Здесь жизнь протекала обычною чехардой:
студенточка-практикантка в отделе кадров
выпрашивала у начальницы выходной,
и будь она кошкой, то хвост её был бы задран.
В курилке от дыма было не продохнуть,
младший научный состав весь день пробавлялся чаем,
но институт пролагал межпланетный, межзвёздный путь
солнечными батареями чуть качая.
Перегорали лампы, текла вода,
зимой забивали щели оконниц ватой,
коротила проводка, оборванные провода
шипели ужами двухсот-двадцами-двух ватно.
Не с кем было оставить детей, так вели сюда,
дети тайно бродили по сумрачным коридорам,
гендиректор с очками, слоистыми как слюда
мохноброво глядел удивлённо-немым кондором
и кивал головой на слова суетящегося членкора.
Не работал никто, но контора жила сама.
Через щели, забитые ватой, сквозило время.
За немытым окном кисельно густел туман,
извивались в горшках толстолиственные растенья
и мохнато росли, питаясь не столько тем,
чем положено – то есть, водой и лучами, – сколько
общаньями будущего, свисающими со стен.
И росли на такой диете довольно бойко.
Уходили в архив отчёт, копилась пыль
(я напомню забывшим, что пыль была межпланетной)
Институт – многотомный траспортник – сонно плыл
сквозь пространство как по пустыне – ковчег завета.
И качался походкой несущих его людей.
Послы
I
Дрёма и сон – не одно и то же:
сумрачный лес, наводящий ужас,
старый колдун с обугленной веткой,
скачущий в дыме; слеза по коже
сморщенной хуже гриба, и стужа,
слышная в каждом порыве ветра.
Полупроснувшийся, полууснувший,
мыслящий медленно, длинно, вязко,
сбитый в колтун, обнищавший разум:
щёлкни на плёнку такие души —
кадр, подёрнут рябою ряской,
будто отказывает безотказный
душеснимательный аппарат.
На языческой Каме, дремучей Каме
московский писарь, какой бы ни был
(плюгавый мужик с худыми руками,
плешью на темени, носом сбитым)
всё равно свидетельствует собою