Итак, коалиция охранительных сил Запада, сил монархических и аристократических Франции, Англии и Австрии (не без участия и католического «благословения»), победивши в Крыму православную, самодержавную и дворянскую Россию – и желая сохранить Турцию, своим торжеством – способствовала как подражательной демократизации первой, так и либеральному разложению второй.
Страшно!..
Не правда ли, что страшно?
XIII
Я не без намерения озаглавил эту часть труда моего – «плоды движений», а не «плоды политики», ибо я нахожу, что с начала 60-х годов восточная политика России принуждена была в большинстве случаев идти более вослед за христианами Турции, чем сама направлять их. Инициатива всех главных движений и переворотов на православном Востоке принадлежала за истекшее тридцатилетие уже не нам, а самим населениям. Мы нашим влиянием могли только сдерживать или поддерживать их; могли отчасти регулировать эти движения; пожинать так или иначе их плоды, выгодные нам или не выгодные, но не мы их возбуждали первоначально. Политика наша за все это время от Парижского мира до объявления нами войны Турции в 77-м году была весьма деятельна в подробностях, но она была в основаниях своих пассивна.
Мы уже не были ни такими друзьями и покровителями Турции, какими мы стали одно время при Николае Павловиче (от 33 года до 40-го), – ни уничтожения ее и раздела с европейскими державами уже видимо не искали. Желая несомненно постепенного образования на развалинах дряхлеющей империи нескольких независимых единоверных и небольших держав, мы все-таки систематически и преднамеренно восстаний для этой цели не возбуждали. Нежелание воевать, скажу даже больше, – некоторая боязнь новой европейской войны, – заметна была во всех наших умеренно либеральных и нерешительно эмансипационных действиях на Востоке. Не мы возбуждали сербские движения 60-х годов; не мы подняли восстание критян в 66-м; не мы были причиною того незначительного бунта нескольких герцеговинских сел в 75 году – бунта, который повлек за собою такие великие события
(#c_19). Мы только не отставали от всех этих движений и старались облегчать и защищать христиан уже тогда, когда восстания их вступали в период полного разгара. Мы делали для христиан многое и прежде последней войны за освобождение Болгарии, но почти все наши дипломатические попытки, и для сербского племени, в начале 60-х годов, и для греческого, в конце их, были неудачны – и разбились о всеобщее недоброжелательство западных держав. Оказалось, что только мечом и огнем, а не конференциями Россия может постепенно добиться того, чего она должна желать, т. е. образования на развалинах Турции нескольких независимых, единоверных ей государств (я говорю, должна желать, ибо, несмотря на многие частные неудобства и неприятности, вроде современных болгарских и сербских, – другого исхода нет, и самой себе Россия не должна брать, по многим причинам, ничего, кроме проливов и Царьграда, с небольшим подходящим округом в Европе и Азии).
Цель вполне правильная и, по обстоятельствам времени, самая естественная; и если поставить себе вопрос только так: «Достаточно ли ослаблена за последние 30 лет Турецкая империя для того, чтобы подобный исход в наше время казался уже близким?» – то, разумеется, надо ответить: «Да, Турция для этого достаточно ослаблена; сперва той самой почти пассивной, колеблющейся и осторожной политикой, которую мы, опасаясь новой коалиции, вели в то время, когда во главе Запада стояла столь опасная нам Франция Второй империи, а потом войною 77 года, которую мы решились наконец начать, убедившись, что теперь никто нам уже не помешает».
С этой стороны, при всех наших опасениях, уступках и колебаниях, – мы в общем результате, то есть в отношении ослабления и раздробления Турции, – пожали добрые плоды. С этой стороны – да!..
С других же, – конечно, нет, – а очень горькие, напротив.
Внешняя политика наша после Крымской войны и Парижского мира стала либеральнее, эмансипационнее прежнего. В этом она совпадала с политикой внутренней реформенных годов, – была внушена одними и теми же великодушными и доверчивыми к «человечеству» чувствами. Но великодушие не всегда дает благие результаты, и доверяться полезнее отдельным людям, чем целым народам.
К тому же, я думаю, есть некоторая разница между самой Турцией и Православной Церковью на Востоке? Есть разница между мусульманами, с которыми история присудила нам издавна бороться, и между греческим духовенством, которое живет одними преданиями с нашим народом и которого идеи легли в основу и нашей государственности?
Политические условия изменились глубоко после Крымской войны. Христиане не были уже под исключительным нашим «смотрением», как прежде. После Парижского трактата вся Европа получила официальное право на вмешательство в дела Турции. Положение наше было таково, что другой политики, кроме эмансипационно-племенной, мы и не могли, и не должны были вести в Турции – противу Турции. Но несчастие наше было в том, что эту племенную эмансипационную идею мы допустили неосторожно перенести и на церковно-православную почву. Мы еще не поняли тогда ее глубоко революционного характера, ее беспощадности, ее антирелигиозности, антигосударственности, антикультурности даже и слишком простодушно и неосторожно служили ей, воображая себя очень мудрыми в какой-то грубо этнографической справедливости. Нам казалось, что мы действуем так беспристрастно, так примирительно и вместе с тем так расчетливо. Главное – «без кровопролития! Морально, либерально, современно…» Не правда ли? Да; но только все это было не религиозно, не православно.
Никакого нет сомнения, что не «моральное», в новейшем смысле, но своевременное кровопролитие принесло бы Православию гораздо больше пользы, чем та либеральная и гуманная осторожность, которой мы придерживались относительно Турции и Европы в самый разгар греко-болгарской борьбы. Осторожные с врагами, мы были неосторожны относительно Церкви.
Воевать нас все-таки вынудили; но мы решились на «кровопролитие» не в 70-м году за потрясенную Церковь, с целью все разом покончить
(#c_20) в благоприятное время франко-прусской войны; но в 77-м, среди глубокого и невыгодного нам мира в Европе, за избиенных славян, – не за само Православие, а за православных славян.
Сочувствие племенное, а не страх за дальнейшее расстройство Церкви вынудило нас обнажить меч. Либерализм и желание сохранить популярность одушевило нас в 77-м году, а не вера. «Вера» пришла бы в ужас раньше и заставила бы нас обнажить меч – в 70-м году, ибо именно в то время, когда Пруссия и Франция сразились на жизнь и смерть, турецкое правительство решительнее прежнего взялось раздувать греко-болгарскую распрю.
Политика наша после Крымской войны приняла характер более племенной, чем вероисповедный, – более эмансипационный, чем национально-государственный. Православие есть нерв русской государственной жизни, – поэтому и на юго-востоке, ввиду неотвратимого нашего к нему исторического стремления, важнее было поддерживать само Православие, чем племена, его кой-как исповедующие. Вышло же наоборот потому, что в самих правящих наших сферах было мало истинной религиозности, не было страха согрешить, допустив до греха раскола слабейших, но разнузданных единоверцев наших?
Император византийский св. Константин сказал на Первом Вселенском соборе: «Разделения в Церкви Божией кажутся мне более важными и опасными, нежели война и возмущения». Но у нас думали иначе, и из-за вовсе не особенно нужной нам Польши (которой чисто польскую часть с удовольствием можно бы отдать хоть Пруссии за одну узкую полосу земли около проливов) – из-за этой Польши Россия, движимая национальною гордостью, встала как один человек, – а на начало разложения Церкви на Востоке в 70-х годах общество почти не обратило внимания, а дипломатия ограничилась небольшим волнением, которое очень скоро улеглось, как ни в чем не бывало. Что же касается до русской публицистики, то будущий праведный и строгий суд истории покажет, как много вреда делали в то время Катков и Аксаков своими грубыми и недостойными их ума фразами противу греческого духовенства, то есть против того именно элемента социального на Востоке, с которым мы бы должны были всегда идти рука об руку, – смиренно и дальновидно перенося даже его не всегда умеренные претензии и его историческую гордость, иногда и досадную, конечно, но вполне оправдываемую и прошедшим, и будущим Православия.
Затмение. Fatum! Попущение Божие! Новые, неожиданные извороты революционного змея, не насыщенного еще разрушением!.. Что делать!.. Прошедшего не возвратишь, но его надо, по крайней мере, поскорее понять, пока не все еще погибло!
XIV
Указавши в главных чертах на ту перемену, которая произошла в русской политике после окончания Крымской войны, я хочу теперь сказать несколько слов о самих единоверцах наших, преимущественно о славянах, и о том, как они, с своей стороны, вторили тем усилиям, которые мы прилагали к их эмансипации и к тому, что обыкновенно весьма неосновательно называется их «национальным развитием». (Хорошо национальное развитие, которое делает всех их похожими на современных европейцев!)
Об югославянах вообще можно сказать, что они за все это время постоянно переходили далеко за черту «свободы», которую мы полагали для них достаточной. Другими словами сказать, они, просветившись несколько по-европейски (отчасти и с нашей помощью), перестали нас слушаться.
У нас есть привычка во всем подобном винить исключительно свою русскую дипломатию. Это большая несправедливость. Дипломатия может сделать очень многое, и без дипломатов действовать в чужой стране и в мирное время нет, конечно, возможности; но никакое искусство и никакой даже гений не могут обойтись без сознания, что за ними стоит физическая, военная сила. И даже этого мало: военная сила не может быть слишком страшной для противников, если они видят, что эту силу то или другое правительство ничуть не расположено немедленно пускать в ход для подкрепления своих дипломатических требований. Что, например, мог бы сделать сам Бисмарк, если бы победы Мольтке, кронпринца и других генералов прусских не дали ему возможности стать действительно грозным?
Физическая эта сила, положим, у нас была всегда достаточная, и, как бы ни были мы терпеливы и уступчивы, всякий государственный деятель иностранной державы понимает, что и этим «добродетелям» нашим – терпению и уступчивости есть тоже предел, за который переходить весьма опасно. Понимали это очень хорошо и турки, и, несмотря на то что мы были побеждены в Крыму, период нашей дипломатической деятельности на Востоке от Парижского мира до войны 1877 года – можно в некоторых отношениях назвать весьма блестящим.
Турки были с нами часто очень любезны и во многих случаях удивительно даже уступчивы – гораздо иногда уступчивее, чем с западными политическими агентами.
На турок постоянно действовало воспоминание о нашей силе. Они остерегались без крайней нужды раздражать наше правительство. Но как могло это самое военное могущество наше устрашить в то время болгар, подвластных Турции? Чего могли в то время бояться чужие подданные, вдобавок столь близкие нам и по древним преданиям веры, и по модному этнографическому началу? Устрашать или наказывать их мы могли бы тогда только через посредство турок; а этого мы (в то время особенно) не могли себе позволить: руки наши были связаны. На Западе у нас и так было много соперников по влиянию на славян, и они всякой строгостью нашей к ним конечно бы воспользовались, чтобы уменьшить нашу популярность, которой одной – мы только и дышали, не смея воевать. Болгары поэтому и не боялись нас ничуть. И хотя они не действовали против нас тогда открыто, как действуют теперь, очертя голову, но постоянно ускользали из рук наших, обманывали нас и делали совсем не то, что мы им советовали. Наш «либерализм» казался им всегда недостаточным; он никогда не удовлетворял их.
Граф Игнатьев, например, сам лично был популярен в болгарской политикующей среде, но и он в этой среде считался недостаточно крайним, недостаточно болгарофилом, – казался слишком осторожным противу Патриарха, слишком православным. Болгарам всего было мало; они швыряли те умеренные брошюры о примирении с греками, которые в то время издавал соотечественник их руссофил Бурмов, и говорили: «Это не болгарские, а русские взгляды». Турок они предпочитали Патриарху и грекам, утверждая, что турки вредят им только «внешним образом», но что против преобладания греков и духовенства их они будут бороться до тех пор, пока не освободят от церковной власти Патриарха все до последнего болгарского села, даже и в Малой Азии!» («Филетизм».)
Мы же хотя и готовы были им потворствовать в их «лженациональном» освобождении, но непременно путем соглашения с Патриархом, а не путем раскола и вражды. Разрыв церковный произошел все-таки вопреки нашим долгим и примирительным стараниям, – хотя отчасти и по некоторой неосторожности нашей. Мы стали, сказал я, либеральнее, чем в 40-х годах; но все-таки мы останавливались с почтением перед властью Церкви и перед ее древними уставами. Болгарские же демагоги не хотели ничего этого знать… Они входили в соглашение с турками и представителями католических держав, когда видели, что наше посольство не хочет потворствовать им до конца. Они прямо жаждали раскола, тогда как мы всячески старались предотвратить его. Мы не успели в этом, мы не могли предотвратить его; но я, служивши сам в то время в Турции, никак не могу судить за это наше посольство так строго, как судят его другие православные люди.
Болгары, не имея никаких оснований нас бояться тогда, пересилили нас. Посольство наше даже в последнюю минуту было нагло ими обмануто. Они, согласившись тайно с турками, 6 января 1872 г., на рассвете, почти ночью, объявили в церкви свою независимость от Патриарха. У нас в посольстве узнали утром о «совершившемся факте» своевольного отложения уже тогда, когда возврат к порядку был невозможен без объявления войны турецкому султану.
От такого грубого обмана кто же может быть застрахован! От него не предохранят ни таланты, ни желание добра. Насилие, война за веру, победа – вот единственные средства, которые были тогда у нас в руках и которых мы не захотели употребить прямо, разумеется, по недостатку религиозности.
Раз мы не могли предотвратить подобного обмана и самовольного отделения болгар от Вселенской Церкви, то тем менее могли мы помешать и созванию поместного греческого собора, на котором был основательно проклят раскол «филетизма» (т. е. учение о каких-то чисто племенных Церквах и о праве самовольного отложения, о допущении двойной разноплеменной иерархии в смешанном населении и т. д.).
Болгары находили раскол выгодным для себя; турки, с своей стороны, воображали, что раздор между православными будет надолго полезен их разлагающемуся государству. В то же время и у многих афинских греков, старавшихся всячески довести дело до созвания собора и до проклятия, была при этом та не православная, а чисто племенная мысль, о которой я прежде говорил.
Они надеялись и довольно глупо мечтали, что русский Святейший Синод открыто, наконец, заступится за болгар и объявит их правыми. И тогда можно будет и русских объявить раскольниками; можно будет совершенно отделить судьбы своего племени от судеб славянского.
Известно также, что английские политики всячески старались поддерживать эту мысль в Афинах, и одним из главных орудий их, к сожалению, был в то время даровитый и высокообразованный Епископ Сирский Ликург (не «фанариот», но иерарх свободного королевства
(#c_21)).
Передовые греки желали посредством раскола оторваться от России и всего славянства. Передовые болгары желали, посредством того же раскола, отделиться сперва от греков, – а потом (мечтали многие из них; даже и духовные лица) «надо окрестить султана, слиться с турками, утвердиться в Царъграде и образовать великую болгаро-турецкую державу, которая вместо стареющей России стала бы во главе славянства». О подобных планах и надеждах мне самому еще в 71 году в Салониках говорил с увлечением (и в то же время с язвительным злорадством) архимандрит Зографского болгарского монастыря на Афоне Нафанаил, впоследствии раскольничий епископ Охридский. Конечно, он мне – русскому консулу, в глаза не назвал Россию «старой»; а все указывал с улыбочками на то, что «ведь русские желают болгарам блага, то чего же лучше, как выкрестить султана и стать на Босфоре великой державой».
Кроме того, у болгар был в «pendant»
(#c_22) Епископу Сирскому Ликургу и такой иерарх, который желал для болгар отделения не от греков только, но и от всего Православия для того, чтобы иметь право на независимое устройство.
Так думал Иларион, бывший еще до отделения от греков Епископом Макариопольским, – человек в свое время весьма влиятельный.
Вот каково было тогда с обеих сторон настроение наших единоверцев! Вот как охотно приносилась в жертву религия все тому же чисто племенному началу, все тем же национально-космополитическим порывам! Я говорю космополитическим, ибо ни новые греки, ни тем более югославяне не проявляли и не проявляют ни малейшей наклонности к такого рода мистическим движениям, которые, отдаляя их от Православия, могли бы привести к созданию какой-нибудь действительно национальной (т. е. своеобразной) ереси, вроде нашей хлыстовщины или секты мормонов. Это было бы гибельно для личного спасения души тех людей, которые бы этой ересью увлеклись; это было бы очень вредно для всей Церкви нашей; но это заслуживало бы, по крайней мере, название национального творчества, название далее особой местной культуры; ибо такие резкие и пластические секты, как мормонская и еще более наша хлыстовская, при глубине и силе чувства сектантов, не могут ограничивать свое действие одной религиозной сферой, а непременно должны, развиваясь, отразиться своеобразными чертами на всем быте, на искусстве и рано или поздно и на светских законах, на государственных воззрениях.
При том же отрицательном разжижении Православия, ничем другим, хотя бы и бесовским, но самобытным не заменяемым; при разжижении древнего без замены своим новым, которое мы видим теперь у всех восточных единоверцев наших, нельзя не согласиться, что каждый их шаг на пути политического отделения от чужих и политического слития со своими – ни к чему не приводит, кроме общеевропейского рационализма и общеевропейской демократии.
Итак, болгары в большинстве были против православной России во время этой племенной борьбы, столь бессовестно игравшей вековой святыней нашей. Передовые греки также были против нас и Православия, защищая его каноны только для вида, для отпора славянам. Кто же в эту тяжкую годину испытаний оставался верен не нам собственно (ибо мы этого и не стоили), но общим с нами основам?
Остались верны этим основам, остались верны Православию, его древним правилам, его духу – только те самые греческие епископы турецко-подданные, которых у нас изловчились для отвода глаз звать какими-то «фанариотами»! Такими «фанариотами» были и наш Филарет, и Димитрий Ростовский, и Стефан Яворский, и Сергий Чудотворец!
Они прокляли болгарский «филетизм» на соборе 72 года
(#c_23), но не допустили крайнюю греческую партию взять верх и дойти до разрыва с Россией. По форме русское духовенство не сделало тогда никакой грубой ошибки. Не нарушая канонов с своей стороны, нельзя было поэтому и греческим иерархам отделиться от нас. Нарушать же каноны они не хотели. Относительно болгар они были согласны со своими эллинскими демагогами и поддавались им, ибо болгары нарушали каноны; относительно же России они остались непоколебимыми и верными законам и преданиям, несмотря на все скорби и обиды, которые причиняло им тогда наше сентиментальное болгаробесие.
XV
Я сказал достаточно о греках и болгарах. В их новейшей истории гораздо яснее и резче, чем в современной истории двух других восточно-православных народностей – сербской и румынской – выразилась та всеми до сих пор просмотренная истина, что племенная политика сверху и племенные движения снизу в XIX веке одинаково дают одни лишь космополитические результаты.
О текущих делах Сербского Королевства говорилось и говорится теперь у нас так много горькой правды, что нет и нужды о них еще здесь распространяться. Демократический европеизм, безверие, поругание Церкви – вот нынешняя жизнь «сюртучного» сербского общества. В этом обществе нет и тени чего-нибудь стоящего внимания с культурно-национальной стороны. Нет пока ни одной черты, указывающей на возможность чего-либо творческого и самобытного в будущем. А все старое, древнее славяно-греческое и славяно-турецкое, казавшееся еще столь крепким в недавние времена, тает и оставляется. И как ни горько в этом сознаться, но надо сказать, что самая возможность полного объединения всех православных задунайских сербов под властью одного Короля не только не может при современном направлении умов способствовать их бытовому обособлению от Запада, но должна будет, напротив того, распространить еще более во всей сербской среде мелкий рационализм, эгалитарность, религиозное равнодушие, европейские однородно-буржуазные вкусы и нравы: машины, панталоны, сюртук, цилиндр и демагогию.
Вообразим себе, что вслед за каким-нибудь весьма естественным (и даже нужным) политическим переворотом, после большой войны на юге-востоке Европы, все четыре национальные группы Балканского полуострова определили с большей точностью свои государственные пределы; вообразим себе Румынию хотя бы и в прежних границах; Грецию – еще увеличенную на север и по островам, Болгарию – единую от Дуная до греческих и сербских краев; и Сербию – тоже единую, составленную из нынешнего королевства, Боснии, Герцеговины, Старой Сербии и Черногории. Представим себе еще одну весьма естественную перемену – князя Николая Черногорского Королем этой объединенной Сербии.