Я сказал: «Как будто бы только для того, чтоб обуздать». Этим я вовсе не хотел сказать, что Наполеон III, лорд Пальмерстон и австрийские государственные люди все притворялись, что они «будто бы» только хотят ослабить Россию и оградить Турцию, а в самом деле они все желают лишь либеральных реформ в обеих восточных империях.
Разумеется, я, выражаясь так: «будто бы», выражение это относил в этом случае не к личному или дипломатическому притворству руководителей западной коалиции, а, напротив того, к той поистине странной ошибке, которой в подобных случаях страдают несколько более, несколько менее все, даже самые великие деятели XIX века. Все они с этой стороны являются лишь слепыми орудиями той таинственной воли, которая шаг за шагом ищет демократизировать, уравнять, смешать социальные элементы сперва всей романо-германской Европы, а потом, быть может (кто знает!), и всего человечества. Этот уравнительный, ассимиляционный процесс будет неудержимо продолжаться до тех пор, пока не достигнет, как и все в природе, своей точки насыщения. Когда человечество достигнет до этой точки, когда дальнейшее уравнение окажется уже нестерпимым, то где-нибудь, в каком-нибудь уголке земного шара люди опомнятся прежде других и найдут средства опять расслоиться и разбиться на группы в новых частных формах, но повинуясь древним, исконным, непобедимым законам социальной жизни.
XI
Коалиция западных монархических, католических и аристократических сил победила в 56 году самодержавную, православную и дворянскую Россию; она ее стеснила в пользу мусульманской, тоже самодержавной и к христианам нелиберальной Турции. Кажется, что бы за беда для общих дел охранения? Где же тут торжество либерализма и демократии?
Нет! Моя таинственная Сила разрушения свое дело знает! Она действует то прямо, то изворотами; она меняет образ свой; она ведет дело свое издалека! И какими же жалкими игрушками оказываются под ее глубокомысленным руководством все эти Кавуры, Наполеоны, Бисмарки!.. Все они покорные и слепые слуги всемирной революции – и только!
Россию победили. Она заключила Парижский мир. Но на совещаниях этого парижского съезда было сообща решено: облегчить участь христианских подданных султана, усилить их гражданские права, то есть сравнять их более прежнего с мусульманами Турции.
Эту уступку державы все-таки сделали православной России. Она была побеждена, положим; но, во-1-х, все державы понимали, что она не вполне истощена и может снова бороться; а во-2-х, моя таинственная «сила» подучила французских политиков поддержать Россию в этих требованиях.
Представители демократической Франции, потомки людей, провозгласивших так громко в 89 году «права человека», – не хотели идти слишком резко против человеколюбивых требований России и вдобавок находили в то время для Франции выгодным, обуздавши Россию, осадить и Англию, которая гораздо грубее и прямее Франции хотела поддерживать Турцию.
Для Турции же равноправность христиан, даже и такая неполная, какую им дал тогдашний гатти-гумайюн, была гибелью.
(#c_17)
В 56 году этими уступками были органически неизбежно подготовлены – события 76 и 78 годов. Из Парижского трактата истек трактат Берлинский. Последний же, хотя и вторично пытался ограничить Россию, но, в сущности, отодвинул назад ее мало, а только раздражил русских надолго
(#c_18).
Турцию же он окончательно вычеркнул из ряда сильных держав, с которыми надо считаться один на один.
Гражданское возвышение христиан в 56-м году привело Турцию к ряду политических восстаний, к бессилию, к войне 77-го года и расчленению…
Сходит со сцены еще одно из тех великих и неравенственных государств, которые крепко сложились в монархической и аристократической Европе времен Возрождения (т. е. в веках 15-м и 16-м).
Исчезает из истории еще одно старое, знакомое зло или, вернее, полузло, полублаго, – ибо этот враждебный христианству турецкий мир, построенный сам на весьма идеальном начале, был все-таки значительным препятствием к распространению зла несравненно большего, – то есть общеевропейского утилитарно-безбожного стиля общественной жизни.
Посмотрим, каким это более чистым благом заменят полузло старой Турции все эти Стамбуловы и Христичи!
Дни Турции на самом Босфоре сочтены уже…
Организм ее, перенесенный в Европу четыре века тому назад лишь географически, связанный с историей Европы лишь по внешности равновесия, а не по сущности основ, не вынес и слабых приемов европейского, навязанного ему либерализма.
Это ясно, как ясно и то, что, побеждая Россию в Крыму и уступая ей несколько в Париже, западные державы подготовили невольно современное положение дел.
Все это разматывается неотвратимо, как непрерывная нить клубка.
Турция против воли, я сказал, приступила с 56 года к некоторой неполной эмансипации христиан. Она делала это неохотно, неискренно, с основательным страхом за будущность свою. Она была, таким образом, всех менее наивна; она уступала только необходимости и не верила во благо европейского прогресса.
В этом она была права. Она была только несчастнее, слабее всех, как государство; но она в основаниях своих была всех мудрее, всех правильнее смотрела, таким образом, на вещи.
Турция, подобно римскому папству, подобно всем аристократическим элементам Запада, легитимистам, бурбонам, юнкерству, лордам, подобно старой самодержавной Австрии, – была слишком консервативна в духе, чтобы победить или выйти в наше время из борьбы целой.
Посмотрим же теперь, что случилось с Россией после того же 56 года.
XII
Самобытную духом, оригинальную нравами, не доверяющую европейским идеалам Турцию державы демократизировали насильно после Крымской войны. Россия, с самых времен Петра I как бы влюбленная во все без разбора западные идеи, демократизировалась с увлечением сама.
Придержанная в течение 30 лет на вершине наклонной плоскости тем великим инстинктом охранения, который был отличительной чертой николаевского царствования, эта побежденная Европой, старая, почти тысячелетняя Россия – ринулась теперь с каким-то не по годам юношеским пылом вниз по этой плоскости всесвободы и всеравенства.
Я помню это время! Это, действительно, был какой-то рассвет, какая-то умственная весна… Это был порыв, ничем не удержимый!
Казалось, что все силы России удесятерились! За исключением немногих рассудительных людей, которые нам тогда казались сухими, ограниченными и «отсталыми», все мы сочувствовали этому либеральному движению.
Одни потому, что гордились сходством новых учреждений с европейскими, другие, напротив того, радовались потому, что в этих ничуть не оригинальных «новшествах» они сумели как-то распознать «дух древнего благочестия» (!!)
И так как правота людская в истории всегда бывает условна, то мы в то время, пожалуй, и правы были. Мы были, я скажу, даже не только сердечно, но и умственно правы. Мы основательно находили, что силы России удесятерились от этого толчка. Неправы мы были только в том, что простирали нашу веру слишком далеко во времени. Польза государственная была – это несомненно, но прочна ли эта польза? – вот новый и неожиданный вопрос!
Это всегда и везде так бывает. За долгое время неравноправности сословной, провинциальной, вероисповедной и т. д. накопляется, наконец, множество умственных, душевных и экономических не израсходованных, сдержанных сил, которым нужен исход, нужна только воля для наисильнейшего их проявления.
И даже, мне кажется, чем гуще в смысле разнородного неравенства было прежде замешано вековое это социальное тесто, чем сложнее и глубже была предыдущая и долговременная неравноправность, – и с другой стороны, чем сильнее и внезапнее эмансипационный толчок, тем несокрушимее и бурнее бывает общий взрыв сил, накопившихся в нации за все долгое время этой неравноправной разнородности, просуществовавшей века, где волей, а где и неволей, под общим единством власти и преобладающей религии.
Во Франции конца XVIII века все это выразилось с наибольшей резкостью, в России половины XIX века с несравненно меньшей, но все-таки довольно большою; в Англии и в остальной континентальной Европе – с гораздо меньшей, чем во Франции и России, ибо там везде неравноправный строй не был ни внезапно взорван снизу, как во Франции сто лет тому назад, ни видоизменен на скорую руку сверху, как у нас в 60-х годах, а таял медленнее и постепеннее. Что лучше и что хуже с исторической точки зрения, – не чувствую себя в силах разобрать и решить. Одно могу сказать, что для ближайшего будущего наш прием был, кажется, лучше и того, и другого, и слишком пламенного французского, и слишком медленного английского и немецкого. И лучше он не только потому, что движение шло сверху, а не снизу (хотя и это в высшей степени важно и для настоящего, и для будущего), но еще и потому, что слишком медленная и постепенная демократизация, хотя бы и посредством реформ сверху, больше входит в плоть и кровь народа, чем тот дух уравнения, который бывает плодом реформ не совсем удачных и сделанных кое-как на скорую руку. (Помнить прошу, что я постоянно имею в виду так называемое развитие, а никак не благоденствие общее на земном шаре, в которое я не верю и которого деревянный идеал нахожу даже низким.)
Разумеется, если даже и в конце XIX века упорно ставить конечным идеалом (no-старому) идеал всеобщего уравнения и однообразия, то лучше всего будут реформы очень медленные и обдуманно мирные. Ибо они, эти медленные реформы, войдут в жизнь, в привычки, «в кровь» и т. д. Если же отвергать этот идеал всеобщей плоскости, как следует отвергать его во имя всех высших принципов: во имя религии, государственности, живой морали и эстетики, то наше движение за истекшие 20 лет (от 61–81-го года) надо считать, пожалуй, – за наилучшее. С одной стороны, в глазах тех, кому реформы эти были выгодны или идеально-дороги, наша власть сохранила настолько свой престиж и свою популярность, что она в силах (мне думается) преуспеть и в обратном движении. А с другой стороны, некоторая торопливость и грубая подражательность этих самых уравнительных реформ очень скоро уронила, унизила, развенчала их, что, конечно, благоприятно тому же, т. е. обратному движению.
Эта-то неполная удача нашего либерально-эгалитарного процесса (неудача, вдобавок, еще сравнительно очень счастливо и дешево нам до сих пор обошедшаяся) и подает некоторую надежду на то, что мы еще можем уклониться от гибельного общеевропейского пути.
Да! Теперь я так думаю! Я даже начал так думать уже в конце 60-х годов, понявши из опыта жизни, чтения и бесед – куда все это ведет. Многие другие пришли к этому одновременно и позднее. Но не так думал и я в начале этих самых столь знаменательных 60-х годов!
В начале этих годов я был из числа тех немногих, которым уже не нравилось западное равенство и бездушное однообразие демократического идеала; но я, подобно людям славянофильского оттенка, воображал почему-то, что наша эмансипация совсем не то, что западная; я не мечтал, а непоколебимо почему-то верил, что она сделает нас сейчас или вскоре более национальными, гораздо более русскими, чем мы были при Николае Павловиче. Я думал, что мужики и мещане наши, теперь более свободные, научат нас жить хорошо по-русски, укажут нам, какими господами нам быть следует, – представят нам живые образцы русских идей, русских вкусов, русских мод даже, русского хорошего хозяйства, наконец! Особенно в хозяйство их мы все сначала слепо верили! Верили, кроме того, в знаменитый, какой-то особливый «здравый смысл», в могучую религиозность их, в благоразумное и почти дружеское отношение к землевладельцам и т. д.
О том же, что пришлось во всем этом скоро разочароваться, я не нахожу даже и нужным подробно говорить. Это случилось со столькими русскими патриотами, с одними раньше, с другими позднее, – все это до того, наконец, известно, что распространяться об этом не нужно: достаточно напомнить.
Русский простолюдин наш, освобожденный, и хотя и не во всем, но во многом с нами юридически уравненный, вместо того чтобы стать нам примером, как мы, «националисты», когда-то смиренно и добросердечно надеялись, стал теперь все более и более проявлять наклонность быть нашей карикатурой – наклонность заменить почти европейского русского барина почти европейскою же сволочью, с местным оттенком бессмысленного пьянства и беззаботности в делах своих. Карикатура эта, при малейшем потворстве властей, может стать к тому же и крайне опасной, ибо нет ничего вреднее для общественной жизни, как демократизация пороков или распространение в массе народа таких слабостей и дурных вкусов, которые прежде были уделом класса избранного и малочисленного[6 - Советую по этому поводу прочесть или вспомнить очень умную повесть г. Успенского в «Русской мысли» – «Пиджак и черт». Повесть остроумна и правдива; но, сдается мне, почему-то, что г. Успенский на веру в дьявола негодует по крайней мере столько же, сколько на любовь к «пиджаку». По моему же мнению, – вера в демонические силы есть одно из самых лучших противоядий разрушительному влиянию «пиджака».].
Даже и добродетели не все одинаково полезны всем классам людей, например, сильное чувство личного достоинства в людях высшего круга порождает рыцарство, а разлитое в народной массе, оно возбуждает инзуррекции парижских блузников… Однообразие развития и тут оказывается антисоциальным. Можно сказать вообще, что даже и из добродетелей только три должны быть общими и равносильными во всех сословиях и классах для того, чтобы государство было крепко и чтобы общество процветало: искренняя религиозность, охотное повиновение властям и взаимное милосердие, ничуть в равенстве для проявления своего не нуждающееся.
Если однородность добродетелей не всегда полезна для общественной устойчивости и силы, то чего же можно ожидать от сходства пороков, дурных вкусов, слабостей и грехов, кроме дальнейшей революции? Нет! Платон остается вечно правым! Для одних нужна мудрость, для других – храбрость, для большинства повиновение!
Мирная революция сверху, производя вскорости некоторое уравнение во вкусах, понятиях и потребностях, располагает и к некоторому обмену пороков и хороших свойств; а это новое и трудно удержимое уравнение ведет позднее уже к немирным движениям снизу!
Оно облегчает их – подготовляет.
Состояние однородности есть состояние неустойчивого равновесия, – говорит Г. Спенсер.
Итак, вот к чему привели национальные надежды тех, которые в 60-х годах (подобно мне), отвратившись с негодованием от учений «Современника» и «Русского слова», стали жить идеями, более или менее близкими к идеям Хомякова и Аксакова.
Мы почему-то верили, что наш либерализм принесет непременно особые, хорошие, национальные плоды! Мы думали, что на нашей «почве» – европейская поливка даст чисто русский урожай!
Мы находили, что Россия Николая Павловича была недостаточно своеобразна в высших сферах своих, что она была слишком похожа на Европу. Мы с радостью увидали позднее некоторое принижение этих высших сфер и значительное возвышение низших. Мы думали, что, погрузившись в это «народное море», мы и его еще более сгустим, и сами окрасимся его оригинальными, яркими, неевропейскими красками. И что же? Высшие утратили свою силу, низшие – стремятся утратить понемногу свой цвет! И теперь, в самые последние годы, когда повеяло, наконец, действительной потребностью духовной и культурной самобытности, когда мы тщимся произвести всему пережитому спасительный синтез, нам приходится беспрестанно и во многом возвращаться к принципам, руководившим Государя Николая I и его помощников, даже и немецких фамилий!
Поможет ли нам Господь хоть половину утраченного возвратить?! Это Он Один знает! А мы пока, обращая взоры наши к всему этому уже пережитому, можем только сказать себе так: справимся ли мы или нет по-своему с первыми признаками нашего эгалитарного разложения, но несомненно одно – это то, что Россия после Крымской войны, хотя и не вполне, но все-таки по-европейски демократизировалась.