– А, сударь, Жербушка, пуд тысящ тридцать клади. В середу отрубили скалу саженью короче, а было двадцать пять тысящ пуд. Клади на сажень по пяти тысящ.
– Так и кладу.
– Прикинь, то-то, цифирь свою, а мне, отдохнувши, надобно другую раскалывать.
* * *
«Колонны из цельного гранитного камня для Исаакиевского собора, – писал «Сыну Отечества» месяца октября 1820 года Бестужев, – выламывает купец второй гильдии Суханов. Он одним опытом, дошел до того, что может выламывать такой кусок камня, какой ему угодно. Прежний способ рвать камни порохом опасен и для сего рода работ вовсе неудобен, и для сего Суханов выдумал способ раскалывать клиньями целые горы, чему примером служат колонны Казанской и нынешние, для Исаакиевской церкви им изготовленные.
Для производства дела он ищет слоя камня, приличного длине требуемой колонны, проводит на оном борозду, означающую черту, по коей камню должно расколоться, буравит по сей черте дыры, аршина на полтора расстоянием одну от другой, глубиной во всю толщину слоя и столь широкие, чтоб могли войти в оные два железных желоба, между коими вкладываются железные клинья. Таким образом, поставивши по обе стороны сто или полтораста человек с молотами, заставляет вбивать клинья в один взмах, и после нескольких повторенных ударов раскалывает сей мастер скалу».
* * *
Вдоль Кронштадтских бастионов идут караваном плашкоутные баржи Жербина, а на баржах, в железных канатах, лежат по две в ряд уже ограненные блистающие колонны. Советник Жербин стоит на первом плашкоуте, на самом носу.
Очень мала черная его треуголка для большой пудреной головы. Советник в черном кафтане, и все перебирают какие листки его полные руки, цифирь на цифирь, знаки на знаки. На масонском перстне порхает огонь. Вбок, горбушкой, сбило сивые букли советника, и невский ветер, рея, играя, уже растрепал черный его кошелек, теребит седую жербинскую косицу павловских времен.
Писал Бестужев «Сыну Отечества» о коммерции советнике Жербине:
«Насчет перевозки колонн было много предположений. Опытнейшие люди, дивясь огромности и чрезмерной тяжести сих колонн, недоумевали о способах, к тому потребных. Уже знатные суммы были назначены на постройку судов, паровых и других машин, нужных для погрузки, но коммерции советник Жербин, принявши на себя доставку колонн, без уточнений механики, и вопреки феории, следуя здравому смыслу и верному опыту, построил на свой счет суда, из коих каждое подымало по две колонны вдруг.
Когда первые колонны были привезены, то встретились новые препятствия и затруднения о способах выгрузки оных. Явились бы тотчас к выгрузке иностранцы с выдумками и чертежами, за что одни попросили бы привилегии, другие денег, третьи чинов и т. п., и все оное, конечно, было бы очень хорошо, только заняло бы много времени для рассмотрения оных. Одним словом: выгрузка была препоручена тем же двум российским купцам-мастерам, которые ломали и грузили сии исполинские колонны.
При выгрузке колонн с судов на берег исключительно употреблен был Морской гвардейский экипаж. Сии росские мастера с росскими матросами приступили к делу с обычной механикой своей: подложили ваги, бревна, доски, завернули веревки, перекрестились, крикнули громкое «ура», и гордые колоссы послушно покатились с судов на берег, и, прокатясь мимо Петра Великого, который, казалось, благословлял сынов своих рукою, легли смиренно к подножию Исаакия…»
* * *
В серебристом инее колоннада Исаакия. Ночь светла хладным сиянием. В сиянии прозрачного льда Сенатская площадь, и порталы собора Казанского, и медный Петр на гранитной скале. Змий обмерзлый подавлен застылым копытом, и медные очи Петра в пятаках льда.
Во тьме высокой на вершине столпа Александрова под пятой обмерзлого ангела свернулся мерзлый змий. Раскалится и звякнет ли ангельская стопа, размозжит ли голову змию?
Мерзлую Россию потрясет ли, растопит медный гром Петрова коня?..
Хладный ветер, пустоты, шорох снегов. Ни имени не отзовется, ни звука. Забвение.
В сквозных пропилеях собора Казанского звенит хладным звоном гранит. Вдоль колонн несет быстрые белые кавалькады метели.
В кавалькадах метели не мелькает ли грузный советник Жербин в черной крошечной треуголке с серебряным галуном и декабрист Бестужев, одергивающий пеньковую веревку на шее, натружденной виселицей, многие вольные каменщики, мастера, воины, сыны Отечества, храма Премудрости Соломоновой России созидатели, а впереди всех горбун Суханов с железным аршином?
– Крепка ли, судари, колоннада сия?
– Крепка, мастер Суханов, крепка, во веки веков не сдвигаема…
Точно бы слышны в метели голоса. И там, где стукнет железный аршин о гранит, отдадут стылым звоном колоннады. Только белую кавалькаду метели носит теперь вдоль пустых пропилеев Российских…
Тимпаны
Князю Ф.Н. Касаткану-Ростовскому
Тонкий бой, длительный, дальний, он трогает легкой тревогой, как будто отдаляются чьи-то звенящие шаги, чтобы никогда не вернуться, как будто недосказано то, чего никогда не услышать: дальний звук струны, бой часов.
Вы рассказывали, что в Зимнем дворце для офицерского караула был отведен громадный покой в крыле нижнего коридора.
Зимой была сухая жара в том покое, и асфальтовый пол поливали водой для освежения воздуха, а в чудовищном камине пылали с гулом тяжкие бревна, какими топят банные печи.
Кожаные диваны стояли по стенам кордегардии и два кресла у громадного окна, выходившего на дворцовый двор. К креслам, которые стояли от окна вправо, была припаяна медная скоба, и в скобу ставили свернутое знамя, приносимое полками на дворцовые караулы. Там оно высилось тенью и, может быть, шуршала от сухого жара знаменная парча.
А на камине, у зеркала, тусклого и огромного, как зеленоватая заводь, были старинные часы в футляре красного дерева, с золоченою решеткой между точеных колонок. Циферблат в сети мельчайших морщин по эмали и выпуклое стекло часов, тонкое и хрупкое, как слюда, были словно источены жаром камина.
Вы рассказывали, что часы не ходили, никто их не заводил, и вы помните, что узкие золоченые стрелы, острия которых едва приметно дрожали, когда подходили к камину, остановились навсегда у полустертой цифры 7.
А если бы те часы били, был подобен их бой летучему звуку тимпанов, – я так думаю, – и ваш рассказ о часах на камине в дворцовой кордегардии почему-то стал для меня рассказом о дальних тимпанах, которых я никогда не услышу, и о чьих-то замеревших шагах, которые никогда не вернутся.
Я еще думаю, что часы были привезены из Голштинии молодым царевичем Петром Феодоровичем в подарок императрице Елисавет, что они старинной гайдельбергской работы.
Часы Петра Феодоровича показались государыне неуклюжими и были отданы в непарадные покои для украшения невидимых дворцовых углов, а оттуда их скоро взяли для караулов, в дворцовую кордегардию.
В ту ночь, когда не стало государя Петра Феодоровича, и во многие иные ночи и дни, и в ту ночь, когда не стало государя Павла Петровича, и когда похоронные черные дроги везли из Таганрога сквозь метель в столицу гроб государя Александра Павловича, а рядом с возницей сидел окостеневший под черным плащом граф Аракчеев, и когда в глухой декабрьский день тягостно шумели на Сенатской площади гвардейские полки в нестройном каре, прозрачным и чистым был звон гайдельбергских тимпанов и золоченые узкие стрелы с легким дрожанием верно обходили свой круг.
Государь Николай Павлович взял часы к себе в спальню. Они стояли там на камине, недалеко от жесткой императорской койки.
Старинный ли звон с длительными перепадениями, как нежное отрясение струн, дальний ли полет тимпанов, но смутное пение часов, подобное гимну, полюбилось суровому императору, и по тем часам он проверял свои грагамы и брегеты, и по ним начинал императорский день.
В то зимнее утро часы пробили семь, и государь проснулся.
Его удивила холодная темнота в покое. За огромным окном, к которому прижались снега, было глухое небо ночи и над дымящей от поземки Невой за тенью Петропавловской крепости еще не сквозила полоса зимней зари. Рассвет был темным, как ночь.
Государь отворил двери спальни. Придворный лакей с морщинистым и бледным лицом поднялся с кресел с поклоном. Государь взял с круглого стола горящую свечу.
Государь взял ее молча и прошел в тесную умывальную. Старик слышал, как государь скашливает в умывальной от ледяной воды.
Из спальни император вышел уже в гвардейской шинели с бобрами и в кавалергардской каске. В руках у него была свеча. Он молча поставил свечу у кресла, на стол, и сильно задул огонь.
В потемках залы высокой и бесшумной тенью прошел император. Промерцала у окон его каска с раскинутым двуглавым орлом.
Он вышел на дворцовый подъезд, куда мело с сухим шелестом снег.
Сани не были поданы к подъезду, кучер, вероятно, провел упряжку на площадь, зная привычку государя выходить из дворца пешком перед разводом караулов в Михайловском манеже.
Император посмотрел на часовых под темными дворцовыми воротами. Тулупы занесло снегом, и обмерзли немые лица солдат.
Саней не было и на площади. Император крепче закинул шинель и зашагал через площадь по крепкому снегу. Его лоб под медным козырьком каски стал ныть от ледяного ветра, бобры задымились от инея.
Во тьме стылой, пустой открывалась ему столица, и глухое небо, вея стужей, давило на темные домы и замерзшие колоннады.
Никого не встретил император. Словно бы вымерла столица, опустела внезапно, и у черных окон, как у пустых глазниц, белели снега, и вдоль мостовой, шипя у тумб, влеклись долгие космы поземки. Обширная пустыня звенела от стужи…
Высокий офицер в дымящейся бобровой шинели и в каске, на которой мерцал в колючем инее орел, с силой ударил ладонью в запертые ворота Михайловского манежа.