– Гадить будет, вони не оберешься, – брюзжит отец, но я чувствую: он готов уступить.
– Я поставлю ему ящик с песком! – сообразив, что восклицание излишне порывисто, договариваю как можно равнодушнее: – Конечно, это не кошка, пользы от него нет…
– А как его зовут? – встревает сестренка.
– Откуда мне знать? – я пожимаю плечами. – Давайте, пока он здесь, будем звать его, ну, хотя бы Найдой. Раз я нашла его…
Будь моя воля, эх, что за имя я бы придумала моему кролику! Я как раз читаю "Легенды и мифы Древней Греции". Сколько великолепных имен можно оттуда почерпнуть! Зевс? Нет, этот не слишком симпатичен. Ахилл? Тоже не люблю. Скорее Гектор. А если это крольчиха? Тогда Медея. Но лучше сразу выбросить богов и героев из головы. А жаль. Терпеть не могу, когда найденышей зовут Найдами, кошек Мурками, собак Бобиками. Это не имена, а так, что-то плоское, не выделяющее, а смешивающее их носителей со всеми найденышами, собаками, кошками. Но ведь кролика я… в общем, тут не до античных красот. Слишком важно, чтобы все запомнили: я его нашла.
Будто сознавая сложность момента, кролик мгновенно освоил ящик с песком. Не подвел! Но главное, он и в самом деле с первого же дня подружился со мной так, как ни один другой зверь за все годы моего богатого зверьми отрочества. В жизни появилось нечто настолько пушистое, как никогда прежде. Просыпаясь по утрам, еще не открывая глаз, я опускала с кровати руку, и пальцы касались упругих теплых ушей. Кролик тоже ценил эти минуты. Не было ни одного раза, чтобы его не оказалось на месте.
Мы выходили в поле, вызывая веселое изумление гуляющих больных. Я почти перестала скучать, и меня впервые посетила оздоровительная догадка, что Витька Собченко, кроме гордого вида, украинского происхождения, каковое, строго говоря, еще нельзя считать заслугой, и умения очень громко петь песню "Щорс идет под знаменем, красный командир!", иных выдающихся доблестей не имеет, а Лида Афонова обыкновенная паршивка. Это было то самое лето между четвертым классом и пятым, когда я осознала необходимость решительных перемен и перекочевала в параллельный класс.
Тот же дружище-кролик спас меня однажды от большой беды, которую я едва не навлекла на себя сама. Как говорится, в состоянии аффекта. Мы с мамой к тому времени как раз начали с интересом приглядываться друг к другу. Был славный воскресный день, уже осенний, холодный, но солнечный. Мама была дома, и мне захотелось уговорить ее пойти со мной в лес. Ища, куда она запропастилась, я заглянула в подвал больничной котельной – рабочее место отца. Услышала голоса. Они были там оба. Страх, внушаемый отцом, помешал мне просто вбежать: осторожность требовала сперва убедиться, не буду ли я некстати. Прислушалась. Голоса из ямы доносились странно четко.
– Это было двадцать лет назад, как я могу помнить такие подробности?
– Не делай из меня идиота – ты не помнишь, потому что тебе выгодно их забыть. Ты ушла вместе с ним, тебя не было полтора часа, и те жалкие, подлые отговорки, которыми ты потом пыталась оправдаться, только усугубляют твою вину!
– Послушай, мне страшно жаль, если я тебе причинила такую боль, но клянусь, между нами ничего не было. И быть не могло! Пойми, я бросила бы тебя в ту же минуту, когда перестала бы любить…
– Что лишний раз доказывает твою безнравственность и полное отсутствие чувства приличия. Кроме того, что ты называешь любовью, существуют долг, семья, общественное мнение, и все это выше, благороднее! Ни одна нормальная женщина ради сучьей похоти не пренебрегла бы всем этим!
– Да никакой похоти я не знаю, мне в этом смысле даже ты не нужен, если уж начистоту! Я люблю душой, всей душой, только этим и держусь, а то и жить бы не стала. Пусть я ненормальна, ну, прости меня за это, только умоляю, поверь, наконец, что никогда…
– Молчать! Прекратить скулить! Разжалобить вздумала?! Не выйдет! Даже если бы не было ничего – предположим смеху ради, что ты не лгунья, – довольно того, что своим развязным поведением ты заставила меня предположить, что это возможно! И вполне вероятно, что не я один мог допустить это! Значит, ничего не было?! И ты воображаешь, что это может тебя оправдать?!
Чудовищный диалог длился и длился – мне даже показалось, будто этот кошмар никогда не кончится. Что сама я поступаю довольно скверно, подслушивая разговор, ни для чьих ушей не предназначенный, мне в те минуты в голову не пришло. Почему я была так уж потрясена? Я, слышавшая столько скандалов куда погромче, страдавшая, но как-то уже привычно страдавшая от них? Но это… это… Там в подвале происходило нечто до такой степени леденяще гнусное, так мало похожее на семейную ссору, где речь все же идет о любви и обиде, о человеческих чувствах, и так напоминающее…
Нет, я понятия не имела, чтО может напоминать этот ужас. Много лет пройдет, прежде чем я узнаю о других подвалах, других обвинениях и оправданиях. Однако же радио я хоть поневоле, а слушала. Воздухом этой свирепой родины, кроваво карающей "за попытку намерения измены", я дышала. Подсознание или как его там, короче, что-то во мне знало достаточно, чтобы почти лишиться рассудка, слыша, как между двумя близкими людьми разыгрывается подобный допрос. Сейчас мне были ненавистны оба. Он – гад, палач, но и она… как она может терпеть?
Очнувшись, я опрометью кинулась вон из подвала. Состояние было такое, когда и смерть нипочем. На свое счастье об этом способе разделаться с безвыходным положением я тогда еще не задумывалась. А разделаться было нужно. Немедленно! Жить с ними я больше не смогу. Что угодно, только не это!
И тут я вспомнила. Совсем недавно они шептались о том, что тетушка, томясь своей бездетностью, просит уступить ей одну из нас, обещая "дать ей все". Мама тогда еще сказала, что они, может быть, и не вправе мешать нашему счастью, конечно, только при условии, что девочка сама пожелает этого. В сущности, тот разговор я тоже подслушала: они-то считали, будто я уже сплю. Отец же отрезал:
– Нет, Вера мала решать такие вещи, а Саша, – вдруг уважение прозвучало в его голосе, – никогда не согласится.
Эта гордость за меня, такая в нем странная, грела душу потом несколько дней, еще вчера… Вчера? Это было тысячу лет назад! Этого не было вообще! Я буду жить с теткой, с чертом, с дьяволом, мне все равно!
Тетку я не любила. Злого чувства тоже не испытывала. Какая-то непрозрачная пустота стыла там, где полагалось обитать чувству доброму. Стоило пробыть в ее обществе час-другой, послушать этот громкий капризный голос, бесконечные восклицания, смысл которых неизменно сводился к хвастовству или злословию, как наваливалась чуть ли не старческая усталость. Даже их роскошная квартира в Москве мне не нравилась, хотя была забита множеством красивых вещей. Они там словно бы задыхались в тесноте и в обиде, эти статуэтки, подсвечники, канделябры… Потом я узнала, что дядя по знакомству скупал их в закрытых магазинах ведомства госбезопасности, где по дешевке сбывалось имущество репрессированных. Впрочем, родители подозревали, что скупал он их не по знакомству, а по праву причастности к деятельности почтенной организации.
Вот куда я собиралась нырнуть примерно с тем же ощущением, как бросаются вниз головой в пропасть. Схватила тетрадку. Вырвала листок. Стала лихорадочно писать: "Хочу жить с вами. Только никогда не спрашивайте, почему. Буду делать все, что вы захотите."
Все, что они захотят? Пусть. Я знаю, это гибель. Но мне терять нечего.
Мне было что терять. Остановившись, чтобы перевести дух, я почувствовала, как теплое, пушистое щекочет ногу. Первое, чего они пожелают, со своими коврами, это избавиться от кролика.
Я плюхнулась на пол и стала смотреть на него. Чем дольше смотрела, тем яснее понимала: невозможно…
Родители так и не узнали, что я собиралась сделать. И чем теперь обязана Найде. Отец, раздраженный нашей идиллией, чуть что, донимал меня угрозами из области кулинарии. От этих разговоров всякий раз сосало под ложечкой. Хотя в глубине души я догадывалась, что он только пугает.
Много лет спустя я нашла у одного писателя грустную историю мальчишки и кролика, до странности похожую на мою собственную. Литературное право первой ночи теперь, ничего не поделаешь, за ним. Хороший писатель, не жалко. Но молодой. Его, должно быть, и на свете не было, когда мы с ушастым братом бродили вдвоем по окрестностям – я собирала грибы, стреляла из лука, безнадежно металась по полю, тщась запустить негодного змея, а кролик невозмутимо прыгал следом. Поэтому, хотя кролика я… гм… присвоила не вполне благопристойным образом, любое подозрение в краже сюжета отвергаю категорически. Был кролик, и похитила я его не из чужой повести, а из-под чужого забора.
Правда, когда смотришь из такой дали, велика ли разница между бывшим и придуманным?
Но кролик – был.
9. Лица куклы Мары
– Смотри, у нее лицо кривое!
– Да, немножко…
– Совсем кривое! Как мы раньше не замечали? А ну, сбегай к бабушке, попроси ножницы и белую тряпку! Постой, еще чернильницу захвати и цветные карандаши с моей полки!
– Слушай, а сколько у нее там лиц?..
Игрушек нам с Верой не покупали так же, как платьев. Без первого, по мнению старших, можно обойтись, если дети растут на лоне природы, где впечатлений и так предостаточно. Что до второго, глупо тратиться, когда клан отцовских родственников – точнее, родственниц – то и дело от щедрот сваливает нам свои поношенные тряпки, а бабушка их перешивает. Между собой родители называли этот вид благотворительности "дарами Терека":
– Ведь он все приносил трупы!
Право же, дырявые и латаные лохмотья нашего раннего детства – и те были лучше. "Дары Терека" стали для меня истинным проклятьем. Ровесницы бегали в грошовых, но детских юбчонках, кофтенках, платьицах, а я разгуливала живописным чучелом в каком-то немыслимом дамском креп-жоржете, в шелках и бархатах. Причем бабушка, не будучи умелой швеей, вносила в фасоны "даров" лишь минимальные изменения. А коль скоро "кургузые" наряды современных девочек казались ей и некрасивыми, и не вполне пристойными, мои юбки солидно свисали ниже колен, тогда как их – едва прикрывали попу. В довершение бедствия, коль скоро платья теток и кузин были призваны подчеркивать соблазнительные выпуклости, то на мне все это сначала пузырилось, а позже, о ужас, и впрямь стало подчеркивать. Развившись не по возрасту рано, я походила на малолетку, собравшуюся на панель, сама себе казалась отвратительной, но почему-то даже не пыталась что-нибудь предпринять. Пожалуй, я бессознательно принимала эти одеяния как бы за часть своего не в меру цветущего тела, питая одинаковое омерзение как к тому, так и к другому. Вера была умнее – взбунтовалась уже во втором классе. Принялась сама укорачивать юбки, возмущенно заявляла:
– Я не надену этого! Будут смеяться!
Ее урезонивали, говорили, что придавать столько значения внешнему виду могут только мещане, однако сестра держалась стойко и добилась немалых уступок. Странное дело: даже ее пример меня не вразумил. Должно быть, мне слишком не хотелось показаться мещанкой. Зато с отсутствием игрушек я боролась рьяно. Неизящная привычка, проходя мимо помойки, окидывать ее орлиным взором осталась у меня с тех пор, и когда вижу там игрушку, во мне, солидной даме неудобосказуемого возраста, поныне что-то вздрагивает. Да-а… Как, однако, жалостно это выглядит в словесном выражении! А между тем в помоечной охоте было что-то веселое. И трофеями, приносимыми с нее, мы дорожили побольше, чем мои юные племянницы своими Барби, успевающими наскучить за какую-нибудь неделю.
Лучшим трофеем была целлулоидная желтая обезьяна. С ее появления началась моя дружба с мамой. Однажды, проходя мимо нас с Верой, поглощенных игрой с новым приобретением, мама услышала фразу:
– Тут царь пошевелил хвостом…
Мы играли в похождения обезьяньего царя. Кажется, он отправился за бананами, а коварные подданные тем временем учинили дворцовый переворот. Или что-то в этом роде. Подобные игры забывались, едва закончившись, – эту я помню только потому, что мама стала расспрашивать. Открытие, что рядом живет человек, чей мозг способен породить царя, шевелящего хвостом, поразило ее. Дети мало интересовали маму, с ними были связаны заботы о еде и здоровье, и только. А такой человек уже годился в собеседники. Польщенная, я постаралась не разочаровать ее. Мы удивились и обрадовались друг другу, будто чудесной находке. Взаимное узнавание стало праздником, которого хватило на годы.
Начались долгие блуждания по окрестным лесам и полям. Мама была рождена для простора. Там она становилась настолько другой, что я поначалу с трудом верила глазам. В убогих стенах "палаццо" она казалась увядшей, да и дешевая фабричная одежда старила, а из эффектных родственных обносков ей ничто не подходило. Плечи у мамы были широки, жесты размашисты – дамские эфемерные платьица с треском лопались у нее на спине.
Дома она выглядела неуклюжей, как зверь, запертый в тесную клетку. Грубые башмаки словно бы еще больше подчеркивали, что мама при ходьбе косолапит. По-мужски большие, красные от давнего обморожения кисти рук нелепо торчали из узких рукавов жакета. Но когда мы шагали по лесным тропинкам, перебирались вброд через ручьи, карабкались по склонам оврагов, она становилась ловкой и радостной, как тот же зверь, вырвавшийся на волю. Зеленые глаза сверкали и смеялись, кожа на солнце смуглела дочерна, белые ровные зубы блестели, красивая сила играла в каждом движении. Выяснилось, что есть множество вещей, о которых нам пора потолковать. Говорить с ней было наслаждением. Она попросту не умела общаться иначе, чем на равных. Не поучала – делилась мыслями и шутила. А шутки и мнения были у нее такие, будто мама угодила в подмосковный поселок из английского приключенческого романа, скорее всего стивенсоновского. По существу неистово романтичная, она считала себя скептиком, если не циником. Короче, я внезапно обрела сокровище, о каком и мечтать не могла.
Желтый обезьяний царь оказал нам обеим такую услугу, что мы благодарно сохранили в домашних преданиях достославную фразу насчет его хвоста. Это вообще характерное свойство нашей семейной памяти: такая эфемерная добыча удерживается ею крепче, чем факты. Та же бабушка на старости лет легко вспоминала какой-нибудь забавный пассаж, услышанный от двоюродного деда или троюродной тетки, но род занятий, общественное, имущественное, семейное положение этих персон уже терялось в тумане: "Как будто, он держал конный завод… хотя нет, кажется, это не он… У нее, помнится, был сын адвокат… или горный инженер?"
Однако главной игрушкой нашего детства была все же не обезьяна, а кукла Мара. Я ее сшила своими руками, когда мне было лет пять. Мешок, набитый тряпками, заменял ей туловище. Второй, поменьше, – голову. Четыре тряпичные кишки изображали конечности. Мара была огромна: я шила себе не дочку, а подругу. Игры в кормление, пеленание и тому подобное никогда меня не занимали, а для приключений требуется полноценный соратник.
Злополучная Мара была соратником не совсем полноценным. Руки-ноги болтались, голова свешивалась, да и вся ее вялая фигура так и норовила переломиться пополам. И потом – лицо… Сначала оно было нарисовано прямо на белом мешочке, что служил головой. Но чем дальше, тем меньше пленяли меня его черты. В конце концов я вырезала из старой простыни овал, изобразила на нем по возможности прекрасный лик, пришила поверх прежней физиономии крупными стежками через край и на какое-то время удовлетворилась. Однако пришел час, и третье лицо сменило второе, за ним последовало четвертое. Шли годы, и ни я, ни тем более Вера уже не могли вспомнить, сколько у Мары было лиц.
В пятом классе я сделала попытку поладить с социумом. С моей стороны это был поступок неординарный, ведь два года назад меня принимали в пионеры насильно. Я так именно и выразилась, когда Ольга Алексеевна тянула меня за руку к выстроенной в школьном коридоре цепочке октябрят, готовых перейти в новое качество:
– Хорошо, но вы не сможете потом мне говорить, что я не должна верить в Бога, потому что я пионерка! Раз вы меня насильно…
– Ладно, ладно, – благодушно проворчала добрая женщина, заталкивая в строй это недоразумение, которое ей чем-то импонировало. Она ничего такого не говорила. Но я почему-то знала.