Георгий Распоров взглянул в старое, с фацетами темной обнажившейся амальгамы ртути с металлом зеркало и в мгновение все понял. Боже милостивый, Боже праведный, он понял та-а-акое!..
Впрочем, он ничего толком не успел понять.
Он проснулся.
А если и понял, то уже не помнил. А что с грехом пополам запомнил – забыл.
* * *
Гоша проснулся от странного звука. Будто в соседней комнате, прямо за стенкой, кто-то выстрелил. Или ему только показалось?
Отлип от влажной от пота подушки, приподнялся на продавленном матрасе и бочком сполз на паркет. Долго тыкал пяткой в пол, стараясь попасть на кнопку стоявшего за диваном торшера. Наконец желтый абажур зажегся и разогнал по тёмным углам тараканов. Тогда Гоша накинул на себя пропахший нафталином, жидкий дядюшкин халат и, шлёпая разношенными не им самим тапочками, пошел туда, откуда – как ему показалось – исходил шум.
Старая, темная и незнакомая квартира. Чужая. С пыльными книгами, с ветошными коврами, с кое-где отлетающими от стен обоями. Когда Гоша приехал сюда, то обнаружил повсюду невероятный бедлам, словно кто-то здесь что-то в спешке искал и даже не удосужился следы погрома замести. Вещи были разбросаны, диванные подушки валялись на полу, шкафы с бельём и одеждой распотрошены, книги – особенно досталось им – наполовину повыпадали с полок… Распоров, едва войдя в эту «двушку», как мог рассовал всё – как он полагал – по местам, но, так как квартиры ещё не знал, сделал это совершенно хаотично и механически, не задумываясь. И вот сейчас поплатился за такую поспешность.
У двери в кабинет Гоша больно ударился бедром о крыло какого-то шкафа-армуара, чертыхнулся и в сердцах, было, собрался вернуться в уютный ореол желтого света, как наступил на что-то твердое. Наклонился, пощупал: вроде бы, книги. Пошарил по стене в поисках выключателя и зажёг лампу. Оказывается, в соседнем со спальней кабинете сорвалась с петель перегруженная фолиантами полка и грохнулась на пол. Вверх тормашками, ураганом рассыпав все! Брокгауз и Ефрон в коричнево-золотом переплете, серое собрание сочинений Достоевского и куча других инкунабул, судя по всему еще довоенных, а, может, даже и дореволюционных.
Мы не знаем, почему падают книжные полки. Но однажды приходит время Ч – и они, как деревья, а порой и как люди, непременно падают. С грохотом. Обречённо и непоправимо. Словно по приговору безжалостного трибунала. Книга способна поменять нашу жизнь только одним способом: если свалится нам на голову.
– Займусь раскопками этих залежей завтра, – подумал раздосадованный библиотечным катаклизмом Гошка. – А сейчас – спать, спать!
Он сделал несколько шагов и споткнулся о старую книгу. Или рукопись? Престранную, надо признать! Это была выстроенная по формату обычной книги и подрезанная по краям сшивка из нескольких тетрадей: каких-то распечаток на конторской бумаге, записей на салфетках, на непонятных листах, – видимо, ресторанных меню, – страниц, вырванных из старых журналов. Именно сшивка: все держалось на …гвоздях! С одной стороны – железные шляпки, с другой – заклепки, неровно и грубо расплюснутые молотком. От влаги и возраста они отметили бумагу желтыми, грязноватыми разводами по горизонтали. Верёвочные закладки – из допотопной упаковочной бечёвки – придавали этой инкунабуле подчёркнуто растрёпанный вид. Верёвочки, кем-то в непостижимом порядке разложенные, распушились по краям и сделали книгу похожей на кучу выброшенного на свалку тряпья.
Откуда такой палеолит?!
Не слабое наследство! Лавка полоумного старьёвщика после бомбёжки, а не квартира…
* * *
Авксентий Миронович Варгин-Уманский, отцовский не то двоюродный дядя, не то троюродный брат – он называл себя «кузеном», седьмая вода на киселе, по большому счету, – поселился в этой «двушке» в самом начале шестидесятых.
Уроженец Феодосии, он был по образованию и ремеслу юристом. А точнее –профессиональным эмигрантом, во всяком случае, таковым его считали в Гошкиной семье. Своей же семьи – жены, детей – у дяди, вроде бы, никогда и в помине не водилось. Да и откуда ей было взяться при всех его странствиях, скитаниях и посадках? Дядя Сеня, так называл его с подачи родителей Гошка, приплыл после Великой Отечественной в «первую в мире страну победившего социализма» из Франции, куда свалил безусым юнкером, совсем мальчишкой, кажется, еще в двадцатые годы.
Понятное дело: не успев надышаться сладким дымом Отечества, дядя прямиком из одесского порта угодил в цепкие объятия энкавэдэшников, гостеприимно отправивших очередного зарубежного «патриота СССР» в солнечный Магадан, столь любимый товарищем Сталиным. Но, к счастью, вскоре «отец народов» благополучно дал дуба, и дядя, даже не успев потерять в рудничном забое все зубы и волосы, вернулся «на континент», к человечьей жизни. Впрочем – несколько ограниченной. Дяде строго-настрого запретили прописываться в столицах. И тогда Авксентий Миронович, понимавший, что бодаться с любыми властями, включая «самые гуманные в мире» советские, дело абсолютно безнадежное, поселился в тихом, замшелом Завейске.
Старинный русский город понравился бывшему парижанину и недавнему зеку, месье с непроизносимой для французов фамилией по двум важным, как ему тогда верилось, причинам. Обе они, и это выяснилось со временем, оказались совершенно не серьезными, более того – эфемерными и даже забавными.
Буколическая провинциальность Завейска, его деревянные домики с коньками на крышах и фигурными наличниками, туманная набережная тихой квакушечной реки, отсутствие какого-либо промышленного предприятия оказались столь привлекательными для намыкавшегося по жизни Авксентия Мироновича, что он в этом сонном городке и решил обосноваться. Не прошло, однако, и двух лет после прописки «русского француза» в городе-деревне, как в Завейске завелась ударная, комсомольская стройка огромного химического комбината, превратившегося вскоре в мощного производителя лекарственных препаратов и всевозможного сырья для них. Одного из крупнейших отраслевых предприятий в советской стране.
Вдоль некогда затянутой ряской речки возникла россыпь блочных пятиэтажек, в которых, как кукушата в соловьином гнезде, по-хозяйски обосновались лимитчики со всех краев необъятной родины. За неполных два десятилетия тихий заштатный городишко, знаменательный лишь тем, что в годы Гражданской войны в нём одно время стояла Северо-Западная армия героя Кавказского фронта генерала Николая Юденича, превратился едва ли не в мегаполис-миллионник. Со своим пыльным вокзалом, с домами культуры и кинотеатрами, и даже с собственным, пропахшим самолётным керосином и кислым жигулёвским пивом в розлив аэропортом.
СССР совершенно очевидно, несмотря на коварные происки капиталистов всех мастей и рангов, упорно продолжал оставаться на стройке коммунизма.
Завейск привлек Варгина-Уманского еще и тем, что располагался вовсе не на краю цивилизации. Конечно, никаких практических перспектив лично месье Аuxentius Vаrguine-Oumanski, бывшему французскому гражданину, это не сулило. Советские границы пребывали на уже заржавевшем, но все еще относительно прочном замке. Тем не менее осознание близости Запада грело сердце репатрианта. Казалось, стоит ему только возжелать, и виртуально рукой подать: хочешь – до Финляндии, а можно – и до Прибалтики. Она, конечно, оставалась безнадежно советской, но былого провинциального европейского лоска окончательно не успела утратить. Политическим пророком парижский дядя с его неизбывным эмигрантским испугом себя отнюдь не считал, однако время распорядилось так, что после развала хаотично перестроенной горбачевской державы Завейск, и правда, оказался едва ли не на самых дальних северо-западных российских пределах.
Без двух минут и пяти секунд Европа. Ан нет! Видит око, да зуб неймет!
* * *
Гоша взял в руки сшивку и открыл её на первой бечёвке-закладке.
«L`Homme truquе» – несколько первых страниц из романа Мориса Ренара. О таком писателе Распоров никогда не слыхал. На оборванном титульном листе значилось – парижское издание 1923 года. Распоров прочел по-французски – спасибо Вере Михайловне, бабушке по папиной линии, когда-то она не пожалела времени на занятия с внуком, поначалу упорно не желавшим штудировать язык Гюго и Мольера, – в конце долгого абзаца: «Нам стоит поблагодарить Природу, которая желает, чтобы каждое из наших чувств получило свою долю участия в жестоких, безумных играх…»
Гошка любопытства ради забил в поиске андроида «Морис Ренар», и на экранчике появился отрывок из романа ранее неизвестного Распорову беллетриста:
«…И вдруг под впечатлением внезапного чувства ужаса я завернулся с головой в одеяло, зажав уши руками: зловещий, неслыханный, сверхъестественный вой несся из парка в тишине ночи… Это было что-то душераздирающее, и действительность превосходила ночной кошмар…
Я поднялся, приложив нечеловеческие усилия. И тут я услышал тявканье… сдавленное… что-то вроде заглушаемого лая… усиленно заглушаемого…
Ну что же? Ведь могла же это быть собака, черт побери!
Вой повторился с левой стороны… Там спиной ко мне стояла изнуренная громадная собака. Она положила лапы на закрытые ставни моей бывшей комнаты и от времени до времени испускала отрывистый вой. Изнутри дома ей отвечало приглушенное тявканье; но был ли это действительно лай? А что, если мой слух, подозрительно настроенный теперь, ввел меня в заблуждение? Скорее это можно было назвать человеческим голосом, подражавшим собачьему лаю… Чем внимательнее я прислушивался, тем этот вывод казался мне неоспоримее…»
Это напомнило Распорову его полузабытые детские ночные кошмары: тревожные шорохи во мраке, жуткие морды, возникающие из стен, складки сложенной у кровати одежды, которые прямо на глазах оживают в кромешной тишине и превращаются в безобразных монстров, готовых пожрать тебя… Он потушил самсунг, отложил телефон, так много всего знающий и умеющий, в сторону. Вновь взялся за дядюшкин фолиант. Эта грубо сработанная инкунабула затягивала Георгия, как космическая чёрная дыра. Как воронка в коварной воде или в зыбучих песках.
Кипа старых, желто-серых страниц. Дневник, выполненный химическим карандашом, а порой и перьевой ручкой с лиловыми чернилами начинался со слов из Псалтыря: «Deus, Deus meus! Но Ты, Господи, не удаляйся от меня; сила моя! Поспеши на помощь мне; избавь от меча душу мою и от псов одинокую мою… Ибо псы окружили меня…(ст. 20, 21)».
Kyrie eleison! Причём тут «псы»? Опять они!.. Дядя, судя по проставленным кое-где датам, начал вести дневник в начале двадцатых. Записи были отрывочными и порой останавливались чуть ли не на полуслове.
Заинтригованный странными дядиными откровениями, Гоша перешёл к странице, отмеченной другой верёвочной закладкой. К счастью, эта прерывистая запись не имела никакого отношения к «собачьей» тематике:
«… изгнали с Гренелль, где особняк Российского посольства оказался уже занятым Совдепией. Пришел к Леонтию Дмитриевичу К. Он, коренастый, пышущий энергией, острый на язык, – видный человек в Русском национальном союзе в Париже. Обещал помочь. Бывший дипломат, некогда предводительствовавший в генеральном консульстве России, знает в русском французском сообществе всех и вся. Пригласил на встречу, как он выразился, «доверенных и интересных людей». И почему-то добавил, подчеркнуто многозначительно: «Это почти собрание в мастерской…» Странно, право! Какое такое «собрание»? Что за ремесленники корпят в этой «мастерской»? И почему, скажите на милость, он проникся ко мне сердечной расположенностью? Однако все это любопытно и, верю, весьма полезно при нынешней безнадежности, вернее – безденежности, моего бродяжнического положения. В общем, поживём – увидим…»
Гоша потер кулаком слипающиеся глаза, отложил дневник и отправился досыпать. Утром надо было идти к нотариусу.
* * *
В замечательный Завейск Георгий Владимирович Распоров, он же – Гоша или Гога, а для друзей – просто Гошка, прибыл для вступления в права наследования. Неделю с лишним назад ему пришло заказное письмо, в котором некий Э.Ю.Келев, глава нотариального кабинета «Фидес», сухо сообщал о кончине господина А.М.Варгина-Уманского, который завещал единственному племяннику квартиру и заодно – коллекцию книг и рукописей. В послании оговаривались дата и место рандеву с нотариусом. Заканчивалось оно припиской: «По прибытии в Завейск следуйте от вокзала по адресу: Наречная, 38-11. Это квартира г-на Варгина-Уманского. Ключ будет под ковриком. Келев».
На дядины похороны Гоша не успевал, письмо, как и принято сегодня в почтовом ведомстве, шло тягуче долго. Да, честно говоря, Распоров и не очень-то рвался участвовать в скорбной церемонии. Он вообще старался избегать прощального ритуала, к которому с годами так не хочется, но все же приходится привыкать. Поминок по дяде не устраивали. Да и кто мог их организовать, Бога ради, если Авксентий Миронович жил на свете один как перст?
Осадок на душе у Гошки от собственного родственного пофигизма, конечно, остался. Но он успокаивал себя тем, что Варгина-Уманского помнил очень смутно. Видел маленького, сухонького, кажется, лысого или с жидким зачесом от уха до уха, в раннем детстве, один или два раза. В основном представлял дядю по рассказам бабушки. Она вспоминала, что, когда в пятидесятые Сеня возвращался из мест не столь отдаленных, заехал перевести дыхание и заночевать при перекочевке с поезда на поезд к московским родственникам в их коммуналку у Никитских ворот. Бабушка ради кума расшиблась-расстаралась. Купила втридорога на Центральном рынке кролика и приготовила безвременно почившего ушастого в горчице со сметаной. С луком и с шампиньонами, с румяными шкварками, в старорежимной глиняной утятнице с толстенными, как крепостной бастион, стенками.
Баба Вера отменно готовила, пальчики оближешь! А-а-ах!.. «Цимес мит компот!» – как восторженно говаривал дед, прицокивая языком.
Ближе к ночи, когда вся водка была выпита, Гошкин дед отправился выгуливать на Патриаршие пруды собаку, а бабушка пошла на общую кухню и водрузила на газовую плиту огромный чан, чтобы вчерашний лагерный сиделец мог наконец-то отпариться-отмыться. В необъятной коммунальной квартире, заселенной еще до войны с немцами девятью безнадежно советскими семьями, горячей воды, начиная с большевистского переворота, не водилось. Жильцы и жилички мылись – в ожидании похода в ближнюю общественную баню, предпочитали исторические Сандуны – принесённой ими с кухни горячей водой в чугунной ванне. Она важно расположилась у висящего на грязной стенке карболитового телефона, в коридоре, за занавеской из некогда клетчатой клеёнки, одеревеневшей и превращённой едва ли не в рубероид мыльными брызгами многих поколений обитателей.
Когда же Распоровы, подготовив купание для гостя, вернулись в жарко натопленную комнату с тысячами книг по стенам и с неизбывными клопами, то обнаружили застывшего в более чем странной позе у стола Авксентия Мироновича. На груди его, на старой, не избалованной стирками рубахе расползалось большое жирное пятно. Сеня дрожал словно мальчик из церковного хора, которого батюшка застал за кражей свечек на алтаре, на глазах его были слезы. Выяснилось, он – по старой зековской привычке, неизбывный инстинкт выживания! – пытался припрятать за пазухой остатки еды, чтобы пронести её тайком от надзирателей товарищам в барак. Вот и засунул, злополучный, последние куски остывшей крольчатины себе за рубашку, трогательно, поближе к сердцу…
Ничего больше о дяде Сене Гошка не знал. Кроме одной давней-давней истории, как-то рассказанной ему в далёком детстве Верой Михайловной – как рано бабушка, кареокая красавица, ушла из жизни! Она зимним вечером показала внуку портрет старика в широкополой шляпе и сказала.
– Это Василий Васильевич, твой, Гога, родственник. Человек паталогически богатый и не менее несчастный. Когда-нибудь я расскажу тебе о нём. Наша дальняя родня, но не очень. По линии деда Сени…
Маленький Гоша не понял тогда, что это за «линия» такая. Однако рисунок – тушью или угольным карандашом, а, может, это был и дагеротип – запомнил. Длинное, сухое лицо с глубоко запавшими щеками, долгие седые волосы из-под широкополой шляпы и большие глаза, печальные и словно горящие мстительным огнём… Рассказать о Василии Васильевиче баба Вера не успела. Вера Михайловна умерла так быстро, что даже проститься с любимым внуком не успела.
И тут нежданно-негаданно свалилось на голову провинциальное наследство.
* * *