Про Наполеона Сорочкин узнал в подробностях от копииста Ванюшина. Ванечка, отрок неслышный, без чина, оказывает Сорочкину уважение: всегда его зовет по имени-отчеству и всегда с ним по портерным пьет, едва раздадут жалование.
Сначала отнекивается, морщится: молод еще на вино. А когда выпито, злеет. Бледный лик светится, ресницы дрожат, и узкие губы улыбкой шевелятся, в улыбке же светлая и тонкая злость.
– Вот и выпито, Андрей Андреевич, а зачем выпито, неизвестно.
– Пей. И зачем. Все равно.
– Нет, а зачем?
У Ванюшина, когда выпито, все вопросы: чиновники зачем и кокарды, и зачем самый человек живет, все зачем, все к чему.
– Молчал бы ты, Ванечка…
– Я что же, я помолчу… Одним словом, чиновники и Россия, так сказать, есть держава… А зачем? А может, ничего нет, и нам только кажется, что Россия, чиновники, а я, может, всю эту Россию под одним моим пальцем раздавить могу. Тоже – держава.
Так вот, этот самый Ванюшин и принес Сорочкину книжку про Наполеона, господина Павленкова издание, история жизни. И портрет приложен: сюртук серый, жилет белый, волосы на лбу темным серпиком, завитушкой, с полным и бледным лицом, строго задумчивым, очень походит Наполеон на него самого, коллежского регистратора Сорочкина.
Тайно, под казенными бумагами, за шкафом, читал Сорочкин все слова, какие Наполеон полкам говорил, и страны, где воевал, и про гвардию в мохнатых шапках, про Березину, и как на мост со знаменем шел, сто дней, и Аррагоны.
При чем Аррагоны и где Аррагоны, у господина Павленкова не показано, но от такого слова, музыки великолепной, Сорочкину стало светло и огромно.
В четверг они с Ванечкой Ванюшиным в трактире «Париж» на Среднем проспекте о вращении вселенной заспорили. По Ванечкину выходило, что когда земля вертится, то жить вовсе не стоит: одно головокружение, как карусели в Петровском парке, родился, помер, помер, родился, а зачем, никому не понятно.
Андрей же Андреевич разъяснил, что все понятно, и ежели вертится, значит, любое существо и вещь всякие судьбы в верчении испытывает: был кто блохой, а до птицы довертится. А то графом кто был или министром, а повернет в коловращении в такую, прости Господи, пакость, что и выражаться непристойно. В этом весь интерес создания состоит, и вращение вселенной все равно как колесо с билетиками счастия, а счастие есть судьба.
Трактирный оркестрион бряцал расстроенно и мутно песню о Наполеоне: «Горел-шумел пожар московский».
– Слышишь ты, Ванечка, – говорил Сорочкин и горели его глаза. – Стоял он в сером сюртуке. Он… А может, это я самый стоял, я им был, хотя вот теперь и коллежский регистратор за шкапом… Я не регистратор, я узник прикованный, узник на острове Святой Елены… Вот меня куда завертело… И ты. Вот ты без чина, и вопросы у тебя разные, а кто тебя знает: может, ты святым Борисом и Глебом был, отроками, сорокамучениками… Куда нас завертело. Понял? Судьба.
Ванечка тоненько рассмеялся:
– Это вас Нина Ивановна завертела, а не судьба… Атанде-с.
– Молчи, раб несмысленный… Нина Ивановна, оне недосягаемость, оне превышнее, иже херувимы, молчи. Ты во мне то пойми, как мне все понятно и от того, может быть, я художник нечаянный, сочинитель великий, страшный полководец… Я не я… Я – узник. А ты – атанде-с.
– Завертело.
Половой их спор слушал и еще некие потные морды, словно бы лошади или вепри. Половой сказал:
– Это точно: когда нетверезый, страсть до чего иных вертеть может.
А ночью они с Ванечкой Ванюшиным, обнявшись, в Галерную гавань Смоленским полем шли. Все фуражки друг другу поправляли, чтобы кокардами прямо. И целовались. А у Ванечки губы холодные, как у мертвеца, в тонком льде. Снега метут, скрежещут, из черной прорвы, с Невы, дуют ледяные ветры.
– А-р-р-рагоны, – кричал Андрей Андреевич, и бежали у него по щекам горячие слезы, замерзали. Он шептал:
– Судьба…
Светится беленький Ванечкин лик. Хихикает Ванечка, попрыгивает по сугробам:
– Судьба-с! Судьбы нет, одне выдумки. Вот я ноздрю мизинцем прижму и на всякие ваши судьбы высморкаюсь… На все-с, что на Гавань, что на Россию. Я бы всю Россию взорвал, чтобы посмотреть, что получится.
– Врешь! – крикнул Сорочкин и сбил у Ванечки фуражку в сугроб.
– За что же вы деретесь? – обиделся Ванечка. Стал искать в потемках фуражку.
– Врешь! А Наполеон? Какие он судьбы произошел? Был офицеришка, попрыгун, шушера, а его куда садануло – императором стал.
Поднял палец:
– Императором… Аррагоны!
И так вымолвил «Аррагоны» и так погрозился, что Ванечка без фуражки от него в страхе бежал.
Неизвестно, как добрался Сорочкин домой, но с койки своей посмотрел он в окно, в снега и гаваньские пустоты.
А из окна на него лицо полное, бледное смотрит, как месяц таинственный: император Наполеон, и губы твердо сжаты, и темный серп волос на лбу.
Тогда понял Сорочкин, что он сам на себя из окна смотрит, и все ему стало понятно.
Он руку под жилет сунул и усмехнулся.
В пятницу экзекутор дал Сорочкину подшить бумагу с надписью министра. Бумага на машинке переписана, а сбоку, карандашиком, резолюция: «Я не согласен».
Сорочкин пригладил на лбу завитушку, усмехнулся, в чернильницу перо обмакнул и написал внизу резолюцию, неспешно:
«Согласны вы, не согласны, а все пропало. Темна судьба человеков. Аминь».
И пониже расписался, вверх и наискось:
«Наполеон Бонапарт».
Подумал и приписал:
«Бонапарт Наполеон, Император всероссийский».
Он милостиво протянул бумагу экзекутору:
– Вот возьмите. Я наложил резолюцию.
Встал, будто еще желал что-то сказать, но только оправил волосы, вздохнул и сунул под жилет руку.
Все присутствие поднялось на ноги, столпилось. Его превосходительство проворными шажками прибежало.
– Что вы наделали?
– Ничего. Хорошо.
– Хорошо! – вскрикнуло его превосходительство.