– Александр.
– А его сына?
– Не знаю. Кажется, Жорж или тоже Александр.
– Мне нравится имя Жорж. Милое имя. Ты не похож на русского Жоржа. Ни капли. И ты много выиграл сегодня?
– О, да.
– О, да… А как по-русски «О, да»?
– Я не знаю.
– Ты никогда ничего не знаешь. Подвинься, мне душно. И я хочу лимонаду…
II
Отблеск света на лице Сюзи, особенно на горбинке носа, нежен так же, как на тонком фарфоре. У нее прозрачно-розовые кончики ушей и светло-карие глаза, полные радостного света, и в этом, может быть, светящаяся прелесть ее лица. Прелесть его и в наивном взмахивании ресниц, в капризном рисунке рта, в родинке у левого века и в тепло-золотистом отливе кожи.
Чаша бытия с ее горечью точно никогда не касалась светящейся головки Сюзи, не знающей ни добра, ни зла, ни греха, такой же бессмысленно-прекрасной, как голова матери всего сущего, Венеры, Красоты, пред которой бессмысленно все добро и все зло. Нечаянный цветок парижского предместья, с черных мостовых, Сюзи была грешна всеми грехами и не знала, что такое грех. Мать жизни, Венера, повторила в ней свой вечный образ, таинственный и властный, и чаша бытия была для Сюзи чашей радости, когда все летит куда-то в легком опьянении, пусто, весело и бездумно, как вихри конфетти, маски карнавала, стрела ласточек или весенний ветер. Никогда не будет старости, нищеты, смерти, и весь мир играет в приятном головокружении, так же как играет золотистое шампанское в бокале, подернутом паром, когда бесшумными ракетами взлетают пузырьки…
Перед зеркалом с тремя створками, в тесной спальне, Сюзи надевает наколку. Она выбрала повязку друидов: дубовые листья, перевитые полевыми травами и цветущей резедой, но повязка тяжелит ей голову. Она заменила ее ландышами: две белых кисточки так свежо и легко спадают к ушам.
Фервак держит ее наколки, ее картонки, веер шпилек в зубах. Он старается не наступать на ворохи черных и желтых сорочек, чулок, панталон, перчаток, которые попадаются всюду у зеркала: в спальне столпотворение из-за сборов в театр.
Сюзи выбрала шелковое платье небесно-голубого цвета, шитое серебром, с фалбалами черных кружев, платье, похожее на воздушный голубой шар, еще надутый, но уже опадающий. На руку она повязала и черную бархатную ленту с алмазной застежкой.
В зеркалах мелькает то тонкий профиль Сюзи, то затылок, то голая, в едва заметном пушке, спина, где мягко шевелится кожа между лопаток. За створками – теплый запах тела, духов, шелка и волос, спаленных на щипцах. Фервак укололся шпилькой. Сюзи равнодушно сказала:
– Это ты сам виноват.
Она выходит из-за створок. Нежную белизну плеч оттеняет раздутая голубая волна. Она выходит, как Венера из морской волны, пенящейся черной пеной. Фервак издал восхищенный звук «а» и поцеловал ей руку у черной ленты с алмазом.
– Я забыла позавтракать, – сказала Сюзи. – С утра перед зеркалом из-за этой глупой оперы с императорами. Я хочу есть.
– Но после театра…
– Идем на кухню, там есть остатки вчерашнего рагу. На кухне Сюзи тесно и неопрятно. На плетеном стуле на дырявой атласной подушке спит котенок. Ферваку приказано взять из шкафа блюдо холодной телятины с горошком и отпитую бутылку бордо.
– Ты снимешь твой фрак, – говорит Сюзи. – И я им завешусь.
Ирландец удивленно подымает брови, но подчиняется, он стягивает узкий фрак цвета «головы негра». Такие внезапности Сюзи нравятся ему больше всего. Поверх голубого кринолина накинут черный фрак: Сюзи тонкими ломтиками режет телятину. Фервак в белом галстуке и в накрахмаленной рубашке с алмазными пуговицами, которая стоит на груди горбом, с аппетитом подбирает с тарелки зеленый горошек. Ему очень нравится нечаянный завтрак на кухне.
На стол прыгнул котенок, заглянул в блюдо. Сюзи смахнула его вниз.
– Ну ты, невежа.
Ему бросили косточку. Под столом горят еще выпуклые и слезящиеся глаза старой болонки: весь дом Сюзи собрался на кухню. Болонка дышит тяжело, с хрипом, и сидит под столом так, точно у нее расходятся ноги. Она вечно больна, и у нее вечный кашель.
– Ты можешь меня познакомить с Жоржем? – говорит Сюзи, приглатывая вино.
– С кем?
– С этим молодым русским царем.
– Я не могу, я не знаю.
– А, ты не знаешь…
Сюзи отстегнула фрак цвета «головы негра», нагнулась и вытащила из-под стола сопящую болонку с нечистым желтым бантом:
– О, мой Тото, старушка, милая крошка, прощай.
И поцеловала ее в мокрый нос над прискаленными зубами.
III
В подъезде за бархатной завесой с парчовыми кистями видна дворцовая карета и пудреный кучер с бичом в треуголке на высоком сиденье, похожем на турецкий барабан с золотой бахромой.
У гвардейца в медвежьей шапке дрогнула белая перевязь, он поднял ружье на караул. Толпа потеснилась и замерла. Сюзи подымается на носки, ей очень помогает плечо Фервака. Она видит, как два господина в треуголках пронесли тресвечники. Все склонились в поклоне. В вестибюль, под руку с императрицей французов Евгенией, входит император Александр. Императрица в бело-розовом платье, с красной лентой через плечо, в кружевной накидке, вокруг худой шеи обмотана нитка жемчуга, на голове маленькая бриллиантовая диадема. Сюзи смотрит на голую сухощавую руку императрицы, сжимающую веер, и на дрожащие огни широкого браслета. Император, высокий, тоже с лентой через грудь, во многих орденах. На его пробритом подбородке, между шелковистых бак, отблеск огней. За ними – Наполеон III, принцессы, за ними – тихо звеня кольцами сабель, идет блестящая свита. Вот он, прелестный мальчик, сын русского царя. Он задел обшлагом опахало Сюзи с пасторальной живописью на слоновой ручке. Сюзи уронила опахало. Цесаревич наклонился, но кто-то успел поднять за него и, подавая Сюзи, вежливо прошептал «мадам».
Молодой офицер узнал ее в дымке газового освещения, сияющую над небесно-голубой волной шелка. Сюзи поняла, что он узнал ее, по тревожному и радостному блеску его глаз. Чернобородый лысый человек в узких штанах с красными лампасами заслонил от нее цесаревича.
Под пальмами, под круглыми газовыми лампами, вверх по широкой лестнице торжественно подымается шествие. Их величества показались в ложе. Дирижер постучал палочкой по пюпитру, и русский гимн, торжественный и щемящий, сладкий и угрожающий, заколыхался в зале. Русский император слушал гимн, слегка склонивши голову к плечу, его глаза были закрыты.
Спектакль начался актом «Африканки». В полутьме, где переливается изредка зрачок или поблескивают стекла биноклей, все стало таинственным и точно бы бесплотным.
Сюзи скоро нашла вдохновенное лицо свитского офицера: сын царя непонятной страны и непонятного народа, с иконами, кнутами, кибитками, пиками и какой-то Польшей, которую, как говорят, его отец, пожилой царь с лентой через плечо и с мешками под глазами, зачем-то «держит в цепях». Сюзи думала: «Милый мальчик, какой милый мальчик».
Цесаревич, если это был он, тоже отыскал темную головку с ландышами в боковой ложе бельэтажа и не сводил с нее глаз. Шла «Жизель» Теофиля Готье. Музыка Адольфа Адана ткала тончайшую звенящую паутину. Раз или два рука цесаревича легла на бархатный край ложи.
Фервак внимательно смотрел на сцену. Ему нравились клубки танцовщиц в газовых пачках, их смутные движения и плавные полеты. Когда замирал оркестр и пели одни скрипки на самых кончиках смычков, прима-балерина на самых кончиках носков перелетала всю сцену, как дрожащая стрекоза. Но больше всего нравились Ферваку два гвардейца в медвежьих шапках, которые стояли в углах завесы, на авансцене: точно парадный караул «Жизели». По скулам часовых струится пот, они задыхаются в духоте газа, их сменяют каждые четверть часа. За часовыми в смутном свете рампы мелькают танцовщицы в пачках, и все это прекрасно и внезапно.
Под балдахином, направо от русского царя, Наполеон III, император французов, рядом с ним цесаревич, дальше принцесса Гессенская, великий князь Владимир, принцесса Евгения Лихтенбергская, принц Иохим Мюрат. Налево от императрицы французов Евгении – великая русская княгиня Мария, принцесса Веймарская, брат японского императора. За принцессами на длинном ряде кресел – придворные дамы в газе и тюле. Придворные дамы тихо обмахиваются веерами. Наполеон часто подергивает тонкий ус.
Как и Фервак, он смотрит на двух часовых у занавесы и еще на кресла партера, занятые полицейскими агентами. Для них отведено шестьдесят мест. «Не слишком ли много, – сказал утром император, – или они думают торговать билетами?»
Сероватое, с острой бородкой, лицо Наполеона светится в полутьме. У императора прозрачные глаза, над которыми как будто никогда не смыкаются ресницы, и кажется, что никогда не улыбается, не плачет, не смеется это замершее лицо с прозрачными глазами.
Такое же завороженное лицо было у него 6 августа 1840 года, в день высадки на французском берегу, когда он подымал бунт против короля в провинциальном гарнизоне, с таким же магнетическим лицом, он, арестант, приговоренный к пожизненному заключению, говорил в крепости Гам: «Отсюда я выйду или на кладбище, или на французский престол».
Он вышел не на кладбище, а на престол. И все его видения, фантомы, тот магический мир, зрелищем которого он был зачарован, мир его великого дяди Бонапарта, как будто снова вернулся с ним во Францию.
Только вернулся этот мир не настоящим, а призрачным, толпой реющих и легких привидений, едва одетых плотью и готовых рассеяться. Магнетическое лицо с глазами сомнамбулы, тень великого Бонапарта, видного как бы сквозь дымку сна и забвения, зачаровало Францию, и прошло по ней легчайшее дуновение, и все стало похоже на фантасмагорию, на светлую диораму, феерию, в которой действительность перепуталась с вымыслом и видения смешались с людьми, как эти гвардейцы в медвежьих шапках смешались с танцовщицами: все стало похожим на дрожащий неверный пейзаж, отраженный в детском воздушном шаре, готовом улететь, стало неверным и легкомысленным, беспечным и прелестным, как игра китайских теней, или кавалькады амазонок в Булонском лесу, или кружевные митенки, мантилий и воздушные кринолины второй империи…
Занавес стал сдвигаться, зашумели рукоплескания. Русский офицер смотрел на боковую ложу бельэтажа…
IV