Круговая подтяжка
Ирина Степановская
Доктор Толмачёва #2
Далекие от медицины люди считают, что пластическая медицина существует для богатых скучающих дам, не желающих мириться с морщинами, или для звезд, которых положение обязывает быть вечно молодыми.
На самом деле пластические хирурги еще и восстанавливают лица после тяжелейших ожогов и травм.
Именно такие операции были интересны пластическому хирургу Владимиру Азарцеву. Он мог сделать невозможное - лица, напоминавшие страшные маски, вновь становились живыми, исчезали уродливые рубцы и шрамы. Азарцев верил, что перемены во внешности дают его пациентам шанс начать новую жизнь.
Если бы он знал, какие крутые перемены ожидают его самого!
Ранее роман издавался под названием «Экзотические птицы».
Ирина Степановская
Круговая подтяжка
Больной вбегает в кабинет к врачу.
– А-а-а-а-а! Доктор, доктор, что это у меня там такое?
– Не волнуйтесь, больной, успокойтесь. Покажите. Где? А-а-а-а-а! Что это у вас там такое?!
Из врачебной практики
1
Давление опять упало практически до нуля. Толчки сердца не прослушивались, компьютерный мозг вычерчивал на экране прямую линию. Тина дала разряд, Аркадий навалился на грудную клетку больной и ритмично стал нажимать на ребра. Кости хрустнули в нескольких местах, и Тина закричала:
– Осторожней, ты что! Мишка за сломанные ребра размажет нас на патологоанатомической конференции так, что сами костей не соберем!
– А что я могу сделать, если у пожилых женщин кости ломаются сами собой? Я и так давлю еле-еле. Иначе сердце не запустить.
– Еще даю разряд! – сказала Тина, и на коже грудной клетки, ниже сморщенной старческой молочной железы, появилось новое красно-бурое круглое пятно. Но экран упорно высвечивал прямую линию. Валентина Николаевна почувствовала, что покрылась потом и не может вдохнуть. Ей стало казаться, что это она сама лежит в палате реанимации, маленькая, сморщенная, худая, и из носа и изо рта у нее торчат белые полиэтиленовые трубки.
– Все, мы ее теряем, – донесся голос Барашкова.
– Ну неужели ничего нельзя сделать? – хотелось громко закричать Тине, но она не смогла и стала беспокойно перебирать в воздухе руками, мычать, трясти головой, пытаясь освободиться от трубок, что-то понять, объяснить и позвать кого-нибудь на помощь, но все было зря.
«Я сейчас умру», – решила она и почувствовала, как покрывается липким потом паники. В следующий момент над ней высоко проплыли лица мамы, отца, сестры Леночки, потом мужа и сына.
– Пустите меня! – закричала она, но вместо крика у нее вырвалось рыдание, по щекам заструились слезы. Кто-то начал ее трясти. – Пустите! Мне больно! – замычала Тина и вдруг, услышав над собой какой-то голос совсем из другого мира, поняла, что она жива, спит и ее опять мучает привычный кошмар. Она с трудом разлепила веки. Ресницы были влажны. Да, она действительно плакала во сне.
– Тина! Очнись! Уже почти полдень!
Как давно она не видела мужчину, что стоял сейчас перед ней? Три дня? Неделю? Или больше? Она не могла вспомнить. В ее комнате царили беспорядок и полумрак, на любимых когда-то шкафах из карельской березы лежал по меньшей мере месячный слой пыли, золото-сиреневые ирисы на стеклах буфета, казалось, увяли. Из окна доносился унылый звук, похожий на стук дождя, а рядом с ее измятой постелью стоял Владимир Сергеевич Азарцев – совершенно чужой, в новой, незнакомой ей куртке. С выражением недоумения и брезгливости на лице он осторожно держал двумя пальцами за горлышко почти пустую бутылку из-под красного вина. Этикетка была заляпана бурыми потеками. Азарцев поглядел бутылку на свет.
– Кажется, портвейн, – произнес он. – Слава богу, не «Агдам». Какой-то чуть-чуть получше. Но ты даже не потрудилась достать бокал. Пила прямо из горлышка.
– Это всего лишь на ночь, – ответила Тина и вздохнула. Кошмар медленно высвободил сознание, и хотя с трудом, но она вернулась в действительность – в свою комнату, в шум дождя, который лил, не переставая, со вчерашнего вечера. В груди еще продолжало теснить, и хотелось дышать глубоко, как после бега на стометровку. Азарцев переместил взгляд с бутылки на нее и весьма красноречиво, осуждающе замолчал.
– Я пью только на ночь, вместо снотворного. – Тина продолжала говорить, чтобы только он отстал, хотя все, что она произносила, было правдой. Ей надоело оправдываться. Это был не первый подобный разговор: она пыталась ему объяснить, пыталась. Но он не понимал, насколько ей страшно. – Мне снятся кошмары. Каждую ночь. Они меня мучают. Я боюсь спать. – Теперь она говорила это равнодушно, бесцветным голосом и как-то вскользь подумала, что надо бы опустить голову, чтобы Азарцев не видел ее распухших век – в последние месяцы Тина выглядела отвратительно. И еще нужно быстро встать, уйти в ванную, там плеснуть в лицо холодной водой и хотя бы расчесать волосы, но вместо этого она лежала в своей фланелевой застиранной ночной рубашке, неподвижно, не в силах шевельнуться.
«Ну и пусть! – сказала она себе. – Пусть видит! Пусть оставит меня в покое. Я погибший человек. Моя жизнь пошла прахом, коту под хвост!» Где-то внутри слабо пискнул ее детский голосок: «Зачем? Зачем ты все портишь? Почему не ценишь его? Чем, как не заботой, можно объяснить, что он не бросает тебя, приходит по утрам, заезжает днем, хотя ему нужно торопиться в клинику, – и все для того, чтобы не дать тебе окончательно спиться?» «Пусть не приходит, – подумала она. – Я не хочу».
– А ты еще помнишь, – сказал Тине Азарцев с нажимом на последних словах, – что у женщин ниже, чему мужчин, естественный уровень фермента алкогольдегидрогеназы? Поэтому они спиваются чаще и быстрее мужчин.
Тину унизило это «еще помнишь».
Азарцев подошел к окну и раздернул шторы. Тине бы хотелось, чтобы за окном цвела весна, как та, двухгодичной давности, когда они с Азарцевым снова встретились. Но та весна безвозвратно прошла, как проскочили потом за ней лето и осень, и очередная зима, кстати, на редкость теплая. И повторился новый круг весны и лета, уже не такой радостный. И теперь в окно опять противно, мелко стучит настоящий осенний дождь.
«Какое тебе дело до моей алкогольдегидрогеназы?» – зло, упрямо хотела спросить Азарцева Тина. Все тело ее сковало ледяным холодом, небо и язык невозможно сушило, и все ее мысли были сосредоточены на том, что, как только Азарцев уйдет, она доберется до остатков вина в бутылке, и тогда ей станет немного легче.
– Надо встать и умыться! – Азарцев сдернул с нее одеяло. Теперь он не смотрел на нее, но Тина знала, что боковым зрением он все равно может видеть, как задралась на ней старая байковая рубашка и обнажила отекшие ноги и смятую простыню с заплаткой посередине.
«Пусть уходит сегодня. – решила Тина. – Ни к чему притворяться и нечего больше терять».
– Не встану, пока не уйдешь, – сказала она. – Я хочу жить так, как хочу. Отдай одеяло. Я мерзну.
Азарцев, ни слова не говоря, взял одеяло, бутылку, унес их в кухню, ушел туда сам, и вскоре Тина услышала шум текущей из раковины воды.
«Варит кофе, – подумала она. – Я не хочу кофе. Какого черта?» – мысленно она проследила путь унесенной бутылки, наверняка поставленной теперь в кухне на стол, и машинально облизала пересохшие губы.
– Послушай, принеси мне из ванной халат, – попросила она и, как только Азарцев прошел в ванную, стараясь не шуметь, как можно быстрее вскочила с постели. При этом ее качнуло, она пролетела вперед, уцепившись за косяк, чтобы не упасть. Из незаклеенных окон по ногам зверски дуло, но сейчас ей было на это плевать. Бутылки на столе не было. Тина лихорадочно огляделась и обнаружила ее в мусорном ведре, а в раковине розовели следы мутной жидкости. Оказывается, на дне бутылки был осадок. Но его, между прочим, тоже можно было пить. В гневе она обернулась. Азарцев стоял за ее спиной, с халатом в руках и, проследив направление ее взгляда, горько усмехнулся, разгадав ее хитрость.
– Сейчас будет готов кофе, – сказал он.
– Ты! – бросилась на него с кулаками Валентина Николаевна. – Ты! Мразь! Зачем ты выпил мое вино! – Ее трясло от ярости. Она не контролировала себя, ничего не соображала, кроме того, что в перевернутой бутылке ничего больше нет. – Ты думаешь, я алкоголичка? Что я ничего не соображаю? Не понимаю, что ты строишь из себя Христа? Хочешь быть передо мной чистеньким? – Она налетела на него в гневе и, не осознавая, что делает, начала колотить его изо всех сил по груди, плечам, старалась попасть по лицу. Он толкнул ее, защищаясь, одним коротким движением руки, и она отлетела назад, ударилась о край стола, больно ушибла ногу и хотела кинуться на него снова. Но он схватил наполненную водой турку и выплеснул с размаха холодную воду ей в лицо. Это ее остановило. Дико, страшно взвыв от бессилия и унижения, она обняла голову руками и опустилась на пол. Азарцев смотрел на нее, как смотрят на душевнобольных – с сожалением и горечью. Вот она сидит перед ним на грязном, давно не мытом полу, покрытом старым зеленым линолеумом, в застиранной, задравшейся рубашке, некрасиво расставив опухшие ноги, и воет, воет, засунув руки в нечесанные, давно не крашенные, тусклые волосы. Азарцев с горечью подумал, что ничего в этой опустившейся женщине не осталось от собранной и молчаливой Валентины Николаевны Толмачёвой, заведующей реанимационным отделением большой больницы. И уж тем более не осталось в ней ничего от той тоненькой девушки в серебристом платье, что пела когда-то Шуберта, стоя впереди институтского хора на торжественных вечерах в их студенческую пору.
Продолжая сидеть на полу, Тина внезапно перестала скулить и стала стряхивать своими маленькими ручками, которые он раньше так любил целовать, капли воды с головы, лица, шеи и ругалась, ругалась, ругалась, неизящно кривя рот, кляня свою судьбу, «мужиков», и своего бывшего мужа, и его, Азарцева. Он подумал, что, пожалуй, больше ничего не может сделать для нее, разве что поднять с пола, чтобы она не простудилась. Но тогда она, пожалуй, снова могла в ярости броситься на него, а драться с ней ему было бы тошно. Хватит и того, что он приходил сюда с завиднои регулярностью почти целый год, с тех пор как она ушла из его клиники. Приходил для того, чтобы уговорить ее начать работать хоть где-нибудь и больше не пить. Но она не хотела его слушать.
Азарцев напоследок внимательно посмотрел на сидящую на полу Тину, чтобы лучше запомнить ее раздутое, искаженное лицо и больше никогда уже о ней не жалеть, потом повернулся и вышел из квартиры, тихо, но плотно закрыв за собой дверь, как делают обычно, уходя навсегда. И Тина, не видя, почувствовала, что он ушел.
Она замолчала, ощутив усталость, опустошение, но в то же время и странное удовлетворение оттого, что она снова одна в своем доме, в своем прибежище, что ей ни с кем не надо говорить, что не перед кем оправдываться. Она медленно, сгорбившись, поднялась с пола, прижала руку к груди, ибо ощущала за грудиной какое-то неприятное жжение, прошла босиком в коридор, нащупала сумку, вытряхнула из кошелька деньги, посмотрела, не завалилось ли несколько монеток на дно, за подкладку и в боковой карман. Она тщательно несколько раз пересчитала все, что нашла в сумке и в кармане старого плаща, и подумала, что денег немного, но еще пока хватит. А значит, ей необязательно идти сегодня в переход торговать газетами и она может не выходить на улицу, весь день пробыть дома, в постели. «Что будет завтра – время покажет, – сказала себе Тина. – Хорошо бы снова остаться дома. А может быть, день не наступит вовсе? Это было бы решением всех проблем». Она подумала о родителях, о сыне. Их жалко, они будут переживать. Но она запретила себе эти мысли – ей было важно, чтобы время растянулось, размякло, как жвачка. Ей хотелось насладиться сладкой теплотой старенького одеяла, горой книг возле подушки, которые можно лениво перелистывать или не трогать совсем, зная, что спешить некуда. Даже на кухню можно не выходить – там холодно и неуютно. В синей вазе с пестрыми петухами давным-давно уже нет цветов. Да и зачем они? Лишние хлопоты. Все равно завянут, как всё и все. Только еще воду каждый день надо менять. Готовить еду? Можно вовсе не есть, особенно если во вчерашней бутылке останется хотя бы немного сладковатой, дурманящей влаги.
«Он думает, что я алкоголичка. Ну что же, пусть думает, если ему так легче. Еще неизвестно, что лучше – стакан вина на ночь, чтобы уснуть, или горсть транквилизаторов, чтобы не проснуться. Я и так их уже достаточно попила. Не сама придумала – к невропатологу ходила. По месту жительства. Очередь выстояла два с половиной часа. Удовольствия никакого. Сны от этих таблеток еще только гаже, а руки все равно трясутся, будто от водки. Негодяй Азарцев, еще посмел спрашивать про алкогольдегидрогеназу! Помню ли я!»
Да она все помнит. Лучше бы забыть! Как она была счастлива первые полгода, продавая газеты! Никакие сны ее не мучили. А потом началось. Будто сглазил кто. А он еще уговорил ее тогда все-таки пойти работать в его долбаную клинику. И она пошла. Зачем, спрашивается? Только мучилась! Лучше продавала бы газеты! Или холодильники, или стиральные машины… Так нет, бес попутал, по профессии заскучала.
Как он говорил? Газеты может продавать каждый, а ты в своем деле очень хороший специалист. Можешь все, как господь бог. Только что же тогда не защитил он такого ценного специалиста?
«Медицина – вторая жизнь, – размышляла Тина, стоя на кухне будто в оцепенении. – Или первая. Или единственная. Господи! За что ты мучаешь меня этими снами? Почему каждую ночь просыпаюсь я по несколько раз в холодном поту от бессилия, от невозможности никому помочь. Господи! Ведь вылеченных больных, тех, кому я реально помогла, – их было гораздо больше, на порядок больше, чем тех, кому помочь было нельзя. За что же ты мучаешь меня, господи, кошмарами, в которых все, все, все мои больные от разных причин, при разном стечении обстоятельств каждую ночь погибают. Только погибают…»
Газеты, которые она продает… В каждой есть медицинский раздел. Как ни почитаешь какой-нибудь очерк, так сразу и кажется, будто врачи у нас сплошь садисты, идиоты и неучи. Заморить больного им, что стакан воды выпить. Раньше, когда она работала в больнице, ей было некогда читать газеты. А потом, в переходе, стала читать от нечего делать. Боже, зачем ты вкладываешь перо в руки людям, которые не в силах разобраться, что к чему…
Нет! Никогда она больше не пойдет в медицину. Господи, как ты несправедлив! Эти ужасные вечера… Когда она сидит одна дома в квартире и ей явственно слышится, что ее зовут! Она слышит голоса. То Ашот зовет ее зачем-нибудь в палату, то Валерий Павлович гудит, читая вслух медицинский журнал, то Барашков травит какой-нибудь анекдот, то Таня с Мариной обсуждают фасон нового платья. Только голос Мышки почему-то не слышит она никогда. Будто Мышки никогда не было[1 - О бывших коллегах Валентины Толмачевой можно прочитать в книге «Реанимация чувств». М.: Эксмо, 2011.].
Она не говорит никому о том, что слышит. Скажешь, еще упекут в психушку. Валерия Павловича она во сне видит часто. То ей снится, как она бежит к нему, раненному, лежащему на кафельном полу в той самой палате, но во сне не может его даже перевязать, зажать рану, потому что все у нее валится из рук. То ей видится, что вместо нее к Чистякову бежит Барашков, и тогда она счастлива, но только на миг – Аркадию удается спасти Валерия Павловича, однако через секунду ей уже снится, что после всего доктора собираются в ординаторской и глядят на нее с укором, их голоса гудят нестройным хором: «Что же ты ничего не знаешь и не умеешь?» Но еще чаще Тина видит безымянных больных, тех, чьи лица ей совсем не знакомы. Их везут и везут, они заполняют палаты и коридоры, и она мечется между ними, не в силах помочь. Сестры не слушают ее приказаний, руки ее дрожат, она не может попасть в вену, не понимает показаний приборов, не может выговорить названий лекарств, и опять все, кто находится рядом, смотрят с укором, с немым вопросом: «Что с тобой, Тина? Нет, ты кто угодно, но больше не врач. Ты ничего не можешь».