9) «Мой дядя – полотёр». (Мальчик Юра из глухомани впервые в Москве. Его дядька Федька – полотёр. В мастерской художника Налбандяна на Тверской. Приём Юры в спецшколу для одарённых детей. Как академик открыл дверь ребёнку в большое искусство.)
10) «И это тоже я». (Останкино. Михаил Светлов. Стук мамы в стенку.)
11) «Пожалейте меня, мне ещё предстоит умереть». (Юбилей Светлова в его новой однушке на «Аэропорте». Твардовский, Смеляков, Галич, Шток, Коренец, Прут, Трифонов и прочие чудо-гости. Мы, молодые, с Риммой Казаковой поём дуэтом в подарок Светлову его великую песню «Каховка»: «И девушка наша в походной шинели горящей Каховкой идёт, – и легендарный припев: – Мы мирные люди, но наш бронепоезд стоит на запасном пути!».)
12) «Вам тигр не нужен?». (Я на съёмках фильма «Дереу Узала» на Дальнем Востоке. Режиссёр Акира Куросава и его художник Юрий Ракша. Эпизод с диким тигром в уссурийской тайге. Актёры Мунзук и Юрий Соломин.)
Вот сколько нового мне ещё предстоит написать в будущем. Надеюсь, что недалёком.
12. А пока продолжаю вскрывать эти свои блокнотные залежи-записи.
а. Малахай – меховой головной убор. Родилось от монгольского слова. (В переводе – «шапка».) Потом стал треух. Теперь это уже стала шапка-ушанка.
б. Русские пословицы: «Зять хочет взять. Тесть любит честь», «Было бы корыто, а свиньи найдутся», «Хочешь жить – умей вертеться», «На чужой роток не накинешь платок», «Силён, да не умён», «Прёт на рожон» (рожон – двузаострённая палка, погоняло для скота или для охоты), «Вековуха злее осенней мухи» (или векоуха, она же векоуша – та, что до старости не вышла замуж).
13. Как-то зимой мы с мужем поехали на Николину гору, в деревню Дунино, что на высоком берегу Москвы-реки. К доктору-профессору Ульмеру и его жене – концертмейстеру консерватории, тоже старенькой, седенькой Зиновии Семёновне. Там стоит фамильная дача Ульмеров. Его отец, немец, до революции был у русского помещика опытным управляющим. В бревенчатом, ещё крепком, добротном многокомнатном доме – прекрасная антикварная мебель, всегда настроенный рояль. Вазы, картины в золотых рамах. Одну такую чудо-раму Ульмер подарил нам. В ней уже десятки лет висит у нас дома Юрина картина «Ты и я». И эта рама ей очень подходит. На обороте картины – портрет углём нашего друга, студента ВГИКа, араба Горгиса с режиссёрского факультета.
Соседствовал Ульмер в Дунино с писателем Михаилом Пришвиным. (В огороде нас поразил живой муравейник горкой, вокруг него ограда из палочек. Не муравейник, а ЧЕЛОВЕИНИК. Так сказала нам ещё живая тогда жена Михаила Пришвина Валерия.) Тут надо бы написать воспоминания о ней самой.
Дирижёр Геннадий Рождественский (ещё и пианист, и композитор) снимал у Ульмеров на лето эту дачу несколько лет подряд. (Ульмерам не хватало денег на жизнь, и на лето дачу сдавали, а сами жили во флигеле.) Были очень почтительны к Геннадию Ник. Особенно когда тот играл, музицировал. Хозяева да и все вокруг ходили тогда на цыпочках. И мы, приезжая к Ульмерам в гости, издали наслаждались игрой Рождественского на рояле.
14. Собираю, записываю случайно встреченные фамилии. Для своей прозы. По принципу – пусть имя не мешает, а помогает сюжету. Выбор фамилии героя очень важен. Она не должна «топорщиться» резкими буквами-звуками. Должна порой разоблачать героя, порой его «скрывать» от чего-то. Порой смягчать сюжет, порой обострять. Порой быть нейтральной. Всегда по-разному. Но непременно должна звучать коротко. Ну, например: Лунёв, Панин, Левашов, Галаев, Кусков, Барков, Червяков, Шаров, Серов, Дагулов, Агаев и прочее.
15. Высоцкий поёт: «Значит, нужные книги ты в детстве читал…». Вот и я думаю – в детстве очень нужные книги читала.
И много… Да здравствует бык на арене! А не тореадор. Да здравствует Моби Дик в океане, опрокинувший корабль китобоев!.. И здравствуй, каждая Кошка, Собака на улице! И зверь в лесу. Ведь он у себя дома!.. «Я не люблю, когда невинных бьют». До боли в сердце безмерно к нему моё сострадание. И к человечеству тоже. Мне не нравится чуждое слово «эмпатия». Оно мало, оно какое-то жидкое, как спитой чай. А вот русское слово «сострадание» – оно как раз то. Это подходит. То есть я вместе с вами страдаю. Мы вместе страдаем.
16. Несколько лет назад я снимала фильм о великой певице, любимой моей Надежде Васильевне Плевицкой, страдалице. Бабушке по отцу. Фильм назвала «Шкатулка с секретом». Там я и сценарист, и ведущая, то есть работаю в кадре. И очень хороший был у меня режиссёр – Борис Конухов, человек православный, воцерковлённый. Снявший много хороших фильмов. На мой вопрос о качестве сегодняшней документалистики он ответил быстро и уверенно: «Сейчас у нас в стране есть два кино. Моё и всё остальное». Крепко сказано. Главное – честно. Вот и я бы всерьёз, без кокетства сказала: «Сегодня у нас есть проза моя и вся остальная». Простите уж за прямоту.
17. Классика любого жанра (метод, форма её) не стареет. Она всегда актуальна. И в прозе тоже. В этом жанре я написала немало. Но нынче я добавляю в неё сугубо собственное – «дневниковую» форму. Ибо пришло, к сожалению, время «клиповое», торопливое, спешное. И, судя по рецензиям, эта моя новая форма не только читателем принята, но и нравится. Так что вперёд и с песней!
18. Непременно надо написать о моей поездке на Дальний Восток, в город Арсеньев. Там снимался фильм «Дереу Узала» (премия «Оскар»). На нём мой муж Юрий Ракша работал художником-постановщиком вместе с японским режиссёром Акирой Куросавой. Юра с ним, легендарным, работал почти два года плечом к плечу ежедневно. И это было совсем не легко. Только такой стоический гений и православный христианин, как мой Юра, мог это достойно выдержать. Вот мне и следует рассказать о съёмках фильма и лично о Куросаве. Ну и о многом другом. Знаю массу интересного. И расскажу, как всегда, «без вранья». (Как говаривал друг Есенина, писатель Мариенгоф, в своём тексте «Роман без вранья».)
19. Не люблю я, не приемлю булгаковский роман «Мастер и Маргарита». Дьявольское повествование. Чёрное. Все эти Воланды, Азазеллы с клыками, из зеркала выходящие, все эти полёты Марго на метле и прочее. Противно. Не по-русски, безбожно. Так и хочется на каждой странице перекреститься. Да и первоначально ведь повесть, кажется, называлась «О дьяволе». Куда уж дальше-то? Но хитрый талантливый автор не мог этого не понимать – и переименовал роман. К тому же, реабилитируя и спасая себя, дописал и вставил в текст сцены встречи «Иисус – прокуратор». И этим суть дьявольскую как бы смягчил, чтобы спасти дело. И спас. Обманул и цензуру, и, главное, читателя… И вот сегодня, в новом тысячелетии, настал триумф его «Мастера». Не понимая глубинной сути, не понимая, что там и к чему, романом соблазнились многие. Особенно захлестнуло молодёжь. Он чуть ли не в школьной программе сегодня. На радость «либерастам» и прочей «пятой колонне», растлевающей нацию. А это греховно и очень опасно для будущего России…
Думаю, это булгаковская последняя жена – бесовка и оборотень (Е. С.) подсадила и посадила его на метлу. И полетели. Оба… Только в какую сторону? А ведь, судя по предыдущему творчеству, одарённый Богом Булгаков совсем не таким должен был стать. И начинал он иначе. Как православный христианин. Но вот… сорвался в дьяволиаду, в преисподнюю, к дьяволу в бездну. И даже сам не заметил, как и когда. А жаль. Молодёжь нашу жаль.
20. Я помню, после войны, в тяжкие 40-е годы прошлого века (странно звучит – «прошлого века»!), были продуктовые карточки. На хлеб, сахар, муку и жиры. В понятие «жиры» входило разное. И зависело от того, что нынче именно завезут в магазин, к которому ты «прикреплён» по прописке. Маргарин, масло растительное, жир импортный – лярд или китовый жир. Лярд был белый и мягкий. Продавщица взвешивала его, намазывая ножом на бумагу. А дома лярд, положенный, например, на горячую картошину, мгновенно таял и был совершенно безвкусен. А от жира китового, пахшего тухлой рыбой, порой даже тошнило. Карточки были разные. Рабочие, иждивенческие, детские. И были они все разноцветные. Розовые, зелёненькие, голубые. Для каждой семьи бесценные. Это было спасение от недоедания. Это была Судьба. Сама жизнь. Месячный этот листок был разлинован на маленькие ячейки, на ежедневные такие квадратики. (Ныне сказали бы – пиксели.) Размером с ноготь. Продавщица квадратики эти отрезала ножницами и отпускала каждому написанные там граммы. Сколько граммов в день приходилось на человека – я не помню. Только помню, довески хлеба до дома никто из детей, конечно, донести не мог. Съедали по пути. Это было как бы «законно». И ещё хорошо помню очереди в ближайший магазин с большими буквами по краю крыши «ПРОДМАГ», то есть «Продукты», у Шереметьевского дворца. Я там в начале каждого месяца стояла в очередях. Чтоб «отовариться» (когда мама шла на работу). Это было после войны. Великой Отечественной, которую мой папа-танкист прошёл с начала и до конца, до Победы.
Помню, как однажды эти карточки у меня украли или я сама их потеряла, но для нас это была трагедия. Целый месяц без еды! (Правда, спасала своя картошка в погребе.)
Но нет, мама меня… нет, не била, как соседка избила однажды за такой же проступок свою дочку Тамарку. И та неадекватно орала на весь коридор как резаная. Мама привязала меня бельевой верёвкой за ногу к ножке кровати: «Вот посиди и подумай, негодница: как мы теперь будем жить? Без продуктов? Что будем есть? А вдруг папа как раз вернётся?». Именно это показалось самым ужасным. Вдруг именно в этот месяц?..
Она не кричала, голос был подавленный, скорбный. И именно это меня страшило. Потом, убитая горем, она молча уехала «в город», к ученицам в «порядочные дома» преподавать музыку на фортепиано. Этюды Черни и Майкопара. О-о-о, эти часы на привязи! Эта жуткая несвобода! Уж лучше бы она меня побила! Я не стала бы даже орать, как орала соседка Тамарка. Или лучше на целый бы день поставила в угол, к которому я уже привыкла. Ведь, стоя наказанная в углу, я могла бы рассматривать обои, на которых нарисованы были колосья, фантазировать, придумывать невесть что. И даже, уткнувшись вплотную носом, вылизывать языком в стенке белёной печи дырочку. Глотать её шершавую глину. (Угол – это стенка с обоями, а другая была нашей печью, уходящей на второй этаж.) Но сидеть одной на верёвке часами было ужасно. Унизительно и томительно. (Хоть и горшок рядом стоял под кроватью.) К тому же я и правда не могла догадаться, где и как у меня исчезли эти бесценные, на целый месяц, продуктовые карточки. На жиры, сахар и хлеб. То ли я их потеряла, то ли их у меня выкрали из кармана. Там в магазине полно народищу было: и взрослых, и останкинской местной шпаны. Только когда наконец подошла к прилавку моя очередь, карточек у меня в кармане не оказалось. Я упрямо совала продавщице руку с номерком моей очереди, написанным химическим карандашом. Главным дяденькой. Но он, получив свой паёк, уже магазин покинул. А этот мой номер был теперь уже бесполезен… И тут я, конечно, оторопевшая, стала реветь, по щекам слёзы размазывать. И упрямо прилипла к прилавку, уходить не хотела, боялась идти домой. Местные тётки вокруг, конечно, меня утешали, жалели. Но, взяв свой паёк, спокойненько уходили. Кража продуктовых карточек, особенно у детей, была тогда не редкостью.
И вот я сижу дома, одна, на привязи. Как коза из соседнего переулка. Особенно ясно слышу, как живёт за стенами наш барак. Кто проходит мимо по коридору, кто гремит посудой и вяло ссорится на общей кухне. Оттуда тянет разной едой. Как за темнеющим нашим окном кричит во дворе мать Витьки-Хрюни, загоняет его домой: «А ну марш в дом! А то ремня всыплю!». А я, конечно, не смею отвязываться. (Об этом и речи не может быть.) Хотя на лодыжке моей, у шнурованного ботинка, бельевая верёвка совсем не тугая. Но всё же есть, есть у меня, горемычной (с высохшими от слёз щеками), одна отрада. И имя этой отраде – Дымка. Серая, словно дым, кошка Дымка. Моя подружка, сестричка. Тёплая, мягкая. Когда-то котёнком подобранная мамой на рынке. Я сижу на полу, а Дымка – рядом. Трётся, сочувствует. Потом, уютно свернувшись у меня на коленях, тоже голодная, греет меня, мурлычет, успокаивает. Мол, не плачь, не горюй – и это минует. В конце концов Дымка помогает мне задремать и даже заснуть. И мама, поздно вечером отперев дверь, застаёт нас спящими в темноте на полу, у ножки кровати. Потом я помню, как мама, присев на корточки и обхватив меня, целует, и щеки её мокры от слёз. Помню, как достаёт она мне из сумочки две конфеты «Ромашка». Какие чудо-цветки на фантике! Это значит, в «приличном доме» её, учительницу, угощали чаем. За столом она красиво беседовала с хозяйкой, пряча под стул ноги в истоптанных туфлях. А конфеты не съела, а припрятала для меня. Потом мы обе, уже улыбаясь, под знакомый радиоголос Левитана, с облегчением на душе едим за столом собственную картошку. Горячую и рассыпчатую. Кормим и Дымку у печки. А потом я наконец засыпаю в кровати. Так сладко. С «Ромашкой» в ладони, укутанная маминым одеялом. С лёгким запахом её духов. Господи, как всё хорошо-то! Как счастливо всё на свете! И даже Левитан из чёрной тарелки радио, что висит над дверью, вещает нам какие-то очень хорошие «Последние новости». Послевоенные. Значит, папа скоро домой вернётся.
21. Не знаю, что это я сегодня вдруг вспомнила стихи великого, но, думаю, незаслуженно забытого, вернее, мало любимого писателя Горького. Максима Горького-Пешкова. Особенно молодым поколением. (Впрочем, кого они нынче знают больше заморского «Поттера»? И всех прочих «Властелинов колец»?) Вспомнила Горького, раннего. Его отважного парня Данко с вырванным из груди и сгорающим сердцем. Сгорающим для людей. Вспомнила «Девушку и смерть», «Буревестника», «Старуху Изергиль»… А как мудры и бессмертны, а главное, как злободневны строки его! Обращены они к тем, кто не делает добра ближнему: «А вы на земле проживёте, ? Как черви слепые живут. ? Ни сказок про вас не расскажут, ? Ни песен про вас не споют».
Это слова пророчества. Их надо каждому из нас хоть иногда вспоминать. Чтобы ежедневно делать что-нибудь доброе. Хоть самое малое. Хоть чуть-чуть. И не себе. Ближнему.
22. Единожды присягнув, клятву не меняют.
Иммануил Кант
(По поводу своей принадлежности российскому подданству.)
23. Если не просто пишешь текст, а создаёшь прозу художественную, помни (ищи и чувствуй): каждая строчка, как и поэтическая строка стиха, должна иметь свой наиточнейший ритм и наивысший смысл. И в поисках синонимов добивайся того же.
24. «Для ссоры нужны двое», – издавна говорят британцы. А я говорю – нет-нет. Для ссоры нужны трое. Не знаю, кто прав.
25. Я бы всю европейскую культуру поменял на одну только русскую песню.
Уинстон Черчилль
26. Красота – вещь несправедливая. Это редкость. Она дарится Богом не всем. И у большей части человечества вызывает зависть, а не восторг. Чего только на неё не навешали из зависти, как её только не унижали! «С лица воду не пить». «Красота приглядится, а ум пригодится». «Красота до венца, а ум до конца». «Красна птица пением, а баба – умением». «Не красна изба углами, а красна пирогами». «Жена-красавица – слепому нравится». «Не родись красивой, а родись счастливой». И всё-таки, всё-таки… Красота спасёт мир или нет? Не знаю, не знаю. Но верно одно: «Красота не бывает напрасной. Не бывает напрасным прекрасное».
27. Ко мне в гости на «Аэропорт» приехала давняя моя подруга, актриса-красавица Аллочка Ларионова. Она так хороша, что назвать её просто Аллой язык не поворачивается. Так вот. Вечер, за окном метёт, пурга разгулялась. Снег дробно стучит по стёклам, выбеливает московские крыши. До горизонта штрихует миллионы оконных огней. А мы с Аллочкой уютно так сидим на моей тёплой кухне и пьём вино. Сладкое красное. Красиво пьём. Из хрустальных богемских бокалов. Когда-то я их из Карловых Вар привезла. (Сейчас из кухни в гостиную всё это убранство неохота было таскать.) У неё на коленях спит моя чёрная кошечка Габи. Алла тоже очень любит зверей. Нам хорошо. Мы хорошо чувствуем друг друга, глубоко понимаем. Обе – вдовы, обе – горемычные матери взрослых дочек с неудачной судьбой. Её, знаменитую артистку, по Москве лично знают во всех наркоклиниках все лучшие врачи-наркологи. Никак не могут дочку её вылечить от наркозависимости. Я говорю ей, наливая вина в бокалы:
– Ко мне завтра из Госархива приедут. Заберут старые фото, блокноты, записи и мои новые книги. Я им уже приготовила очередную коробку…
У них там, в ЦГАЛИ, в спецшкафу вся наша с Юрочкой жизнь собирается. Фотографии, переписка. Всегда отдаю это скрепя сердце. Режу как по живому, судьбу от души отрываю. Мы такие там с Юрочкой молодые. Казалось – всё у нас ещё впереди.
Аллочка своими ухоженными красивыми пальцами поднимает бокал, задумчиво смотрит на свет рубиновое вино. Спрашивает:
– А где у тебя архив-то лежит?
Говорю:
– Как где? В чемодане на антресолях. Ну и так, конечно, по всей квартире. А ноты Плевицкой и бесценные её парижские письма (ксероксы их мне привезли из Штатов) в книжном шкафу, на полках. Ну ещё есть клавиры её столетние в тумбочке.
Алла вздыхает:
– Вот и сдавай всё в архив. Срочно. И не жалей. Там всё это, может, и сохранится. А дома… Дома бывает всякое.
Я удивляюсь:
– То есть как это, всякое?
Она задумчиво гладит атласную шёрстку моей чёрной, словно пантера, Габи. Пригубливает вино в хрустальном бокале:
– Знаешь, как-то я возвращаюсь домой из Сибири. С халтуры. Мы там с девками подрабатывали концертами. С Люсей и с Майкой. (Я понимаю, что речь идёт о Людмиле Хитяевой и Майе Булгаковой, тоже наших подругах, тоже народных артистках.) Поезд в Москву рано пришёл. Ну, я доехала до своей Марьиной Рощи, такси отпустила и иду уже по своему двору. Вот, думаю, наконец-то сейчас отосплюсь. А сердце ликует. За полмесяца хорошо подработала. Теперь и по квартплате долги закрою, и Коле на памятник отложу. У нас там бывало по три концерта в день. С утра, в обед и вечерами, конечно. Посёлки там всякие, ДК деревенские, клубы. Лишь бы передвижка была, экран был. У каждой ведь с собой ролики. Нарезки из фильмов… Ну, в общем, парились мы в Сибири не зря. А у меня тогда на одних руках всё-таки и Ариша была безработная, и этот её белорус-нахлебник.
На минуту она замолкает. Но я про «белоруса» не спрашиваю. Знаю, как ей это больно. А она – уже тише:
– Это ж ведь он её на иглу посадил. Они тогда ещё оба у меня жили, в Марьиной. Правда, уже разъехаться собирались. Я как раз нашу с Колей квартирищу на две меняла. Хороший обмен нашла. Две двушки. И эта моя, что сейчас у Рижского… Понимаешь, я устала уже Аришку лечить. Я денег ей тогда уже не давала, всё равно потратят на эту гадость, на дурь. Просто когда на гастроли ехала – продукты им оставляла на кухне. Много продуктов… – Она опять замолкает, легко, одним глотком выпивает вино. В её бездонных глазах слёзы стоят. Смотрю, как же она и в горе своём неотразимо прекрасна, как притягательна! Ну как можно было простаку Коле Рыбникову всю жизнь не обожать это чудо? Ежедневно не быть с ней рядом? В неё даже Гагарин влюблялся. И как было Чаплину не приглашать такую диву на съёмки к себе в Голливуд? А Аллочка, не прогоняя с колен моей Габи, закуривает очередную сигарету (прекрасны и руки её, и маникюр) и продолжает:
– Ну вот. Иду я по своему двору к подъезду. Утро. Снежок летит, кругом сугробы. Хорошо так, бело. Прохожу мимо наших железных мусорных баков. Рядом воркуют голуби. Видно, недавно мусоровоз проехал. И тут взгляд мой цепляется за что-то тёмное почти под ногами. Остановилась. Смотрю. Вроде чьи-то глаза сквозь снег смотрят. Наклонилась, смахнула перчаткой снег. Вижу чёрно-белое фото. Знакомое. И Коля мой на меня смотрит. – Она изящно так наливает в бокалы ещё вина. В другой руке сигарета дымит. Я замерла. – А это, знаешь, что было? Это мои молодые квартиру почистить решили. Перед обменом. Ну и старьё всё лишнее из шкафов, из ящиков разных, с антресолей повыбросили. Кучей на помойку снесли. В общем, помогли мне. Почистили. – Она нежно гладит мою чёрную кошку. – А ты говоришь – архив, сдавать – не сдавать… Да сдавай всё, что можно! Сдавай обязательно. Там, может, и сохранится. Когда-то кому-то понадобится. Пригодится. А то вот так же, как у меня, родня почистит квартиру… от «мусора».