Девичьи рецепты
Кристина Риц
«Девичьи рецепты» – 5 трогательных историй о любви. Забавных и грустных. Правдивых и очень милых. Девочки, мечтавшие о светлых, искренних чувствах, выросли. Они строят карьеру. Ищут, находят и теряют любовь. Плачут и смеются.Погрузитесь в мир девичества: посиделок с подругами, разговоров по душам, первых свиданий и первых разочарований. Испытайте самые чудесные и сильные эмоции вместе с героинями рассказов Кристины Риц.
Девичьи рецепты
Кристина Риц
© Кристина Риц, 2018
ISBN 978-5-4493-6170-7
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
1. Как картошку пожарить
Чорт догадал ей влюбиться всей душой и всем талантом чувствовать. Чему дивиться? Когда молодой преподаватель, влюбленный в литературу туманного острова, стал засыпать ее цветами и комплиментами, искусно приправляя их пикантными историями из жизни хорошо знакомых ему англичан, кто бы устоял? Подняв бокал за Настину красоту, он вдруг вспоминал о возлюбленной Чарльза Диккенса, которой тот наслаждался и вдохновлялся, скрывая свою любовь от любопытных глаз, дабы не навредить юной Эллен и своей репутации добропорядочного джентльмена и проговаривался о своем тайном чувстве в книгах. Умный и обаятельный Семен Михайлович приглушал и понижал голос, рассказывая то об увлечении Уайльда молодым человеком, за связь с которым ему пришлось дорого заплатить, то о разгульном, вечно рвущемся от действительности к сверхдействительности Байроне. Или, взяв ее под локоть, он читал сонеты на языке Шекспира, добавляя: «Что в дословном – в моем – переводе звучит так…».
Ее трепетность и трогательность, кажется, и подтолкнули Семена Михайловича к решению, на которое до тридцати с небольшим лет у него не хватало ни духу, ни души. Соблазнения ему давались куда лучше, чем первое предложение руки и сердца. Настя ответила «да», искренне веря в то, что теперь их академический роман превратится в долгую и красивую сагу. О том, как именно это произойдет, она не задумывалась. А следовало бы.
Она любила взахлеб, с каждым днем переполняясь нежностью, она почти знала, что рождена для того, чтобы любить этого мужчину, ему лишь одному служить и обожать его лишь одного. Когда же появилась на свет кричащая ночами, впрочем и днями, ее дорогая Таша, то Настя подправила свое предназначение и со всей свойственной ей страстностью отдалась материнскому чувству. Нет, «службу» свою она не бросила: всё так же вычитывала рукописи Семена, составляла указатели для его книг, готовила аппетитные расстегаи и фасоль с мясом, но на обожание не доставало ни времени, ни сил. В ответ Семен Михайлович стал резче закрывать дверь в свой кабинет, позже приходить домой, чаще уезжать в необходимые для него творческие командировки и рассказывать другим о тайной любовнице Диккенса, о греховной связи Уайльда и о пророчествах Байрона. С блестящего пиршества ума и обаяния Насте теперь доставались объедки: быстро брошенная фраза, наспех отпущенный комплимент или сухо выраженная признательность за перепечатанные лекции, выкупленные для него книги, просмотренные за него студенческие работы…
Подрастающей Таше тоже перепадало немного: прижатие губами во время встречи и прощания, но чаще просьбы не мешать, не отвлекать, не беспокоить: «Я работаю, Таша. Хорошо?» Вряд ли Таша находила в этом что-то хорошее, но с неизменной нежностью, кивая светлой головкой, отвечала свое любимое «ладно», деля на два слога и заменяя «д» на «т», что делало ее покладистость невероятно достойной, совсем не для человека с трехлетним жизненным опытом. Но как бы очаровательно она ни произносила свое «лат-но», дверь неизменно закрывалась.
Настя переживала, теряя свою трепетность и заражаясь болящим духом. Порой ей становилось тяжело, порой одиноко, а порой невыносимо. Лишь самой себе она признавалась, что переоценила себя и силу своего чувства, которое за ее бесконечными стирками белья стало полинявшим и выцветшим. Отцовство оказалось Семену Михайловичу не по плечу, а ее материнство захлестнуло ее, вдруг дало ощущение силы, другого восприятия себя. Когда Настя взывала к его ответственности или клянчила внимания для Таши, Семен Михайлович уклонялся от таких разговоров, ссылаясь на занятость и на значимость своего нынешнего исследования. Ведь он разбирает дневник Джона Эвелина, потому что еще никто не вычитал в нем той тайной истории, которую Семен Михайлович давно бы расшифровал, если бы его не отвлекали. Она понимала, что состязание с английским джентльменом, хоть и умершим бог знает сколько лет назад, ей не выиграть. Позаимствовав у дочери замечательное «ладно», Настя отступала и возвращалась к кастрюлям, книгам и грустным мыслям.
Она не отпускала из души надежду, что Семен Михайлович непременно сделает ее с Ташей главным предметом своего внимания. Но ждать неведомо сколько было невыносимо. И однажды его равнодушие проступило въяве. Таша горела от температуры, и, как на грех, за ночь все жаропонижающие сиропы кончились. Нужен был врач, лекарства и поддержка, но у Семена Михайловича была важная встреча с будущей аспиранткой. Пружина терпения, сжимавшаяся под давлением равнодушия в течение последних трех лет, не выдержала. И Настя сорвалась совсем не по-шекспировски, а очень по-русски: она позвонила маме, вызвала такси, собрала Ташу и уехала к родителям. Как оказалось, почти на год.
В течение первых дней после этого события оба наговорили, как это часто бывает, лишнего, в выражениях пристойных, но от этого не менее обидных. Она винила Семена в том, что его любовная одиссея, видимо, не имеет конца, он упрекал ее в том, что она совсем опенелопилась, после чего каждый перетолковывал упреки в свою пользу.
Чем больше времени проходило с того дня, тем проще становился рисунок ее супружеских запутанных отношений. Семен Михайлович жил в их квартире, изучая дневники давно ушедших в мир иной людей и не желая совершать никаких поступков в отношении живых девочек. Настя корила себя, обожала дочь и, уставшая от обступивших ее вопросов, не понимала, что же ей делать. Жаль ей было семьи, которая рушилась, жаль было Ташу, а еще было жаль свои грезы о единственной любви, об одном на всю жизнь замужестве, о единственном мужчине. Это «жаль» мешало ей принять решение, в то время как Семена Михайловича вполне устраивала необременительность его нынешнего положения.
Замусоленные до дыр вопросы не давали Насте передышки. Она замужем или нет, если живет с родителями почти год. Подавать ли на развод, если ее чувство к Семену всё еще приступами брало верх над разумными доводами? Что делать с работой и как объяснить Таше всю эту сложную геометрию любовных фигур?
Телефонный звонок своим бряцаньем прогнал вопросы, добавив в ее голос задора, пусть и чуть напускного:
– Привет, мам.
– Настюш, хорошо, что ты дома, – пауза, последовавшая за таким приветствием, больше походившим на ласковое поглаживание по голове на расстоянии, выдала тревогу. – Дед не ест второй день, сегодня не вставал совсем. Врач приходил, но как всегда: «Что вы от меня хотите? Ему же девяносто…»
– Пусть не завидует. Дед еще крепкий, – и несколько нервно продолжила. – Думаешь, не справится? Давай сегодня я подежурю, а ты заберешь Ташу из садика.
На том и порешили.
Среди многочисленных дедовых внуков Настя была далеко не младшей, но, безусловно, самой любимой внучкой, и это было взаимно. Ей нравилось произносить старинное имя деда – Илларион Николаевич, перекатывать звуки через двойную «л», затем рычать на «р» и мягко утихать через гласные и согласные до мягкой «ч». Переживший голод двадцатых на селе, жар мартена в войну, смерть семерых малолетних детей, он вместе со своей Феклой Гавриловной вырастил тех, кому суждено было выжить. Его супружница, которая была двумя годами младше него, умерла в семьдесят три. Год после ее смерти дед думал о том, как воссоединиться с дорогой ему Феней. Старший сын переехал к нему, караулил его от глупостей, и через год дед нашел какую-то нить жизни (внуки), ухватился и продолжал жить. Настя рассчитывала и на запас сил у деда, и на его желание дожить до ста. Еще месяц назад он с лопатой в руках копался в саду, пусть и останавливаясь и опираясь на черенок, как будто повисая на ней.
Настя часто бывала у деда, она любила слушать его старинные истории про украинскую деревню с почти гоголевскими ведьмами, после рассказа о которых он мог перескочить на новости городские и заграничные. У них был свой ритуал: Настя целовала его щеку, а он брал ее руки и грел: «Ой, Настя, холодные какие руки. Худенькая ты очень. Надо есть получше, моя хорошая». О чем бы он ни говорил – о неблагополучном состоянии государственной экономики или о случившимся за доминошным столом споре, – в его словах эхом раздавался почти столетний опыт и в то же время была какая-то невидимая глазу, но чувствуемая нить к современности. Он смотрел на мир с интересом и участием. Настя гордилась, что во главе многочисленных тетушек и дядюшек, двоюродных и троюродных братьев и сестер был глава семейства, настоящий патриарх, мудрец. Настя дорожила дедовой любовью и тем, что дед просто был жив. Слепота, уже несколько лет подбиравшаяся к нему, не мешала ему свежо и смело смотреть на мир. Но Настя понимала, что девяносто есть девяносто, поэтому решила сообщить Семену о состоянии деда. Тем более что дед первый, кто увидел ее нынешнего – или уже бывшего – мужа, когда тот впервые провожал Настю из института домой. Настя нарочно не пошла домой, а отправилась к деду, потому что с трудом соображала, зачем этот взрослый человек идет за ней.
Она набрала номер и почувствовала, что напряглась, заволновалась, подумала, хорошо, что он ее не видит.
– Привет! Звоню сказать, что дед очень плох. Я подумала, может, ты захочешь с ним… увидеться? Да, я буду у него, так что если сможешь, приходи.
Услышав в ответ «конечно», Настя заволновалась еще больше, переживая то ли за деда, то ли за себя, то ли за предстоящую встречу. Она кинулась к зеркалу: нет, от грусти в глазах не спасали ни кремы, ни румяна. Что ж, она взяла длинный тяжелый ключ от дедовой квартиры на случай, если разминется с мамой, купленные для Таши яблоки и, бросив на себя пальто, побежала к деду.
Дед лежал в постели, похудевший, высохший, с седой щетиной на щеках и седым ежиком на голове. За две недели болезни он стал похож на ребенка, вдруг состарившегося. Странно, что немощь оказалась мощнее его жизненной силы.
– Дед, это я, Настя.
Присев к нему на кровать, она обхватила его ладонь двумя руками. Глаза его были открыты, правда, он с трудом различал лишь контуры человеческой фигуры, но эти тоненькие ручки он бы не спутал ни с какими другими.
– Да вот слег я, Настена. Не знаю, выкарабкаюсь ли… Ты-то как?
Настя не успела ответить, в дверь звонили. Семен Михайлович зашел как ни в чем не бывало, как будто не было напряженности последних месяцев, как будто это была обычная семейная встреча. Он даже чмокнул ее в макушку или что-то вроде того. Он прошел в комнату и удивился. Дед действительно выглядел очень слабым: тяжело дышал, иногда глухо кашлял, но тоже без силы, слабо. Глаза его то открывались, то закрывались. Настя чуть громче обычного сказала:
– Дед, к тебе Семен пришел.
– Здравствуйте. Как вы? – доброжелательно, даже с некоторой почтенностью произнес Семен Михайлович.
Илларион Николаевич закашлялся и тихо произнес:
– Зачем ты пришел? – он еще раз набрал воздуха и чеканил слова. – Ты мне чужой человек. Ты мою Настю обидел.
В его словах звучала горечь и, как это ни странно, мужская сила, готовая защищать женщину. Дед прикрыл глаза и задышал размеренно. Неожиданные и для Насти, и тем более для Семена Михайловича слова заставили их взглянуть друг на друга. Они гадали: дед или заснул, или отказывался говорить. Одно стало ясно: прощальный разговор не удался и встреча окончена.
– Ну и ладно… Я пойду, – с трудом пряча свою обиду, произнес Семен Михайлович. Настя проводила его до двери, закрыла дверь на цепочку, так делал всегда дед, когда знал, что уже вряд ли кто-нибудь придет, и испытала какое-то новое чувство: щемящая боль смешивалась с каким-то новым чувством, как будто не она, но за нее дали сдачи, и каким-то образом этот удар достиг цели.
С этим чувством она прошла на кухню и взглянула в окно. С качелей напротив дома спрыгнула стройная девушка с каштановыми волосами и направилась к Семену Михайловичу. Он, поддерживая ее за локоть, пошел с ней рядом, вскоре они пропали из виду.
«А ты как хотела?!» Это был не вопрос, а укор себе. Настя вернулась к деду. Дед сам взял ее за руку, открыл глаза, смотрел перед собой:
– Тебе плохо, Настя?
– Да, плохо. Всё так навалилось, не знаю, что и делать, – слёзы размывались по ее лицу вместе с тушью и не очень связанными словами. – Если развод, то, представляешь, суд… А что с квартирой? А с работой, деньгами? А вдруг у меня не будет хватать денег на красивые туфли для Таши?
– Настена, причем здесь туфли?
– Не знаю. Я хочу, чтоб у Таши были красивые туфли.
Дед вздохнул:
– Не горюй, Настена. Господь уладит, – он помедлил, а затем попросил, – если тебе нетрудно, пожарь мне картошки.
Настя вздрогнула и замолчала, даже ее слезы замерли от неожиданности.
– Картошки… – она не переспросила, а просто повторила вслед за дедом с его же интонацией. – А тебе можно?
– Можно… Мне теперь всё можно.
Настя пошла на кухню. Привычными движениями умелой хозяйки почистила картошку, порезала ровными дольками, поставила на плиту сковороду, налила в нее масло. И вспомнила…