У Николая Ершова же дело никак не клеилось. Утки, как на грех, летали вдали от него, да еще эти неугомонные пигалицы надоедливо, как бы дразня его за неудачу, кувыркались над самой его головой, гнусаво кричали. Не выдержав, он с досады пальнул в одну из них. Она безжизненно рухнула почти у самых его ног. Подняв ее, он стал с интересом рассматривать. На него укоризненно смотрели омертвелые бусинки глаз. Тело еще было тёплое, лапки судорожно трепетали, а голова с высоким загнутым хохолком безжизненно, вяло повисла.
К полдням на обед и отдых все охотники собрались к условленному месту, около края леса. Началась хвальба трофеями. Сергей Лабин вытащил из-за пояса двух уток, Смирнов, Додонов и Лобанов по одной, остальные пришли на привал ни с чем, а Николай Ершов с убитой им пигалицей. Усевшись на сухом пригорке, курящие перво-наперво закурили, некурящие принялись за еду, уставшие в погоне собаки расположились поодаль, блаженно скуля, позёвывали, растянувшись на жухлой прошлогодней траве.
Николай Ершов, завернув самокрутку, набил ее табаком-самосадом, и, грызя зубами кончик козьей ножки, выжидающе оглядывался по сторонам, ожидая, кто зажжёт спичку, чтоб прикурить. Хотя и у него самого в кармане погремливал неполный коробок спичек, но он с целью экономии частенько пользовался чужим огоньком.
– Вот мужики, признаться и вам сказать, я курить стал только из-за того, чтобы от меня пахло мужиком, а не бабой, как обычно пахнет от некурящего, – неосмотрительно и неуместно высказался Ершов в вопросе курения.
– Но ведь от хорошей бабы всегда лучше пахнет, чем от хреносвкого мужика, вот, к примеру, как ты! – безжалостно оконфузил его Смирнов Николай, имеющий отвращение к курению. Все охотники дружно и весело рассмеялись над оплошностью Ершова, поощряя яркое высказывание Смирнова.
– По-твоему выходит, что мы, вон, с Сергеем Лабиным хуже тебя! Ах, ты, куль с говном, кошель лапотный! Ты только хвалишься «я здоровый, я сильный!», а не тебя ли дядя Терентий сграбастал в охапку, да с моста в сугроб забросил, что ты тогда едва выкарабкался! Эх ты, олух царя небесного! – продолжая разносить и унижать Ершова, под общий смех продолжал свою меткую речь Смирнов.
– Ты, тёзк, сегодня меня оконфузил, как именинника, ты, чай, полегче, – с мольбой в голосе и сознавая свою оплошность, робко проговорил Ершов.
– Так ты сам напросился и сказал, что от некурящих бабой пахнет, – урезонивал его Смирнов.
– Так это я не про вас с Сергеем сказал, не в ваш адрес, а вообще, – оправдывался Ершов.
– Так и я сказал вообще, а к тебе это относится в частности! – бойко заключил Смирнов. Все присутствующие весело смеялись и дружно хохотали над мешковатым, туповатым и вяловатым в разговоре Николаем Ершовым.
– Ты, Кольк, что не ешь? Видишь, все закусывают, а ты только куришь и, расхваливая себя, разговорами занимаешься, – не оставляя без внимания Ершова, продолжал подковыривать его Смирнов.
– Мне некогда, да еще и время обеда не наступило, – заметил Ершов, а кстати, сколько же сейчас время? – Николай с этими словами, сидя, повернулся в сторону села, мгновенно взглянул на солнышко, от колючих лучей защекотало у него в носу, и он, троекратно чихнув, величая себя по имени и отчеству, проговорил:
– Будь здоров, Николай Сергеич!
– По-моему, сейчас одиннадцать часов. Слышите, из села звон – только что обедня отошла.
Все внимательно прислушались. С высоты слышалась разливистая песня жаворонка, а со стороны села доносился ликующий пасхальный колокольный трезвон.
– Чем гадать, у меня вот часы есть, – горделиво вынимая из кармана и хвалясь, торжественно проговорил увязавшийся за охотниками в этот день со своей шомполкой Алеша Крестьянинов, – вот стрелки показывают без пяти двенадцать! – провозгласив для всех точное время Алеша. – У меня часики – анкерный ход на цилиндрах! – расхваливая свои часы, доложил он мужикам.
– Как это так!? – недоуменно заметил Сергей Лабин, приподнявшись с бугорка сухой прошлогодней травы, где он растянулся было отдохнуть, вытянув усталые ноги и понимающий в часах. – Анкерный ход на цилиндрах не бывает! – резонно и обличающее заметил он Алеше.
– Тогда я заболтался и плохо разбираюсь в этой мерифмостике, – козырнув замысловатым словечком, добродушно признался Алеша при общем смехе присутствующих.
– У меня у самого есть часы не хуже твоих, марки «Павел Бюре»! – не без хвальбы проговорил Ершов, да только они у меня сейчас не ходют. Отдавал я их Василию Тимофеевичу в починку, а он не починил, а только еще колёсико от них потерял.
– Олешк, а где ты часы-то поддеколил, уж не списал ли у кого? – поинтересовался Николай Смирнов.
– А их мой дедушка в Нижнем Новгороде во время ярмарки прямо на дороге нашёл, а мне на мои именины подарил. Он сам-то не знал даже как ими пользоваться.
– Вот я баил, что еще обед не наступил, значит, правда! Я время лучше всяких часов по солнышку определяю, – хвалясь и вознося до небес свои способности, возвестил Ершов.
– Ну, так приступай к обеду, раз дождался двенадцать часов, – проговорил Смирнов, разбивая вареное яйцо об каблук сапога.
– Собственно говоря, я с собой ничего не захватил, – признался, наконец, Ершов, – утром я плотненько позавтракал, хотел пару яиц прихватить, да раздумал. Я считаю, вместо двух яиц лучше десяток картошин съесть. Хватился, сунулся в чулан, а там вареной картошки не оказалось, так и пришёл сюда с пустыми карманами, а, впрочем, приду с охоты, вчерашние ватрушки доедывать буду.
– А откуда у тебя ватрушкам-то быть, ведь ты корову-то еще в прошлом году продал?
– Чай, у нас коза! Да родные на праздник молока наносили – хоть обливайся. Я бы корову-то не продал, да она больно лягалась. Как-то прихворнула у меня Ефросинья и попросила меня корову подоить. Я взял дойницу и, выйдя во двор, стал к корове приноравливаться, намереваясь, конечно, подоить ее. Хочу присесть, а она меня к себе не подпускает, оборачивается, на меня головой крутит и намеревается меня на рога поддеть. Не допускает к себе, да и только. Ладно, я такой догадливый, докумекал, в чем дело-то. Сходил в избу, навьючил на себя бабью амуницию: сарафан на себя нафтулил, кофту напялил, а на голову платок повязал. И снова на двор и под корову. Присел на корточки, смотрю, моя бурёнушка успокоилась. Она подумала, что на сей раз с дойницей к ней подошёл не мужик, а баба. Корова принялась сено ухобачивать, с жадностью теребя его из яслей, а я принялся за дойку. Надоил с полдойницы и помлилось мне, что я одну титьку от вымя оторвал, и давай её рукой в молоке шарить. А корова в это время ногой мне в рожу ка-ак ляпнет. Ползуба у меня как ни бывало, и молоко все пролила. Я так на нее разозлился – схватил палку, чуть поменьше оглобли, и давай ее хрестить. И с того раза доить совсем по малу стала, а была ведёрница. Вот и пришлось ее продать. А о том, что я ползуба лишился, я больно-то не жалею, только с тех пор я при разговоре стал языком пришёпетывать и слова стал цедить сквозь зубы, зато с щербиной-то плевать лучше, – для демонстрации он, цвыркнув, плюнул в сторону. Слюна, блеснув на солнце, далеко отлетела по ветру.
– Слушай-ка, Николай Сергеич, а что говорят бабы, будто бы Татьяна Оглоблина, которой ты корову-то продал, обижается на то, что корова больно по малу дает. И она грешит на твою бабу, что она при продаже коровы в придачу традиционную кринку подала с заворожками вверх дном, а жерлом-то вниз, вот поэтому-то и молоко у коровы отнято, – ввязавшись в разговор, спросил Лобанов Яков.
– Что за глупости! – встревожившись, озабоченно сказал Николай, – чай, моя-то баба не колдунья какая. В нашей родня этого не было и не будет, – взволнованно оправдывался Николай, а сам продолжая свое повествование, стал рассказывать дальше.
– В прошлом году, под осень, послала баба меня в Арзамас на базар, купить ребятишкам козу, а то ребятишки заголодовались без молока-то. Ну, прибыл я в Арзамас, разгуливаюсь по скотному базару, смотрю, а на всем базаре всего-навсего две козы продаётся. Около одной много покупателей скопилось и, перебивая, друг друга, около хозяина этой козы вертятся, а около другой козы нет никого. Гляжу, а коза с хорошим выменем. Я и смикитил своей головой: пока, мол, покупатели не перешли к этой, надо ее чтоб кто не перебил, ухватить, и купил ее за трёшницу, не поторговамши. Взяв из рук хозяина веревочку-поводок, я с козой направился домой. Вот, думаю, ребятишки мои с молоком будут. Прошёл «Чертово болото», стал подходить к Водопрю. Моя коза вдруг заупрямилась, не хочу идти и баста. Я ее силком тяну, а она упирается. Я, значит, остановился и выжидающе смотрю, что с ней дальше будет. Смотрю, а из нее потекло. Смотрю и недоумеваю: кой-те черт, коза перед тем, как опорожнится, обычно растопыривается, а эта стоит прямо, а из нее льется. Тут я только и сообразил своим бакланом, что по неопытности купил не козу, а козла. Чую, у меня на голове с испугу волосы поднялись, картуз приподняли. Я проговорил молитву, картуз опустился на место, и думаю: значит, меня надули, и хотел вернуться в город, думаю, базар-то, наверное, давно разошёлся и какой дурак меня там ждать будет. Значит, стою я, замер на месте и чую, как с испугу из меня пошло с того и с этого конца. Ну, значит, привёл я тогда домой «козу», моя баба как увидала, так и ахнула. Задала мне такого жигу, что я еле отчухался. Целую неделю с собой спать не клала и всю эту неделю глядела на меня, как кошка на собак из подворотни. Козла я, конечно, заколол. Ребятишки ели мясо, да похваливали. А баба моя сходила в Чернуху и купила там козу настоящую – с выменем.
– А ты бы, чай, сразу корову покупал, а не козу, – между прочим заметил ему Сергей Лабин.
– Я бы купил, да кошелёк не дозволил. Я тогда деньжонками-то подбился, а был у меня заделан шкап для продажи. Я ведь, к слову сказать, не только охотник, а еще столяр-краснодеревщик, из карельской берёзы такой могу шкап отчублучить, что только закачаешься.
– А мне вот твой шкап даром не надо, – унижая столярное мастерство Ершова, заметил ему Смирнов. Ершов, сделав на лице мимику отвращения и брымкнув губами, с презрением проговорил:
– А кто тебе еще его подвалит, – с горделивой усмешкой отговорился Ершов.
Николай Ершов, к удивлению всех присутствующих на привале, охотников, оказался таким балагуром, что все охотно слушали его повествование и россказни о его самого похождениях, приключениях и небылицах. Только Николай Смирнов нет-нет, да подковырнет его словом так, что Ершов заходит в тупик. Но он не сердился на него, а оправившись от унизительных насмешек Смирнова, он снова принимался рассказывать о каверзах, которые изобильно насыщали его жизнь. Мужики слушали, потешно подшучивали над ним и весело смеялись, в хохоте катаясь по земле.
– Напрештова моя хозяйка Ефросинья поручила мне за квашней на печи присматривать, как бы тесто из нее не ушло, а сама взялась за свое бабье дело – конкретно сказать, мне худые штаны ушивала. А я в это время тоже был занят своим делом – уковыривал лыком старый лапоть. Кочедыком работаю, стараюсь, и забылся малость, про квашню-то и позабыл, а вспомнив, вскочил на печь, заглянул в квашню, а там тесто на стороны.
– Как-как? – не расслышав, с недоумением подскочив к нему, спросил его Алеша Крестьянинов.
– Не «какай», пока про хлеб разговор идет! – с насмешкой осадил его Ершов. Все мужики так и повалились со смеху на землю, поджимая животы: «Ха-ха-ха, го-го-го!»
А Николай начал новое повествование. Оглядев взором всех, сидевших вокруг него мужиков, затянувшись папироской, выпыхнув изо рта сизоватый клуб дыма, он начал так:
– В молодости, когда я еще в семье жил. Мы со старшим братом Иваном конопли мочили в воробеечных ямах, вон около той гривки леса Лашкиных грядок. Я решил подшутить над братом. Он на лошади уехал в село за очередным возом коноплёй, а мне поручил привёзшие конопли затопить в яме, пригнетить их в воде, чтоб они не всплывали. Пока он ездил, я, исправив свое дело, затеял шутку. Воткнул в воду два кола, надел на них вверх подмётками свои сапоги, а сам спрятался в кусты, стал выжидающе наблюдать, что будет с братом, когда он вернется из села. Когда Иван вернулся и увидал торчащие из воды сапоги, сильно испугавшись, заорал во все горло: «Караул! Колька утонул!», и ошалело стал метаться вокруг ямы. Поскидав с себя всю одежду, с размаху бухнулся в воду. Я, не выдержав, выбежал из засады и кричу ему: «Иван! Вот я!» Иван, увидев меня, вылез из воды и обрадовано засмеялся. И тогда мы оба так радостно рассмеялись, что даже заломило в затылке. Да, мы были чудаки. А раньше люди чудачее нас были. Лет двадцать пять тому назад в Кужадонихе жил Ваня Дрямкин. Он мне еще двоюродным дядей доводился. Так вот, он был дурачок ни дурачок, а наподобие этого. Вобщем-то в голове у него не хватало шести гривен до рубля. До самой жениховой поры ходил в длинной холстовой рубахе, без штанов, конечно – длинная рубаха все прикрывала. Вот бывало, в ту пору Иванушке частенько от людей попадало. То он во время похорон пляшет, то, увидев, где свинью палят, огонь затушит. В общем, он делал все невпопад. То на пожар из дома приволочет беремя дров и в огонь их бухнет, опять за это получит выволочку. До самой женитьбы он по селу за собаками гонялся и сам имел двух собак, Шарика и Жучку. А бегал он отменно. С его-то прытью только бы на марафонских бегах призы сымать. Бывало, он как припустится, любую собаку сустигнет, только волосы раздуваются и подол рубахи об коленки трепыхается. И ни одна собака не имела права обидеть Иванушкиных собак, а если это случалось, то Иванушка незамедлительно мстил той собаке, которая посягнула на его Жучку или Шарика. У него дома около крыльца была устроена своеобразная пирамида, в которой всегда под рукой в обширном наборе разнокалиберные хворостины и увесистые палки, смотря по тому, какая собака обидит его собаку. Если маленькая собачонка, то Иванушка гнался за ней с прутиком, а если укусил большой кобель, то он гнался за ним с дубинкой величиной с оглоблю. И если он догонит обидчика, то тогда горе тому кобелю: от Иванушки пощады не жди, потому что собак-нарушителей порядка он дубасил без жалости, от чего собаки, огрызаясь, пронзительно скулили и визжали. Если же такой собаке от преследования удавалось перемахнуть через забор или, спрятавшись, шмыгнуть в подворотню, тогда Иванушка с досады начинал яростно ругаться с обещанием расправиться в другой раз. Иванушка знал каждую собаку села в лицо, он знал их клички и голоса. Даже сидя дома за обедом, он точно определял, кто лает или, кто скулит. Его уши всегда были настроены на улицу: «Вон Полкан лает! А вон что-то заскулила Жучка! Значит, какая-то собака ее укусила!» Иванушка, недообедав, в таких случаях, бросал ложку на стол, наспех одевался, хватал с гвоздя шапку, стремглав бросался из избы.Хватал на ходу нужную палку и ошалело гнался за обидчиком. Бывало, догнав в таких случаях собаку, он ошарашит ее палкой, та замертво повалится на снег, ногами посучит, посучит и дух отдаст. За то и все собаки знали Иванушку. Если он проходил по улице даже ночью, то все собаки поднимали такой яростный лай, что по всему селу разносился своеобразный собачий концерт. В большинстве случаев собаки отлаивались во дворах, некоторые высовывали из подворотни свои оскаленные пасти, брызжа слюною, остервенело рычали и лаяли, а некоторые, мстительно осмелев, откуда-то выскочив, выбегали на дорогу и, видя, что Иванушка без палки, азартно преследуя, ошалело тявкали ему вслед. А он, зная собачьи повадки, что собака, которая тявкает, редко, когда укусит, не трусил, не убегал, а наоборот, время от времени оборачивался, угрожающе гулко притопывал об дорогу своими огромными лаптями, от чего собаки пугливо шарахались назад, отступали и, излаявшись, разбегались и победоносно прятались по своим подворотням. После смерти отца Иванушки, мать его Фекла не продала лошадь, а стала продолжать содерживать ее для хозяйства. Она землю пахала, с поля урожай сымала. Матери тяжеленько одной стало, она и говорит однажды Иванушке:
– Не пора ли тебе жениться, Иван?
– Ну что ж, я согласен! – ответил ей Иван. – Я даже сам хотел тебе сказать, не хочу больше лениться, хочу жениться!
– Сходила Фекла во Вторусское, усватала там за сына Марятку, тоже девку-сиротку. Как и у Иванушки, у нее тоже отца не было, а одна мать, Авдотьей звали. Свадьбу договорились сделать после Рождества. Дрямкины стали готовиться к свадьбе. Мать послала Иванушку в Арзамас за покупками. Запрёг Иванушка лошадь в сани и ускакал в город, вслед за ним увязалась собачка, его любимица Жучка. Перво-наперво, в городе он зашёл в магазин купца Подсосова, купил себе на штаны три с половиной аршина молестину и три аршина парусины матери на юбку. Потом зашёл в лавку Бебешина, купил пуд пшена и полпуда свинины. А затем на базаре купил корчагу, два горшка, два чугуна и три деревянных ложки. Накупив посуды и продукции на свадьбу, Иванушка тронулся домой. Домой явился встрепанный и распаленный, лошадь от перегона вся в мыле. Мать стала расспрашивать о том, как съездил.
– Да съездил-то вроде бы ничего, – невозмутимо ответил Иванушка.
– А что посуды-то и мясца-то больно мало ты накупил.
– Да видишь ли какое дело-то. Только я на обратном пути въехал в лес, гляжу, в стороне от дороги пеньки стоят и на морозе зябнут. Я пожалел их и накрыл их чугунами да горшками, а корчагу-то вон домой привёз.
– А мяса-то что мало купил?
– А с мясом у меня получилась совсем ерунда. Только я проехал «Чертово болото», гляжу, вслед за мной скачет целая стая собак. Лошадь зафыркала и помчалась, как взбалмошная, я разгляделся и смотрю, а это вовсе не собаки, а волки. Моя Жучка чует, что дело плохо и прыг ко мне в сани, а один волк такой нахал, со всего маху махить в сани и выхватил у меня Жучку прямо из рук. Этот волк с собачкой занялся, а два так и гонятся, не отстают, того и гляди в сани запрыгнут. Я догадался и давай их мясом отпугивать, бросил кусок, гляжу, один отстал, а последний галопом так и машет, так и машет, вот-вот в санях будет. Я хотел его корчагой огреть, да ее пожалел, все же посудина в хозяйстве пригодится, пришлось еще кусища мяса лишиться. Так вот и отделался я от них, а то бы мне хана, вместо свадьбы угодил бы в поминанье. Мать ему ничего не сказала, а только про себя подумала: «Чадо мое возлюбленное, скорее бы свадьбу-то справить да передать тебя молодой на попечение». Сшив из трех аршин (пол-аршина осталось) Иванушке новые штаны и нарядив в них сына, мать послала Иванушку во Вторуское впервые навестить невесту. Перед отправкой она ему наказывала: «Ты там веди себя поскромней, слова-то подбирай, которые покруглее. И штаны свои новые невесте покажи, а оттуда поедешь, из лесу, попутно дровец захвати, а то в доме у нас хлеба нет ни куска и дров ни палки. Иванушка запрёг лошадь и айда во Вторусское. А поехал-то он по дороге мимо бору и случись с ним такое, что, подъехав к лесу, захотелось ему выпростоваться. Но вот беда: к штанам он никак не привыкнет, особенно то, что не сняв их, он не может оправиться. Он, не долго думая, сняв штаны, совсем повесил их на сосну, на сучок, а сам преспокойненько уселся. На случай у Иванушки был запор, и он просидел не меньше получаса, а когда дело кончил, про штаны-то и позабыл. Тюкнулся в сани и на лошадь: «Но!» Лошадь с места взяла в галоп и вскоре ввезла Иванушку во Вторусское. Остановив лошадь, Иванушка спросил у первой попавшейся бабы:
– А где у вас тут Агафья Сикина проживает?
– А на что она тебе? – заинтересованно переспросила баба.
– Она мне тещей доводится, а ее дочь Марятка – моя невеста! – горделиво отчеканил Иванушка.