могу его только интерпретировать. На самом деле, абстракции вовсе не подходят для того, чтобы на них опираться. Говорят, есть разные психологические типы. Я, например, преимущественно (если не исключительно) руководствуюсь в жизни интуицией. Наверное, это банально, но любая церковь как государственное и политическое учреждение вольно или невольно стремиться избавиться от духа собственной религии и всемерно укрепить её букву. Таким образом достигается объективность. Стыжусь, что не скажу ничего нового, но замечу: Христос учил любви, а нас тыкают носом в книгу, в которой описывается, как Христос учил любви. Оголённый дух опасен, также как и оголённый провод. Церковь нуждается в украшениях, а священник в облачении. Иначе – слишком страшно.
А кто вам сказал, что любовь не страшна? Сильна как смерть.
И пока моё сознание занимается самоубаюкиванием, то заветное слово, которое я на самом деле хочу сказать, ускользает от меня как рыба. Оно набухло во мне и мучает меня как опухоль, это слово. Я только не могу его найти, нащупать как следует, чтобы вытащить на свет Божий.
И вместо раскалённых добела глаголов получаются какие-то ледянистые, скучные сами себе, существительные. Но время подобно подвижной беговой дорожке, на которой нельзя остановиться. И прошлое лето мы можем оценить только потому, что оно было конечным, потому, что его можно было выпить как бокал вкусного вина, до последней капли.
Вне времени не существует нашего сознания, и если действительно что-либо может кончиться, то кончиться может только время. И наслаждаться мы можем только временем. Нечто вне времени мы можем обозначить каким-нибудь символом и вообразить метафорически, но приблизимся ли мы таким образом к пониманию бессмертия и вечности? Если бессмертие временно, это не бессмертие, а ещё одно, только, может быть, несколько более трудное и долгое упражнение в смерти.
Вечность в нас – это единственная опора, единственный намёк, дно внутреннего глаза, отталкиваясь от которого, мы можем предпринимать что-либо в действительности. Если там, внутри, никакой такой опоры нет, то просто-напросто всё бессмысленно. Ведь отчего бы я должен предпочитать какой-то один выдуманный смысл другому, такому же выдуманному? Релятивизм ведёт к произвольности и хаосу. Но он не подходит для описания вселенной. По крайней мере, один абсолют, в виде смерти, мы всегда имеем под рукой. Смерть – это объективный намёк на вечность, то, от чего мы можем отматывать плёнку обратно. Точка отсчёта.
Вечность пьянит. Человек вообще склонен к экстазам, к выходам из себя. Он устаёт от будничной реальности, точно так же, как устают мышцы и суставы, если долго сидеть в одной, пусть поначалу и ощущавшейся как удобная, позе. Эта самая будничная реальность, в конце концов, осознаётся как самый крепкий из всех возможных снов, и является желание от него – хотя бы на время – проснуться. Существует бесконечное количество способов заморочить себе голову – от чистой математики до героина. Главное, чтобы всё стало по-другому. Для этого нужно влюбиться, хотя бы чуть-чуть.
Моя жизнь имеет значение только для меня. И пусть она даже похожа на большого кита – кто удивится, когда я начну её показывать, начиная с головы или с хвоста? Может кто-то просто не поймёт, что это такое тянется перед ним. Да и многих ли интересуют киты?
Но принцип этой жизни – суета. И я не хочу быть дезертиром, пусть мне и не нравится устав армии, в которой я от рождения служу. Если я остановлюсь, бегущие вперёд начнут ломать об меня ноги. Имею ли я право быть камнем преткновения?
Приходится доверять себя врачам, если хочешь, чтобы тебе сделали операцию. Даже для того, чтобы удалить зуб, необходимо иметь немалое доверие к другому человеку. Может быть, в таких случаях проявляется крайняя степень солидарности людей, и через боль и кровь подтверждается их общность; этакий ритуал организма, где клетки способны помогать друг другу. Смысла от этого, правда, не прибавляется. Но становится как-то теплее, когда ты уверен, что тебя не убьют, стазу же после того, как начнёт действовать общий наркоз.
Осенний ветер вполне можно было назвать сильным. Он гулял всю ночь и сорвал с пожелтевших деревьев если не все оставшиеся, то уж точно половину листьев. Пейзажи в утра стали смотреться по-другому, более прозрачные. Отчего-то и мне полегчало. Хотя ещё ничего не изменилось. Ничего, кроме этого состояния листьев. Запах прели почему-то веселит. Это вам совсем не запах падали. Хотя Рюноскэ Акутагава утверждал, что этот последний напоминает ему всего лишь об испортившихся абрикосах. Я, правда, не нахожу ничего общего. Ищу, но не нахожу.
Если люди не желают на тебя смотреть, людям нужно себя навязывать. Кто бы заметил ветер, если бы ветер не продемонстрировал силу и не сдул листы? Кто бы услышал ветер, если бы ветер не шумел? Нужно быть громким, этого требует суета. Если не сможешь перекричать фон, тебя никто не заметит.
Пытаться спастись от нечего делать? А почему бы и нет? В советское время пустоту рабочего времени заполняли разговорами (конечно, в конторах, не за станками). Сейчас пустоту рабочего времени заполняют работой. Почему бы не зарабатывать деньги, если их зарабатывают другие? Что ещё делать? Может быть, поехать во Францию?..
Когда у меня появляется желание купить синий свитер, я радуюсь, потому что у меня появилось желание. А если я буду ждать ещё год или два, и ничего не произойдёт? Смогу ли я прожить два года вот таким вот образом без веры в Бога? Какие у меня ещё могут быть основания хоть чем-нибудь заниматься?
Когда нет желания, не будет и никакого сюжета. Нирвана наступает паче чаяния, и вовсе это не так здорово. Хотя это завораживает. К хорошему быстро привыкаешь и боишься потерять привычку, хотя хорошее уже давно сделалось плохим. Изменения требуют затраты сил. А если нет желания, то для чего тратить силы? Вот таким вот образом вечность, как зачаровывающая кобра, тоже присутствует в нас.
И надо бы очнуться и побежать. Но куда? Зачем? Вон видишь – всё бегают. Беги! Я уже пробовал. Ну, попробуй ещё. Угу. Не очень хочется? И даже не знаю, хочется или нет. Тьфу! Есть ли разница между бегом и сидением на месте? А есть ли разница между внутренним монологом и внутренним диалогом?
Я только хочу намекнуть на то, что, испытывая терпение читателя, пытаюсь непрямым способом изобразить всяческие бесконечности. Использовать подобные знания можно. Вообще, всё можно использовать – хотя бы для того, чтобы покрасоваться в разговоре на кухне.
Но вот мне кажется, что в писаниях моих не хватает энергии, страсти, боли. А тогда для чего они? Если чего-нибудь не хватает человечеству, так это энергии, только энергии. И я её хочу производить. В качестве биологической электростанции. И если вы не догадываетесь вставлять в меня свои вилки, я сам вам вставлю.
Ну вот, думаю, и чего это я стал так хорохориться? Осенний ветер, философия, читателям угрожаю… Создай сперва иллюзию, а потом рассуждай, а потом опять создай иллюзию.
Виргинский соловей
«Одни утверждали, другие отрицали, что американская кукушка иногда откладывает яйца в чужие гнёзда…»
Ч. Дарвин
И я оказался в Америке. Вернее, я вдруг осознал, что я в Америке, а оказался я в ней уже довольно давно. Стыдно признаться, пришлось ощупывать самого себя – да, это были мои плечи, вроде…
Ну, в Америке, так в Америке – остаётся смириться в этим фактом. Можно, конечно, было попробовать отмотать обратно всю цепь событий, которая привела меня сюда, но я интуитивно ощущал, что она, эта цепь, очень тяжёлая, и мне не хотелось напрягаться. К тому же, как ни странно, я приехал сюда отдохнуть.
Вообще, разумеется, удивительное дело, когда такой завзятый америкофоб, как я, направляется, чтобы поправить здоровье, именно туда, именно в ту страну. Может, кто-нибудь скажет, что я преувеличиваю свои чувства? На сознательном уровне бывало по-всякому: в детстве я вообще почти любил Америку. Помню, как выстаивали с родителями на Американские выставки в очередях не меньше, чем в Мавзолей (где я, кстати, так ни разу и не побывал). С каким азартом хватали мы, соревнуясь с прочими обывателями, щедро раздаваемые бесплатные полиэтиленовые пакеты и значки. Помню, как понравилась мне одежда одного американского парня, он был приставлен к экспонатам в одном из павильонов. Естественно, ни бельмеса не понимал по-русски, и только всё время улыбался. Как я теперь бы сказал, туповато. Но это теперь. А тогда я решил во что бы то ни стало изловчиться и одеться подобно ему. О настоящих американских джинсах, однако, я даже не помышлял. Более доступным казалось то, что выше пояса – у него была плотная бежеватых тонов ковбойка, а под ней водолазка. Выглядывающие из-под манжет рубашки манжеты водолазки были слегка закатаны поверху. У нас тогда никто так не одевался – либо одно, либо другое – сорочки и водолазки надевались под пиджак. Водолазка, какая-никакая, у меня имелась, а с ковбойкой забрезжила надежда что-нибудь придумать. На худой конец, могла сойти любая клетчатая байковая рубаха. У меня пока и такой не было, но можно было надеяться, что я смогу убедить родителей в необходимости её приобретения. Забавно и немного стыдно признаваться, но тот парень, которого пришлось созерцать довольно долго, поскольку мы дожидались, пока он раздаст очередную порцию пластмассовых значков, которые делала машина, тарахтящая тут же… Так вот, этот парень, может быть, впервые пробудил во мне чувство стиля, мало объяснимое, но весьма властное стремление следовать витающим в воздухе модным тенденциям. Насколько помню, я пытался придерживаться избранного мною тогда пути и спустя много лет. Тот безызвестный американец, который теперь наверно уже состарился, служил мне маяком в сером море доступного в моей стране ширпотреба. Но «стали слишком малы твои потёртые джинсы, о-о-о!» В общем, как-то незаметно, после известных событий, я сделался америкофобом. Хотя и теперь в своих вкусах отталкиваюсь от тогдашнего своего ви'дения как от первой ступеньки. Ничего не попишешь: если даже не сами американцы изобрели джинсы и ковбойки, то уж точно именно они ввели их в обиход. Эти вещи действительно удобны, и я ими до сих пор регулярно и с удовольствием пользуюсь. Ещё хорош американский аспирин. Вот, пожалуй, и всё хорошее, что могу сказать об Америке.
Но сколько лет холил я и лелеял свою брезгливую к ней ненависть! Даже потом, когда прочитал о последствиях подобного усердия у модного писателя Лазарева и пытался обуздать свою обиду, если это можно назвать обидой, и думал, что мне это удалось, почти удалось, я не в силах был победить своё подсознание, и оно говорило правду за меня во сне.
Так однажды мне снилось, как мы с дочкой с большим увлечением выбираем на карте города, которые подвергнутся ракетно-ядерному удару. Города, разумеется, американские. Их должно было быть не то десять, не то пятнадцать – все миллионники. Такое мероприятие стало возможно благодаря изобретению новых ракет, которые выглядели совсем безобидно, как детские игрушки, но тем и были опасны. Они летали низко и производили впечатление какой-то новой вариации на тему воздушного шарика. Этакая колбаса метра два-три в длину, и не более полуметра в толщину, а может и того меньше, плавающая над тобою почти бесшумно в безоблачном голубом небе. Она мне напоминала увеличенный в сохранённых пропорциях картонный футляр, в каких раньше продавали ртутные градусники. На боку было что-то написано, скорее всего Россия или СССР, не помню точно, но красным по серому или голубому. Так вот, эта самая штука могла, паче чаяния, перелететь Атлантику и достигнуть места назначения, не смотря на свой несерьёзный вид. У каждой такой ракеты (хотя можно ли это назвать ракетой?) был моторчик, спрятанный в задней части цилиндра, почти как у Карлсона, а внутри она была полна смертоносной ядерной начинкой. Не знаю, как уж и какие учёные исхитрились миниатюризировать бомбу и какие использовали батарейки, чтобы они не разрядились за столько тысяч километров. Бомба, наверное, была какая-нибудь нейтронная или из вовсе неизвестных нам пока частиц. Отчего бы не предположить, что в воздушных конфетах скрывались кусочки антивещества. Это, пожалуй, самое лёгкое объяснение для таких лёгких машин – может, на этой основе работали и двигатели.
Ещё удивительнее, однако, что стратегическое решение должен был принимать не кто иной, как я. Каким образом ко мне в руки попала такая власть? Не иначе, новейшее оружие изготовил кто-нибудь из моих знакомых у себя на кухне? К технике у меня способностей нет, но к стратегии… Наверняка в этом смысле мои друзья могли бы оценить меня по заслугам.