Смотрим пещерки, со свечками. Сыро, как в погребе, и скользко. И ничего не видно. Монах говорит, что жил в горе разбойник со своей шайкой, много людей губил. И пришел монашек Антоний, и велел уходить разбойнику. А тот ударил его ножом, а нож попал в камень и сломался, по воле Господа. И испугался разбойник, и сказал: «Никогда не промахивался, по тебе только промахнулся». И оставил его в покое. А тот монашек стал вкапываться в гору, и ушел от разбойника в глубину, и там пребывал в молитве и посте. А разбойник в тот же год растерял всю свою шайку и вернулся раз в вертеп свой, весь избитый. И узнал про сие тот монашек, и сказал разбойнику:
«Покайся, завтра помрешь». И тот покаялся. И замуровал его монашек в дальней келье, в горе, а где – неведомо. И с того просветилось место. Сорок лет прожил монашек Антоний один в горе и отошел в селения праведных. А копал девять лет, приняв такой труд для испытания плоти.
Выходим из пещерок, Горкин и говорит: «Что-то я не пойму, плохо монах рассказывает». Ну, Федя и объяснил нам, что все это для пострадания плоти и все-таки монах и разбойников рассеял, а атамана к покаянию привел Спрашиваем монаха: а святой тот, кто гору копал? Монах подумал и говорит, что это неизвестно и жития его нет, а только по слуху передают. Ну, нам это не совсем понравилось, что нет жития, а по слуху мало ли чего наскажут. Одно только хорошо, что гнездо разбойничье прекратилось.
Идем самыми страшными местами. Темные боры сдвинулись, стало глухо. Дорога совсем пустая, редко – проедет кто. И богомольцы реже. Где отходят боры – подступают березовые рощи, с оврагами. В перелесках кукушек слышно – наперебой.
– Кукушечки-то раскуковались… перед грозой, пожалуй?.. – говорит Горкин, оглядывая небо. – Да нет, чисто все. А парит.
– Уж коли парит – где-нибудь туча подпирает… – говорит Антипушка. Кривая-то задотела! И березой как… чистые духи, банные. С овражков-то как тянет… это уж дождю быть.
И любками стало пахнуть. А до вечера далеко; а они больше к ночи пахнут, фиалочки ночные. А кукушки… – одна за другой, одна за другой – прямо наперебой, спешат. Мы загадываем, сколько нам лет пожить. Горкину вышло тридцать, а мне, – четыре, сбилась моя кукушечка. Говорят – она еще считать не выучилась.
С нами и старушка с внучкой, так привязались к нам. И нам с ними повеселей. Молодка тоже повеселела, стала чуть с Домной Панферовной говорить. Та ее окликнет: «Параша!» – а молодка ей: – «А-я?» А то: «Аюшки?» Федя находит земляничку, дает Параше, а та ничего – скусит и улыбнется. Все смеются на Федю: какой кавалер хороший, а в монахи все трафится. И старушка очень удивилась – молодчик такой, красавчик, а под каблук под черный! А он все Параше земляничку. Домна Панферовна ему и посмеялась:
– Найди такую себе кралечку в Москве – и женись, и будешь ее земляничкой кормить… а эта чужая, муж есть.
Федя как будто испугался и убежал от дороги в лес. Насилу мы его дозвались – страшно без него-то, места глухие… Кащеевка сейчас.
Проходим Кащеевкой, где зарезали щепетильщика. Спрашиваем у тамошних, как зарезали щепетильщика, поймали ли? Говорят – и не слыхали даже. Был, говорят, коробейник-щепетильщик намедни тут – на Посад пошел. А мужик вот проезжий сказывал… – на Посаде один мужчина зарезался в трактире, в больницу его свезли, – с того, может, слух и пошел. А тут место самое тихое.
И правда, совсем не страшно. Говорят, медведика видали в овсах, пошел – запрыгал-закосолапил. А мы и не видали. Ну, говорят, может, еще увидите, тут их сила.
Долго идем, а медведика все не видно. За Рахмановой сворачиваем с дороги – на Хотьково. Места тут уж самые глухие. Третий час дня: как раз к вечерням и попадем к родителям Преподобного. А дорога тяжелая, овраги. Сильно парит, все истомились, Кривая запинается, И вот – будто за нами… гром?..
– Никак громком погромыхивает?.. – оглядывается Горкин. – Э-э… гляди-ка, чего делается-то… к Москве-то как замолаживает! О-о-о… гроза на нас гонит, братики, дойтить бы успеть только. Погоняй, погоняй Кривую, Антипушка!.. Мы с Анютой в тележке. Небо за нами темное, давит жаром. Вот парить-то начало с утра – к грозе. С оврагов тянет медовыми цветами.
– Гляди, Кривая чего разделывает… ушками как стригет! это она громка боится… – нукая, говорит Антипушка. – А ты, дурашка, не бойся… дождичком-то помоет – будешь хорошая. Смокла как, запотела.
Гром теперь ясно слышен, раскатами. Синее к Москве, за нами, и черное из-за лесу, справа. Я вижу молнию, и Анюта видит, – будто огненная веревка, спуталась и ушла под тучу. Скорее бы до Хотькова дотянуться. Гром уж будто и впереди, – словно шары катают.
– Ка-ак раскатилось-то!.. – говорят. – Круговая гроза идет, страшная, не дай Бог!.. О-о-о, отовсюду нахлобучивает!..
И опять я вижу золотую веревочку на туче – мигнула только. Встречный мужик в телеге кричит:
– А вы поторапливайтесь! покос вон монастырский, сено монашки убирают-спешат… к сарайчику добирайтесь! У, грозища идет, совсюду нахлобучивает как… не дай Бог, град!..
Он вытаскивает из-под себя рогожу и накрывается.
– Неужто с градом, холодом как подуло?.. – Антипушка снимает шапку и крестится. – Гляди-ка, туча-то с бородой… как бы не подмела.
Едем березами, чистой рощей. Кукушки и там, и там – кукуют, как очумелые, от грозы. Густо пахнет березой, сеном, какими-то горькими цветами. Кривая сама торопится, грозы боится. Вон и покос, лужайка. Монашки быстро мотают граблями, сгребают сено в валы и копны. Совсем стемнело: черная над нами туча, с белыми клочьями – «с бородой». С клочьев стегают молнии, бьют в березы. Анюта тычется головой, кричит:
– Ой, бабушка, боюсь!..
Совсем нависло, цепляет за березы, сухо трещит, словно ворох лучины бросили… и вот – оглушает громом, будто ударило в тележку. Все крестятся и шепчут «Свят-свят-свят, Господь-Саваоф…» Катится долго гром, и опять вспыхивает-слепит, и опять грохает, до страху. Набегает за нами шорохом – это ливень. Нам машут с луга монашки – скорей, скорей! Первые капли падают, крупные, как градины. На выкошенном лугу рядами темнеют копны, синеют-белеют трудницы: синие на них платья и белые платочки. Рысью мы доезжаем до навеса, бежим укрыться. Дождь припускает пуще. Старушка монахиня приветливо говорит:
– Перегодите дождичок-то, спаси вас Господи.
Горкин спохватывается: мешки-то в телеге смокнут! Федя бежит к телеге, схватывает мешки – весь мокрый Кривая стоит под ливнем, развесив уши, вся склизкая. Будто болото под телегой. Антипушка доволен – ничего, поосвежит маленько, для Кривой это хорошо, погода теплая.
С веселым криком бегут трудницы по лугу, как будто в сетке.
– Сороки-то мои, глупые… ах, глупые!.. – смеется старушка монахиня.
Будто летят в дожде бело-синие птицы по лугу. Уж не ливень, а проливень – леса совсем не видно. Блещет, гремит и льет. Огромная лужа у навеса – зальет, пожалуй, и куда мы тогда все денемся, надо на крышу лезть Хочется, чтобы подольше лило. Трудницы выскакивают под ливень, умываются дождиком и крестятся. Грохает прямо над сараем. Монахиня говорит, крестясь:
– Свят-свят-свят… Ах, благодать Господня… хорошо-то как стало, свежо, дышать легко!.. Свят-свят…
Гром уже тише, глуше. Пахнет душистым сеном и теплым лугом, парок курится. Слышно под уходящий ливень, как благовестят в монастыре к вечерням.
– Уж заночуйте у родителей Преподобного, – говорит нам монахиня, помолитесь, панихидку по родителям отслужите, схимонаху Кириллу и схимонахине Марии.
И услышит вашу молитву Преподобный. У нас хорошо, порядливо… под Покровом Владычицы обитаем. Родители-то у нас под спудом… кутьицей сытовой родителей помяните, спаси вас Господи. Рукодельица наши поглядите, кружевки, пояски… деткам мячики подарите лоскутные с вышивкой, нарядные какие…
В Хотькове мы ночуем.
Утро, тепло и пасмурно. Дали смутны. Мы – «У Креста», на взгорье. В часовне – великий крест. Монах рассказывает, что отсюда, за десять верст до Троицы, какой-то святой послал поклон и благословение Преподобному, а Преподобный духом услышал и возгласил: «Радуйся и ты, брате!» Потому и поставлен крест. Рассказывает еще, что видят отсюда, кого сподобит, троицкую колокольню, будто розовую свечу, пасхальную.
Мы стоим «У Креста» и смотрим: синие, темные боры. Куда ни гляди – боры. Я ищу колоколенку – розовую свечу, пасхальную. Где она? Я всматриваюсь по дали, впиваюсь за темные боры и вижу… вижу, как вспыхивает искра, бьется-дрожит в глазах. Закрываю глаза – и вижу: золотой крест стоит над борами, в небе. Розовое я вижу, в золоте, – великую розовую свечу, пасхальную. Стоит над борами, в небе. Солнце на ней горит. Я так ее ясно вижу! Она живая, светит крестом – огнем.
– Вижу, вижу! – кричу я Горкину.
Он не видит. И никто не видит. Не видит и Анюта даже.
– Где ж увидать, пасмурь кака… – говорит Горкин из-под ладони, невесело, – да и глаза не те уж.
Монах говорит, что это – как сподобит. Бывает – видят. Да редко отсюда видно, поближе надо. А я-то видел. Говорю, что розовая свеча, до неба, и крест золотой на ней. Но мне не верят: помстилось так. Я стараюсь опять увидеть, закрываю глаза… – и слышу:
– Нагнал-таки!..
Отец!.. Скачет на нас, в белой своей кургузке, в верховке-шапочке, ловкий такой, веселый. Спрыгивает с Кавказки – и не может стоять, садится сразу на корточки, – так устал. Сидит все и разминает ноги. Я кидаюсь к нему, от радости. Он вскидывает меня, и я кричу ему в дочерна загоревшее лицо, что видел сейчас свечу… розовую свечу, пасхальную! Он ничего не понимает – какую еще свечу! Я рассказываю ему, что это кого сподобит… видят отсюда колоколенку – Троицу, – «как розовая свеча, пасхальная!» Он целует меня, называет выдумщиком и кому-то кричит, за нами:
– Эй, девчонка… земляника у тебя, что ли?..
И покупает целое лукошко земляники, душистой, спелой. Мы сидим прямо на траве, хотя еще очень сыро, и все едим землянику из лукошка. Отец кормит меня из горсти, шлепает по щекам – играет. Пахнет от его рук поводьями, черным, сапожным варом и спелой земляникой, – чудесно пахнет! Рассказывает, как проскакал-то лихо: в половине шестого из Москвы выехал, а сейчас девять только. Все удивляются. Покупает еще лукошко, угощает и ест горстями; катятся землянички по пиджаку. Говорит о Звенигороде, что успел побывать у Саввы Преподобного, застал обедню… о рощах у Васильчиковых в Коралове: «Такие-то рощи взял!» Полтораста верст проскакал – устал.
– Ну, поскачу поспать. В монастырской гостинице найдете… – И скачет на взмыленной Кавказке.
Будто прошло виденьем.
– О-гонь!.. – всплескивает руками Горкин, – и был, и нет!..
Я смотрю на грязную дорогу, на темнеющие боры по дали. Ни отца, ни розовой колоколенки, ни искры.
– Дай-ка, я те вытру… весь лик у те земляничный, папашенька как уважил… – смеется Горкин и вытирает меня ладонью. – И был, и не был!
Я смотрю на лукошко с земляникой… – будто прошло виденьем.