Савва из Агасфера
Катерина Дорогова
Ужас-кошмар; мечта и реальность, ложь и правда, грех и праведность – отчего эти противоположности сливаются друг с другом, отчего притягиваются? Стоит ли возвращаться к началу, чтобы понять настоящее? Савва, мечтающий о далеком, таинственном герое Гавриле. Кто он такой и почему все порушилось, когда одним днём он исчез? Слияние двух миров и двух времён: Христос и Агасфер, Гаврила и Савва. И что может сделать со всем этим безумием странный, неслышный участник трагедии – ученик Ива?
Савва из Агасфера
Катерина Дорогова
Редактор Василина Орлова
Корректор Ксения Иванченко
Дизайнер обложки Аркадий Павлов
© Катерина Дорогова, 2021
© Аркадий Павлов, дизайн обложки, 2021
ISBN 978-5-0055-4335-6
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Книга первая
Блажен человек, которому
Господь не вменит греха,
И в чьем духе нет лукавства!
Trio еlеgiaque No. 2 in D Minor, Op. 9
I
Отчего говорят, что кошки не смотрят в глаза людям? Кляча никогда не отворачивается, лукавя; она прямо, с ясностью ума взирает, вгрызаясь в клочья шерсти и глядя исподлобья. Потасканная, обрюзгшая кошка, нелепая, с переломанными лапами и подранным ухом, – никогда не обманывается и не обманывает других. Она долго, с упорством вылизывается, давится шерстью, но продолжает очищать себя, взирая с бестолковым упрямством. И вот, наконец, ее голова замирает, глаза прикрываются – она вздыхает и шлепается на кровать животом.
Я продолжаю смотреть, даже когда глаза у нее начинают закатываться, а лапы постукивать о матрац. На груди у меня лежит книга, истасканная, со смазанными от множества потных ладоней буквами. Я уже вижу, как Ива берет ее после меня, переворачивает страницы, читает ту же строчку, над которой я теперь думаю. Я давно заметил, что Бердяев злит меня, иной раз приводя в бешенство. Хорошо толковать о собственной невписываемости в общество в эпоху фашизма, когда только болван или безумец не заметит, что мир сходит с ума. Удобно быть закостенелым индивидуалистом и гуманистом, когда всякое человеческое право попирается и ставится под сомнение, когда образцом человека становится сверхчеловек. Несложно выбирать стороны, когда они четко обозначены. Мир сходит с ума… У меня колет глаза, а тело дергает бессонница – бедное, бедное, изнеможенное тело. Скоро голубизна растает в солнце, и стены осветят красные лучи, бодрые после сна. Идти или не идти?.. Меня встряхивает вопрос. Бердяев остается в одиночестве.
Я нехотя поднимаюсь с матраца, лежащего на полу в углу, и подхожу к окну: по соседству давно спят. Шестой этаж, третье окно справа – изо дня в день нечто ложится спать в два часа ночи; мне приятно думать, что я знаю чужие секреты, даже такой секрет, как распорядок дня. Так идти или не идти? Я вижу туман, застилающий похолодевшую асфальтную крошку, вижу дымку, сливающуюся с рассветными потягиваниями. Если я все-таки выйду, то успею застать размывающую ноги мглу, может, увижу, как она рассеивается. Если же я останусь…
Я обернулся и обхватил взглядом всю комнату: полотна, висящие на неуклюже вбитых гвоздях, красные и синие разводы, стопки журналов, изрезанных, грубо сложенных на стуле. И стена, выстроенная нами с Ивой из ошметков, отделяющая нас друг от друга. Даже в тишине мира я не слышу его сопения, тихого сонного всхлипа – он совершенно беззвучен и незаметен. Иногда, в счастливые дни, я забываю о нем, но тогда он скребется у стены, прося впустить его, топчется у двери, бормочет угрозы. Даже вести ссору с ним скучно: Ива напускает сон, его гневный лепет укачивает меня. Помню, как он грозился вышвырнуть меня из квартиры, когда Прохор налетел на меня, а я лишь защитился. Неужели виноват я, что этот дуралей налетел на мой кулак? Если бы он не бросался, как дикарь, то остался бы целым: удар у меня слабоват.
Меня тошнило и кружило, хотелось спать; закрывая глаза, я чувствовал, как тело мое прогибается и готовится пасть на пол. Если я останусь, то утром Ива непременно узнает, непременно войдет ко мне, подоткнет одеяло, как делает всегда, и, шмыгнув носом, на цыпочках выйдет. А вечером, когда я проснусь, неловко возьмет за руку, спросит, не случилось ли что со мной. «Ива! Ива! Ваня!» – зачем-то шепчу я во тьму. Кляча повела ухом, вдруг вся сжалась и вытянулась.
Я смотрю на приготовленную сумку, из которой торчит уголок тетради, и чувствую родную тошноту, как будто она боится, что я забуду о ней. Если я пойду, то возьму эту сумку, накину шарф, борясь с омерзением, и буду идти, вытаращив щипающие, красные глаза. Сяду за стол, мирясь со злобой, пытаясь не выдать себя перед людьми… Остается всего час, если я хочу успеть, – если я хочу пойти. Как мягок пейзаж, укрытый туманом, как легко он оседает на глазах, убаюкивает… Безветренный, спокойный день, как сотни прошедших, сонных, увлекающих за собой в болото.
Я удивился, увидев бегущего внизу человечка, держащегося за голову и несущегося по полянке, по которой обычно гуляют с собаками. Его напряженное тело взбодрило меня, и я отступил в глубь комнаты.
Передо мной стояло полотно, почти законченное и самое неудачное, как мне показалось. Я редко выдаю нечто по-настоящему интересное, полотна мои серы и не цепляют взгляд. Но Ива щебетал о красках, о прекрасно переданной форме, о композиции, но так он говорит о любой моей работе – восхваляет и восхищается. На деле же главная фигура картины, девушка в синем платье, плохо вмещалась в размер, ноги ее слишком низко располагались, голова – слишком высоко. Окно вышло и вовсе нелепым: я бы замазал его, да заменить нечем. И все же мрак полотна, эти гнетущие цвета, лицо, изуродованное в крике, – влекли меня, не позволяли смыть краску, изрезать холст, как делал я десятки раз. И вот оно, стоит на высшем постаменте моего чулана, глядит на меня, ухмыляется. Говорит: не идти? Ива наверняка недовольно наморщится, может, разозлится, а затем, притворившись успокоенным, станет вечером упрашивать меня не приспускать следующий день. Я вижу эти праведные глаза, опущенные вниз, скрещенные руки, тихий голос, успокаивающий, но раздражающий меня. И все равно этот монашек впечатывается в сознание, я продолжаю о нем думать! Всякий раз я намеренно иду против его советов, становлюсь приятным, когда он ожидает от меня худшего, становлюсь жестоким, когда он ожидает снисхождения, – и все так же Ива стоит надо мной, как игемон, молчит и выносит приговор. Меня злит мнимая чистота, за которую он цепляется, которой он дорожит, как самим собой; злят судороги, когда он видит во мне хаос, злит вытянутое в жалости лицо. Ива закутывается в слои неприкосновенности, лжет себе, а видит ложь во мне. Разве это не высшее лицедейство? Он мог создавать иллюзии, мог дурачить меня, но я видел их с Прохором, и теперь Ива не смеет попрекать меня развратом. «Он никогда не говорил подобного», – думается мне. Это лишь отголоски тени Ивы… лишь след… Я остаюсь правым, зачем мне лгать об Иве? Они с Прохором друзья, ведь Прохор не грубит ему; но Прохор не чувствует, как Ива давит взглядом на сознание, ему не нужно защищаться, выдумывать хитрые и непредсказуемые ходы. Я вижу во мгле их склоненные головы, колючие волосы Ивы и светлые, как лен, – Прохора. Слышу их шепотки, слышу, как хриплым, робким голосом Ива читает свою философскую дрянь.
«Это будет моя дипломная работа. Как думаешь, примут ее? Ведь отбор строгий. Послушай, один знакомый, так, с прошлого курса, рассказывал мне…» – «Ива, оставь меня. Работа твоя паршива, я слышать о ней ничего не хочу. Иди к Прохору: он с радостью выслушает тебя, поглядит телячьими глазками… Этими круглыми, бестолковыми глазками» – «И пойду!» – «Черт возьми, а мне есть дело? Выйди, в конце концов, из моей комнаты» – «Ну ты и подлец! Это моя квартира!».
Бесконечный разговор, тянущийся из ниоткуда в никуда. Зачем приходит он ко мне, зачем я отвечаю ему? Если бы мне было, куда уйди…
Матрац. Грубый, впитавший мои грязные сны, грязные мечты, цели, надежды, ждущий меня, гнущий свое. На нем лежит Бердяев, а на полу стоит сумка, высунув язычок-тетрадку. Я потянулся к подушке, набитой какими-то шариками от боли в спине и шее, и принялся мять ее, скручивать пополам, выдавливая внутренности в одну сторону. Глупо тянуть и дальше, пора решать. Зачем я разыгрываю комедию, думая, что-то прикидывая, если давно выбрал путь, еще до всех этих сомнительных мыслей? Знаю, знаю, что обманываюсь, что прикидываюсь для кого-то, кого в комнате нет, – зачем? Я не могу попросту сказать: нет, не пойду, к черту все это дело. Мне необходимо поломаться, ибо тогда приходит мнимое успокоение, призрачное, но все еще нужное.
Я бросаю подушку на матрац и, вздохнув, сам заваливаюсь на него. По комнате проходятся волны напряжения от моего тяжелого тела; Кляча, взвизгнув, спрыгивает на пол и долго, с презрением, смотрит на меня.
– Что, ненавидишь меня? – Кляча как будто улыбается. – Проваливай!
А новый день уже светится, радуется своему наступлению, сияет и будит толпу простаков. Туман уходит вниз, под землю, и никто не успевает увидеть, как он исчезает.
II
Ива проснулся в темной, зашторенной каморке от тикающих звуков, исходящих из стоящего на полке будильника. Он чуть потянулся на кровати, широко развел руки и замер, уставившись в потолок, с трудом вспоминая прошедший сон. В голове медленно всплывали картинки, чувства, переживания. Ему вновь снился монастырь; бесконечные дороги, холмы, через которые он перебирается с палкой и кулёчком за спиной, разливы лугов, сена, дружелюбные попутчики. И каждая дорога вела к монастырю, стоящему на высоком холме, к лесу, устроенному вокруг, как крепость. Когда он впервые увидел сон о монастыре, несколько месяцев назад, ему это показалось забавным: он рассказал эту шутку в кругу друзей, и Гаврила, ведущий себя чудно уже которую неделю, вдруг сказал:
– Иван, ведь это не случайно. Неужели ты не видишь? – Савва рассмеялся и похлопал Гаврилу по спине. – Прекрати! Это… знаковый сон. Он неспроста.
Ива чувствовал сердцем, что слова Гаврилы истинны и что эти сны, являющиеся к нему день за днем, означают путь – его или всего человечества. Долго он думал, предтечьем чего являются мечты о монастыре, или предтечьем чего является он сам. И сны, белые стены, далекий лес… Но мысли оборвались с внезапной пропажей Гаврилы.
Тиканье прекратилось: пора собираться и выходить, иначе придется часами добираться до университета. Ива включил свет и наскоро прибрал комнату, почти пустую, лишь с захламленным столом, где каждой вещи было отведено особенное место. «Уехал ли Савва?» – подумал он и чуть приоткрыл деревянную дверь. В лицо ударили свежие солнечные лучи, белые и голубые. Ива наморщился, одновременно улыбаясь, и потянулся к свету. Савва всегда забывал зашторивать окно с вечера, хотя ненавидел просыпаться утром от солнечных лучей. Днем же он раздражался, когда Ива просил его раздвинуть шторы, и делал это только в сумерки. В углу комнаты лежал старый матрац Ивы, оставшийся с детских времен, на нем – Савва, уткнувшийся лицом в стену, весь сморщившийся, превратившийся в комок. Белые кудри облаком торчали из-под одеяла, спутанные и ломкие; они не светились на солнце, а как будто поглощали его. Рядом лежали стопки библиотечных книг, единственно сохранившие аккуратный вид в этой комнате.
Ива опустил взгляд и разглядел под ногами лист бумаги, нечаянно отделившийся и отлетевший от остальной кучи. Он чуть подумал, наклонился и подобрал его, разглядывая. В некоторых местах бумага была разорвана, точно ее протыкали карандашом, а наверху виднелась яркая, несколько раз подчеркнутая, надпись: «Чертов Гаврила! Я обращаюсь к тебе. Понял?». Ива тут же выпустил лист, и он полетел вниз, мягко опадая на пол. «Гаврила… он пытался писать Гавриле. И не сказал! Не сказал мне!». Ему следовало выбираться, чтобы успеть вовремя, но он стоял и пытался взять в толк, что Савва писал Гавриле и что для него это оставалось тайной до сегодняшнего утра. «Наверняка оскорбления или угрозы. Мне следовало догадаться: в последние дни Савва сильнее прежнего озлобился. К чему это еще могло относиться? К тому же он стал часто выходить на улицу, пропадать где-то, пропускать лекции чаще обычного. Дурак! Не додумался, облапошили!» – думал Ива, закрывая дверь. Хотелось забрать лист, разгрызть его, проглотить, а затем ударить Савву, интригана и предателя. Но впереди дожидались белые стены и лес, спокойный и уверенный, и Ива, собравшись, вышел на улицу.
Он уже жалел, что пошел на лекции, что последовал дурной привычке подчиняться порядку; куда полезнее было бы остаться в квартире и заняться чтением или прогуляться. Или, например, ждать пробуждения Саввы…
Письмо смешало его день, он давил в себе непривычный, чуждый ему гнев. «Ты знаешь, что так должно было случиться. К чему эта злоба? Гаврила говорил, Гаврила предупреждал. Гаврила – хороший. Верно: ты недоглядел – тебе отдуваться. Только что, что теперь делать? Запереть его… да ведь он выпрыгнет из окна. Разве что заколотить окно. Чушь! Какая же чушь!». Раздражение от нежелания усаживаться за парты, непонимание поступков Саввы, страх, вечно сопровождавший его, – Ива хотел остановиться в парке и хорошенько подумать, распутать нити, рассортировать их. Струйки мыслей вытекали из его головы, сбивались, когда он, двигаясь, пытался думать. Лишь покой, лишь бездействие позволяли ему уйти внутрь, чтобы восстановить порядок. Ива чувствовал, как безобразный хаос растет в сознании, и пугался, что может не успеть. Он представлял белые стены, разрушавшиеся под напором мыслей. «Скорее, скорее сесть сзади, устроиться на самом верху. Если я не успею, все смешается. Придется начать заново, а у меня нет времени. Нет времени! Да что же такое, что вы встали?!». Перед ним стояла группа студентов, из середины шел дым. Ива наклонил подбородок, натянув шарф до носа, и зло обошел их, топая ногами. «И с самого утра эта злоба… Откуда она взялась? Неужели из-за письма? Нет, письмо здесь не причем, оно только усугубило. Еще вчера Савва сказал, что я непривычно мрачен. И еще раньше он сказал, что я ношусь с ним, как курица с яйцом. Не вижу, не вижу… Отчего такой беспорядок в голове? Правда, я долго не проводил уборку – и вот результат. Нельзя забрасывать свою голову – я всегда это говорил».
Ива пробегает коридоры, мимоходом здоровается со знакомыми, кивает им, рассеянно улыбается, жмурясь, и радуется, когда наконец входит в аудиторию.
Преподаватель сидел на возвышении и даже не поглядел на вошедшего Иву. Большинство студентов сидели позади, первые места пустовали. В обычные дни эти места, вечно свободные, далекие от других, занимал Ива, но сегодня его дело состояло в ином. Он пробежал наверх и занял парту в уголке, укрытом тенью. Перед ним оказался лист бумаги и автоматическая ручка.
Ива сосредоточенно смотрел на белизну, пытаясь нащупать точку, а затем принялся писать. Лекция началась; двери то открывались, то закрывались, скрипели карандаши, стучали ручки. Сперва Ива выписывал мысли в столбик, раскладывая их по строкам и отделяя по тематикам. У него набралось четыре заголовка: «Савве стало хуже», «Гаврила обманщик», «Во мне что-то растет», «Мне страшно». Ива перевернул лист, и слова легко полились из-под руки: «Если Савва сбежит, то мне его не найти. Я клялся Гавриле, клялся себе, а все рушится. Что эти пальцы, держащие ручку, что они – столь же преданные и девственные? Нет… себе я не лгу, я знаю, что мои сны вызваны моим падением, моим ужасным падением. И Савва знает, я чувствую, как он усмехается. Отчего он молчит? Отчего не обвиняет? Отчего, отчего, отчего – Савва?! Этот текст показывает, насколько зыбок покой в моей голове, да и остался ли он? Лгать я не стал бы, значит, хоть что-то осталось. Необходимо определить цель и средства, иначе я точно лопну, столько грязи, мелочи, гноя во мне! Хорошо, хорошо… Цель – завещание Гаврилы. Средства – Прохор? Средства – моя жизнь». Ива понимал, что не справляется и что вера Гаврилы не оправдывается, безумная, изначально обреченная. Хотя в то время он чувствовал силу порядка, силу чистоты и спокойствия, которую носил в себе. Гаврила не мог предугадать, на что решится Ива. Он ожидал этого от Саввы, но Ива – дело другое. «И что это со мной… Горячка? Я весь как в лихорадке, вспотевший, красный – и с ледяными руками, влажными ледяными руками. Еще вчера я как будто предугадал грядущий день, ощутил приближающуюся волну. Черти что!».
Он смотрел на студентов, молодых, озабоченных, легкомысленных, внимательно вслушивающихся и безалаберно развлекающихся. В этот миг они составляли его мир, и не было ни Саввы, ни Гаврилы, ни Прохора, ни даже его самого. Дивные макушки, округлые, приплюснутые, хранящие память мира в этой коробочке, окруженной сухим сеном.
Ива ощущал сотню нитей, рвущихся, перекочевывающих с места на место, соединяющихся с чужими нитями, – безобразный хаос. Ива не мог определить, откуда исходят толчки, отчего полки рушатся под натиском бешеных волн? У него есть время до вечера, пока Савва не проснется: нельзя показать ему совершившиеся изменения, нужна легенда. Савва поверит, Савва не станет проверять, он увяз в своих реальностях и не заметит подкидыша.
– Ваня! – Ива глядел в парту и не услышал оклика. – Ваня! Ну же, потряси его!
Иву дернули за плечо, и он резко обернулся, сильно вздрогнув. На него смотрела Любовь, большеротая, с заплетенными в косы волосами, старшая сестра Прохора, ненавидевшая Иву. Они ходили на один курс философии и нередко встречались.
– Прохор сегодня ждет тебя. Сказал, чтобы ты обязательно пришел. У него какая-то новая идея. Невероятно интересная, – она поглядела на своего соседа, улыбаясь глазами.
– Я… я не уверен, я сегодня обещал Савве… Передай ему, что я постараюсь.
Любовь, не дослушав, повернулась к соседу и отрешенно, холодно улыбнулась ему. Разговоры стихли, когда преподаватель крикнул на двух студентов и задал им вопрос. Они уставились на него в немом ужасе и замолчали. Иве хотелось рассмеяться, и он сказал голосом Саввы: «Пустоголовые трусы». Как можно сидеть в этой душной аудитории, выслушивать бормотание профессора, столь же дубинноголового, как все его студенты, притворяющиеся примерными слушателями? И всякий называет себя человеком, всякий мнит себя свободной личностью, верит в собственную независимость и исключительность. Смешные люди! Куда вы бежите, что делаете? Безумие…
Желтый, подрагивающий свет аудитории раздражал, дергал нервы; сливаясь с синевой улицы, он превращался в грязно-зеленую навозную лужу, размазанную по серому асфальту. Ива втягивал в себя эти темные цвета и вместе с тем пытался отогнать мрак, застилающий душу. Он смял в кулаке исписанный лист и бросил его в сумку. Тревожно осматриваясь, он думал: «Проверить Савву… Сходить к матери… Прохор…». В мыслях он уже пробегал улицы, открывал подъездную дверь, чтобы вломиться в квартиру и увидеть, как Савва, скучающе глядя на него, фыркнет и скажет: «Ну, вот и наш чижик-пыжик! Интересные лекции, а?». Ива не мог терпеть; казалось, в настоящую минуту, пока он сидит здесь, в потасканной аудитории, где-то страдает Савва и нуждается в нем. «Не нуждается, никогда не нуждался. Лжешь!». Ива знал, что лжет себе, и оттого мучился сильнее. Какое удачное свойство человека, недоступное Иве, – умение солгать самому себе.
Он просидел еще две пары, что шли подряд, все время оглядываясь, точно рассчитывал, будто Савва вдруг окажется позади него. Тьма кружила вокруг и, когда Ива вышел на улицу, заполнила все пространство. На пути ему встретились две девицы, они подмигнули и побежали прочь: Ива узнал в них подружек Саввы, которых он приводил домой.