И правда скромненько. У каждого из нас по полфужера красного вина и по печеньке – это Толин заказ гарсону.
Я исподволь рассматриваю Гладилина. С Москвы Толя не изменился. Так же некрасив, простолиц, курнос. Круглая, как бильярдный шар, почти безволосая голова. Как прежде, плохая, в красных пятнах кожа лица, широко расставленные водянистые рыбьи глаза. Но взгляд живой, быстрый. Он хочет нам нравиться, он теперь истинный европеец, он тут, в Париже, хозяин. А Фэра (она же Маша) скучает, к нам безразлична. И зачем только муж вытащил её на эту ненужную встречу? Ей бы впору сейчас мирно спать в постельке. Она тут давно уже знает всё, сразу освоилась, обжилась. А Толя – нет, тот ещё фонтанирует, порой ликует. Жадно нас спрашивает: «Ну как там у нас?.. Что в ЦДЛ новенького? Что в Союзе писателей?» Я в ответ что-то вякаю. Рассказываю, но он слушает плохо. Ностальгия и мешает ему, и угнетает. Потом мы с Юрой дарим Гладилиным мою очередную книгу (тираж, конечно, стотысячный) и дивный Юрин альбом – альбом «Живопись. Графика. Кино». Он смотрит как бы походя, мельком, ревность в глазах. И неудивительно. У него на родине тоже были раньше такие же тиражи. Обе наши книги сразу же отправляются Фэре в большую модную сумку. А потом мы дарим как бы главное, стандартный сюрприз, набор «для «наших» эмигрантов». Бутылку дешёвой (именно такой) водки «Московская».
Обязательно с зелёной наклейкой. Потом ароматный кирпичик черняшки (ржаного чёрного хлеба). И главная фишка – стеклянная баночка чёрной осетровой, дорогущей икры. С картинкой рыбы осетра на металлической крышке. Помню, Толя, сидя рядом с женой напротив нас за столиком у высокого ночного окна «Ротонды», выходящего на тротуар ночной улицы, радостно, озорно, с удовольствием подбрасывает на ладони эту чёрную баночку. И всё шутит, смеётся: «Вот за это спасибо. За это спасибо. На Пэр-ля-Шез за это любую девку можно снять. Любую красотку». Смеётся искренне, заразительно.
Эту ночную парижскую встречу с семьёй эмигранта четвёртой волны я, наверно, назову выразительно: «Ну как там, у нас?». Именно с этим вопросом Гладилин тогда не раз обращался к нам. (А про Париж говорил: «Тут у них…».) «Тут у них» ему всё тогда было плохо. Всё как-то не так. Всё как-то не нравилось. И в авто-мастерской-то за ремонт его «бэушного» беленького «пежо» безбожно ободрали, попросту объегорили. И на радио-то «Свобода», куда его с трудом пристроили на работу, ему (и прочим вновь прибывшим из России эмигрантам) платят гораздо меньше, чем местным и даже цветным. И французский язык очень уж трудный. Толя не выучил его до сих пор. (Даже с гарсоном объяснялся на пальцах.) Зато его Фэра чувствовала себя тут как рыба в воде и была всем довольна. И даже их квартиркой в бетонной многоэтажке на окраине для цветных эмигрантов (вроде наших хрущоб), что возле Булонского леса. Она и по-французски уже болтала почти легко. И свою взрослую дочку сразу устроила учиться в Сорбонну. И в разговоре Фэра с гордостью всё повторяла: «У нас тут, в Париже…» А нас с Юрой с печальным сочувствием спрашивала: «Ну что там у вас, в вашей Москве?» Лишь одно ей тут не нравилось. Не принято было у соседей по этажу одалживать, как у нас, «до получки пятёрку» или «до завтра» соль или луковицу. И вообще позвонить в дверь к соседям-французам тут было немыслимо, неприлично. Даже и в голову не приходило. Словно вообще вас рядом тут не было. Не жило. «Не стояло».
Мы с Юрой спрашивали у Гладилина аккуратненько так, чего это он в эфире всё так разносит, так поносит свою вчерашнюю родину? Так гнобит на весь белый свет прошлое своё житьё? Где, кстати, книги его регулярно печатали, где был у него миллионный тираж и миллионный почитатель-читатель. И даже сюжеты его удачно снимали в кино? Но тут Толя сразу сникал, и тон менялся. Он неумело оправдывался, мол, свобода слова, и вообще он на власть «там у нас» вовсе не зол (словно в Москве мы оглохли). Однако тут сразу приходила мужу на помощь Фэра и ловко переводила разговор на другое. (А для меня именно это и виделось главным. Мне хотелось докопаться до истины…) И я докопалась-таки и написала очерк-воспоминание «А как там у нас?». В нём много всего интересного, особенно про этот вечер в «Ротонде». До и после полуночи.
8. В Париже на выставке «Биеннале-72» Юрочкины живописные полотна «Моя мама» и «Современники» получили первую премию в номинации «Лучшее в реализме». Есть интересные фото.
В тот же раз мы с мужем познакомились и с совершенно иным эмигрантом, не из последней, четвёртой, волны. Со старичком месье Пьером Васильевым. Сыном эмигрантов первой волны, белой гвардии. Он буквально прилипал к нашей группе на улице. Ожидал нашего появления в музеях и в самых разных районах города. Жадно прислушивался к русской речи. Просто жаждал познакомиться. А потом, выбрав нас с Юрой, – просто влюбился. Даже в Москву прилетал по туру только ради нас. Все дни старался проводить на Преображенке, у нас в гостях. (Есть фото.) Пьер-Пётр Васильев, бедный эмигрант, привёз мне в подарок поношенную, но вполне симпатичную европейскую одежонку. Похоже, из секонд-хенда. Элегантный, почти что новый жакетик и разные кофточки. Да, он был бедный, пенсионер. Очень страдал от ностальгии. Обожал русских. И нас особенно. Очень нами гордился. Порой писал из Парижа письма – длинные, грустные и пустые. Про погоду, про то, что идёт у них в опере, что – в кино. Про Голливуд и засилье всего американского. Но однажды Юрочку на «Мосфильме» вызвали на ковёр. И предложили «прекратить этот опасный контакт с капиталистическим зарубежьем». И наша дружба постепенно сошла на нет. Да и по командировкам много ездили.
Теперь уж милый Пьер, наверное, умер. А цветные фотографии, где старичок Пётр Васильев гордо стоит безупречно одетый на выставке «Биеннале-72» в центре Парижа, возле Юриных картин «Современники» и «Моя мама», – остались. Хорошо бы им сохраниться и впредь. Ведь в каждой точке прошлого начинается будущее.
9. Я ещё застала Чрево Парижа в центре города. Ещё оставалось время до переноса могучего этого чрева на окраину. Где-то в старых моих блокнотах есть об этом более подробные записи. А сейчас вспоминаю вонь и кучи отбросов в этом чреве, крики грузчиков в грязных фартуках, пирамиды поломанных ящиков из-под овощей. Тележки с товаром и жуткие запахи в мясных и особенно рыбных рядах. И ещё я почему-то запомнила в «чреве» ажурные чугунные стойки-столбы, что издавна подпирали дождевые крыши-навесы. Те самые, о которых писал Золя, которые видел Флобер. Но красота истории бледнела перед уродством и суетой нового бытия. Как же тогда я сочувствовала жильцам соседних высоких парижских домов, окна которых смотрели на вонючие эти ряды! И были всегда плотно закрыты жалюзи. Даже те, где красовались под ними балкончики с цветами пёстрой весёлой петунии – цветами весёлыми, разноцветными. И вот теперь этого Чрева не стало. Это как если бы вдруг навечно пропала из центра Эйфелева башня – символ Парижа. А ведь когда-то и её всерьёз хотели снести.
10. Однажды мы с Юрочкой были в одной богатой семье. В центре Парижа, в шикарном старинном доме, в гостях у какого-то буржуа. Муж с женой (ещё молодые холёные люди) и их чудо-деточки, «обнимашки». В белых кудряшках, в бантах и шелках. Девочка с мальчиком как ангелочки. Всё кидались на шею к нам, целоваться: «Спокойной ночи, мадам! Спокойной ночи, месье!» (Так непривычно казалось объятье этих нежных голых ручонок.) Пили белое вино с южных плантаций дюжего красавца хозяина, сотрудника какого-то «пищевого» министерства. Ели жаренные в масле шарики из картофеля, изделие милой, внешне невзрачной хозяюшки, блюдо очень популярное у французов. Мирно, беззаботно спорили о великом Китае, стране коммунизма (откуда хозяева только что вернулись в полном восторге), и о нашей стране и «советской» нашей системе. Вообще говорили о многом. Кстати, они на выставке видели Юрину живопись и выражали нам свои восторги. Мы подарили им Юрин альбом. Беседы вели на английском. (Юрочка его знал. Хозяева – тоже, и очень свободно. А я иногда что-то вякала по-немецки.)
Вообще при первой встрече с Парижем город мне показался лёгким, светлым, каким-то музейно-прогулочным. Олицетворением слова «любовь». Но потом… потом категорически нет. Всё, всё изменилось. «Увидеть Париж и умереть». Вот именно. Вполне реально. Всё потемнело, потяжелело. Как бы осунулось. А лица, лица… Где вы, французы, ау?.. Жуткая метаморфоза. (Даже был ликвидирован из частного многоэтажного дома музей-квартира Ленина. Мы раньше в эту квартиру восходили группой по старой скрипучей лестнице. Буквально на цыпочках, «шёпотом», боясь потревожить жильцов…) А уж что там теперь, в двадцать первом веке, творится – непостижимо уму! На улицах всё мусульмане и африканцы. Без слёз смотреть на экран ТВ невозможно. Горят в Париже машины, горят магазины, всюду мусор, ор, бунты. Прежнего города, «праздника, который всегда с тобой», давно уже нет. Да и нет там ни Галича, ни Гладилина, ни Некрасова. Сплошь мусульмане с Востока, негры из Африки. Прежнее время, прежний Париж канули в бездну. А жаль.
11. В жизни моей, уж так случилось, мне довелось быть женой прекрасного художника. И не просто женой. Жёны бывали у всех. А любимой его натурщицей. Такое нечасто бывает, чтоб в одном стакане – и жена, и натурщица. Обычно художники натурщиц разыскивают, платят им за сеансы немалые деньги, порой заводят романы. Как говорится, жена женой, а муза музой. А мой Юра всегда женой любовался и жадно хотел меня рисовать или писать. То есть всё время переносить мой образ на холст, на бумагу, в цвете и без. Черты моего лица, линии тела, мои руки и ноги. А я, тогда молодая и глупая, позировать не любила. Особенно голышом. Было скучно и зябко. Казалось, всё это впустую, только зря время моё убивается. Наконец я сказала мужу тактично и ласково, чтобы не обидеть: «Юр, ты лучше пиши меня, когда я сплю. Или когда пишу, на машинке стучу». Вот почему у Юры в архиве много рисунков ню, где я сплю или сижу голышом, а в руках держу авторучку или исписанный лист бумаги. Или передо мной, обнажённой, стоит на рабочем столе машинка «Эрика». Больше я обнажённой никому не позировала. И вообще рисунков ню у иных современных художников не ценила и не любила. Словно бы ревновала. А книги моей прозы иллюстрировал только Юра. Хотя в советских издательствах такую семейственность терпели с трудом. Одно дело – трудовые династии рабочих, этакие крестьянско-пролетарские. Там семейственность поощрялась, а тут – нет. Тут – интеллигенция. Опасно. Но я с редакторами спорила и своего добивалась. Да и потом, когда Юры уже не стало, я свои книги иллюстрировала прежними его рисунками. Выбирала подходящие к новым сюжетам. Ну а в этом, двадцать первом, веке я выпустила в издательствах уже штук пять моих новых «лауреатских» книг. И только с Юриными картинами, даже на обложках. Чудесно выглядят. «Моя мама» и «Современники», «Земляничная поляна» и «Разговор о будущем». Тиражи книг мизерные, но по нынешним временам хорошие. Тысяч по пять экземпляров. Значит, прибавится и пять тысяч Юриных зрителей, почитателей. Пусть его драгоценная живопись множится и множится. Пусть Юрин талант подольше радует взор. Я сейчас готовлю к печати книгу моих мемуаров, где на обложке поставлю картину «Ты и я». В будущем же наметила выпустить в свет и картину «Продолжение», где мы с дочкой Анечкой – на фоне пейзажа с церковью. Пусть этот мудрый образ троицы (Родина, мать и дитя) продолжает дышать, пусть живёт Юрина знаменитая тема Родины. С её бирюзовыми озёрами, чудо-небом, лесами. Тема нашей бессмертной земли. Ведь это Продолжение жизни и самого художника.
12. Пока в России Пушкин длится, ? Метели не задуть свечу (Давид Самойлов).
13. Наткнулась в старом блокноте на листок. Лиловыми чернилами пипеточной авторучки летят стихотворные строки. Вспомнила. Это же Валерий Мадестов, поэт из Самары! Высокий стройный красавец. Приезжал в Москву ради нас с Юрой, в нашу «богему». Жил у приятеля, инженера Чулкова, сокурсника по какому-то техническому вузу. Любил, даже рвался приходить к нам в гости на Преображенку, в нашу убогую пятиэтажку. (И в мастерскую в Сокольниках.) На наши творческие вечеринки-тусовки. Писал стихи, посвящал их мне (и Юре). Вот и это лихо записано в мой бордовый бархатный альбомчик, и тоже чернилами от руки, его рукой:
«Ах, соколики вы, соколики! ? Без подков вам легко плясать. ? Вы домчите меня в Сокольники ? За какие-то полчаса. ? И пождите меня немножко. ? Непременно я знак подам. ? Если люб я – шляпа в окошко. ? Если нелюб – выброшусь сам!».
Жаль, не попал он с юности, яркий, порывистый человек, в свою судьбу, в свою профессию. Так в каком-то самарском НИИ всю жизнь инженером и проработал, так и сгорел там на поприще нелюбимого дела. Хотя всё же успел издать одну тонкую, этакую голубенькую книжечку стихов. Неплохих стихов. Ах, как это важно – вовремя найти себя! Попасть в себя точно. Иначе потом – вся жизнь насмарку.
14. В жизни я уже многих похоронила. В разных городах и весях. На разных кладбищах. Потому скажу коротко. Умирают не люди. Умирают миры.
15. А вот ещё пара слов о Достоевском. Я частенько размышляю о его гении. (Есть у меня постулат: «Талант – это мера. Гений – безмерность».) Так почему мне этот гений не близок? Почему? Ведь дан такой диапазон характеров, образов! От убийцы и недоучки Раскольникова, от разгульного купца-богача Рогожина до тишайшего, богоподобного князя Мышкина. Вон какая палитра, какие цвета, какие разбросы! От чёрного к белому. А между – все цвета радуги. Все гаммы, все ноты музыки. Все семь полных октав! И всё это богатство сидит в одном человеке, в авторе. Ну разве не гений?.. Но… тут же приходит ответ. Но ведь и у Толстого не меньший диапазон! Но почему-то рука к книге Толстого тянется, а к Достоевскому – нет. Так в чём же дело? Может, во мне, читателе?.. Но почему? Вот я и размышляю. Вижу, тут не одна причина, как я думала раньше. Мол, наверно, в небрежности текста, в присущей Достоевскому скорописи? В неприемлемой, дисгармоничной форме подачи? Короче, в рваной и грязной строке?
Но нет, вижу, что нет. Тут всё глубже гораздо. Во-первых, у нормального человека не возникнет даже вопроса «вошь я ползучая… или право имею?». А у убийцы вопрос не возникнет тем более. Он убивает, не спрашивая. К тому же на что право-то? Убить? Убивать человека иного? Но ведь ты изначально крещёный. Ты христианин. И знаешь Заповеди. А значит, вопрос этот пуст или ты попросту ненормален. И вся эта разборка «наказания» – не удел художника-автора, а дело медиков, медицины. И уже потому мне всё это чуждо и неинтересно. Во-вторых, если уж и брать это за основу и так глубоко нырять в разборку «наказания совестью» самим «больным», то в этом случае такая проза неинтересна уже потому, что автор не оставляет мне, читателю, возможности стать его соавтором. (А соавторство всегда крайне важно.) А тут в тексте всё забито до такой степени, что задыхаешься. Для вздоха нет и глотка воздуха. Всё заполнено, всё впритык. Вплоть до запаха пота, до слипшихся волос на лбу убийцы, до его бледности и обмороков (наступающих в нужные моменты, как рояль в кустах).
Однако всё это, конечно, лишь по-моему и для меня. (Как для читателя пишущего.) А для других, может быть, всё иначе?
Вот, судя по всему вышесказанному, Достоевский меня не трогает. Он как бы далёк от меня и уже потому неинтересен. И, знаю, не только мне. Знаю, что так же думает блестящая журналистка Маргарита Симоньян (жена Тиграна Кеосаяна). Очень близкая мне по духу, по убеждениям. И зря великий стилист Владимир Набоков, как бы стесняясь, так неглубоко, даже, пожалуй, поверхностно разбирает своё неприятие этого гения. (Про «Братьев Карамазовых» я тут и не вспоминаю. А может быть, зря?)
16. Звонили (вроде директор) из музея-квартиры известного советского художника-станковиста Дмитрия Налбандяна. (Он портреты писал почти всех советских вождей, большие полотна: «Сталин и Ворошилов», «Сталин встречает рассвет», и пр., и пр.) Просили меня дать для их экспозиции какие-нибудь материалы о моём муже Юрии Ракше (1937–1980). Альбомы, фото или что-то ещё. Ведь это именно Налбандян, светлая ему память, в 1954 году открыл дорогу в Москве Юрочке Теребилову (Ракше), убогому, тихому мальчику, прибывшему из глухомани в прекрасный мир живописи, в мир большого искусства. И мальчик не подвёл. В столице он с медалью окончил спецшколу (для одарённых детей) и смело вошёл в этот мир. Стал известным живописцем и художником кино Юрием Ракшой, чьи работы теперь – в Третьяковке, в музее им. Нестерова, в других музеях. А я написала об этом рассказ «Мой дядя – полотёр» – об их первой знаменательной встрече в мастерской Налбандяна на Тверской улице, на чердаке, почти возле Кремля.
17. Какой скверный сленг у молодых в разные годы этих столетий! Надо бы внимательней проследить. Вдруг пригодится. Хотя этим серьёзно учёные занимаются. Лингвисты.
Вот, например, простая мысль: «Это меня не касается». Звучать стала так: «А мне наплевать», «А мне начхать», «Мне это до фени». Или: «Мне пофиг». Или: «А мне фиолетово». Или: «Да мне пополам». А недавно даже слышала: «Мне это перпендикулярно». И такое можно услышать и в СМИ, от дикторов ТВ и радио. Конечно, «пипл» всё это «хавает». Но интересно, что дальше? Когда и теперь, кажется, дальше уж ехать некуда.
18. Вышли из печати для православных два больших календаря-тетради с моими рассказами. Для десяти московских храмов, для их православных приходов. А эти районы – почти миллион читателей. Апрель – из новеллы «Пятое Евангелие». Май – «На помин души» (или «Ступени памяти» – мой самый короткий рассказ). Это о четырёх поколениях мужчин моего рода, о защитниках Отечества от врагов. За два прошлых века. Эти журналы-календари в пандемию мне принесли домой сёстры милосердия из храма Благовещенского и Св. Митрофания Воронежского, всего по три экземпляра. Спасибо им. И что приятно особенно – эти тексты мои напечатаны рядом с мудрыми проповедями отца Димитрия (Смирнова). Он мой духовник. Почётно, приятно и ответственно. Значит, не зря я тружусь. Значит, и моё скромное слово нужно православным. Отправлю по экземпляру календаря в Госархив и в Московский архив частных коллекций. Там у меня давно есть «своя» полка.
19. Какой же это замечательный писатель – Валентин Пикуль! Он и учёный-историк, и художник Слова. А это редко сочетается и потому нечасто встречается. Я не была с ним знакома. Он жил сперва в Ленинграде, потом в советской Риге. Какие же у него интересные, ёмкие, какие ПЛОТНЫЕ миниатюры, исторические новеллы. Не устану вспоминать Горького: «Можно писать как угодно, но только не скучно». (С Пикулем не соскучишься.) И сколько бы его ни кусали, сколько ни пинали за какие-то неточности и огрехи учёные-историки и господа иные – все эти критики-завистники сдохнут (дай Бог им, конечно, здоровья), а Пикуль в литературе останется. Выживет. Ибо он мастер, он талант и любит людей. И это – от Бога.
20. Всегда готова снять шляпу перед истинным Профессионалом, будь то слесарь или профессор. (Ведь и слесарь может быть в своём деле профессором.)
21. Коронавирус ещё держится. И в Москве, и по стране. Но всё же спадает. Вышел на плато. Сижу дома, работаю. Внучка Маша сегодня должна меня порадовать – принести экземпляры моей книги «Избранное» (где на обложке Юрины «Современники». Стараюсь на всех обложках своих книг печатать его прекрасные картины.)
Маша получила вчера «Избранное» на складе в Мытищах. (Печатали в Новгороде, типография там.) 100 штук в подарок автору. (Скоро они пойдут в магазины, в продажу. 5 тысяч экземпляров.) Волнуюсь, как при встрече со своим дитём новорождённым.
22. В моих текстах, где я пишу о реализме, в котором всегда работаю (жанр ли это или же метод?), следует добавлять слово – «в высоком». Поскольку высокий реализм вездесущ, всеохватен. Широк и глубок. Поскольку – от Бога. А все остальные «измы» и «псевдо» (даже самые привлекательные) – они от беса. Они были всегда, они есть и будут. Только надо твёрдо знать – они от беса. Вот в чём суть-то дела. И каждый, берясь за кисть, за перо или садясь к компу, заранее должен знать – кому ты намерен служить, кому ты служишь. Вот и всё. Очень всё просто.
23. Умная журналистка Анастасия Соколова в какой-то своей статье назвала мои «мемы» (мемуары, блокнотные записи, зарисовки) «малой энциклопедией второй половины XX века». Знаю, и почему малой, и почему энциклопедией, и почему мне надо и дальше продолжать писать в том же духе. Спасибо ей, дорогой Асе, за одобрение, за вдохновение. Пишущего это всегда ободряет.
24. Орден «Знак почёта» был у нас в стране учреждён в 1937 году. И мой папа Евгений Ракша, начав работать на ВСХВ (после Тимирязевки) директором павильона «Хлопок», был награждён этим орденом в числе первых. Это был первый и мирный папин орден. А потом – война. И награды танкисту, гвардии лейтенанту вручались уже военные. На фронтах. На поле боя. И редчайший орден Александра Невского, и многие другие.
25. Написать надо про прекрасного поэта и человека – Инну Гофф, жену поэта Константина Ваншенкина. Про то, как мы вместе, сердечно поддерживая друг друга, работали в СП. Как отстаивали истинные таланты, как боролись с бездарями-чинушами, с бюрократами, дружно голосуя и выступая на заседаниях Бюро прозы. Да-да, она ведь и прозу писала. И дочка её тоже была художницей. И надо подробнее вспомнить про её великую песню «Русское поле». Которую создали три таланта, три советских еврея: поэт Инна Гофф, композитор Ян Френкель и исполнитель Иосиф Кобзон. И как они все трое покоятся на своей родине, в России. Да будет им пухом родная земля! Их бессмертное РУССКОЕ ПОЛЕ!
26. У японцев, судя по Куросаве, с которым нам с мужем пришлось на к/ф «Дереу Узала» плотно общаться более года, можно научиться не только восточной выдержке, спокойствию, мудрости, но и скрытности, хитрости и… лживости. Да-да, хитры, скрытны и лживы. Это тоже «Секреты Востока». К сожалению, печальные.
27. Я вот поймала выразительное сочетание слов «ПУЧИНА бедности». (Попал в пучину бедности.) Страшновато до мурашек. Видится этакий серый застывший вулкан. Наверно, это от сочетания несочетаемого. «Пучина» – это когда пучит, что-то пухнет, вспучивается, когда чего-то много. А «бедность» – это когда чего-то мало… Признаюсь, в жизни такую пучину я видела, испытала, поскольку порой в ней жила. Это и в Останкино было, и на Чукотке, и на БАМе. Правда, я не знала тогда, что это пучина и что «пучина бедности». Всё нормой казалось. Наверное, потому что сравнивать было не с чем. И ещё всегда спасал мой характер: я оптимист, позитивист. С улыбкой жила, работала, вкалывала – всё с улыбкой… Так что пучину я увидела поздно и уже издалека. Покинув её. И потому не устаю повторять – спасибо Богу за всё.
28. Долго ищу название, имя любому своему материалу. Редко нахожу сразу. А порой, найдя, меняю снова и снова. Правильное название – это большая ответственность. Это как имя дать новорождённому. Оно не только должно быть информативно, но и нести интригу и глубину.
29. В периодической системе Менделеева есть такой химический элемент, как рутений, № 44. Он открыт ещё в девятнадцатом веке и назван так в честь России, Руси. Почему я раньше не знала об этом?
А недавно, в двадцать первом веке, в подмосковной Дубне открыт новый элемент – сверхтяжёлый металл московий, № 115. Что ж, здравствуй, рутений! Здравствуй, московий! Приятно познакомиться. Живите и будьте здоровы.
30. Вспомнила старый, но красивый анекдот.
В зоопарке дед с внучкой стоят у вольера слонов. Внучка читает вслух список их дневного рациона: «Каша – 10 кг. Морковь -15 кг. Свёкла – 10 кг. Яблоки – 5 кг. Бананы – 5… – и с удивлением спрашивает: – Дедушка, неужели слоник всё это съест?»
В вольере возле слонов уборщик машет метлой. Услышав девочку, говорит, не прекращая мести: «Съесть-то он съесть… Да кто ему дасть?»
И смешно, и совсем не смешно.
31. Когда в 60-е годы в Сибири началось строительство БАМа, у меня за спиной уже была целина. Начало 50-х. И я с радостью туда кинулась. На эту новую великую стройку страны. Стала летать в командировки, на освоение и прокладку этой заброшенной ранее железной дороги. (К тому же к железным дорогам у меня любовь особая, давняя.) Долетала до Тынды, а там работала по всей трассе. И по тайге. Жила и у строителей-укладчиков, и у топографов, и т. д. С тех пор запомнились мне два имени, два значительных человека, два начальника, от которых там зависело очень многое. Баулин и Побожий. (Имён не помню.) Потом Побожий даже книгу о строительстве БАМа выпустил. Мне подарил с сердечным автографом. Не раз я летала с ним (отдельно с Баулиным) на хлипких «кукурузниках» на восток, в тайгу, вглубь трассы. «Под крылом самолёта о чём-то поёт ? Зелёное море тайги». Живала в палатках «первопроходцев» в непроходимой глуши (которую они проходили-таки), на берегах речек малых и рек больших. «Зея-Бурея, Зея-Бурея». Не уступают распутинской Ангаре.
Вернувшись в Москву, печатала свои очерки о БАМе. Один в журнале «Литературное обозрение» был даже отмечен «лауреатством» и премией. В «Детгизе» вышла о БАМе моя очень красивая книжка «Необыкновенное путешествие» с прекрасными иллюстрациями художника Эдика Зарянского. На многих языках. Для многих стран Запада и Востока. На обложке – цветной чудо-рисунок, полосатый бурундучок, сидя на рельсе железной дороги, грызёт орешек, держа его в лапках, как белка…
И вот теперь, через полвека, опять заговорили о БАМе, об этой второй, так необходимой в Сибири нитке железной дороги. Ведь пространства-то там такие бескрайние, такие перспективные – без такой магистрали просто не обойтись… О, дай-то Бог её построить! Это будет дорога к Храму!.. Давненько я ждала этого – и вот наконец дождалась. Обрадовалась, как празднику… Только жаль, слетать сама туда уже не смогу. Наверно, уже не успею.
32. Наткнулась в архиве на мятый листок конца 70-х годов с рукописно начертанными словами:
«Остаюсь всегда с Ракшой ? Всей душой. ? Даже в спину хороша ? И. Ракша. ? Тихо издали гляжу, ? Лучше слов не нахожу… ? Ваш поклонник и собрат ? А. Рубашкин, Ленинград».
Вспомнила. Этот пожилой автор бывал у нас в гостях в Москве. Вместе со своими друзьями – детским ленинградским театром режиссёра Зиновия Карагодского. (Приехавшим на гастроли.) Но об этом чудо-руководителе и его легендарном театре, о постановке у нас в просторной Юриной мастерской (100 кв. метров) отрывков из их спектакля «Бемби», об актёрах: изящной Ирочке Соколовой (оленёнке Бемби, вскинувшей над головой руки, словно рожки), о ясноглазой, романтичной Тоне Шурановой (княжне Марье Болконской из кинофильма «Война и мир»), о её любимом Саше Хачинском (удалом актёре, певце, музыканте), много игравшем у нас на нашем «Циммермане», – надо писать отдельно. Подробно и трогательно. Поскольку всё это было неповторимо прекрасно. (И Юрочка мой рисовал каждого из актёров. И рисунки щедро дарил. Где-то они сейчас там, в Петербурге?) Только дай мне для этого, всесильный Боже, ещё кусочек времени!..
Ой, надо бы тут же добавить. Наша дочь Анечка, ещё подросток, свой первый в жизни букет роз (помнится, алых) получила, как «дама», от сына Зиновия Карагодского, тоже юного художника. Он и позже к нам приезжал. Признавался Анечке… в чём? Лишь догадаться могу. (Но без взаимности.)
33. Как-то в СМИ меня спросили: «Вы – писатель. Вам всё интересно. А что вам неинтересно? Что не трогает вашу душу?» Я тут же ответила: «Если в несколько слов, отвечу. Меня никогда, даже в молодости не интересовали: деньги, секс, спорт. Ещё, пожалуй, пиар, пресса. Особенно жёлтая. И всякие там детективы, фантастика. И, конечно, вся поп-культура…» Возможно, кто-то этого не поймёт, усмехнётся и не поверит. Но это именно ТАК. Я отвечаю за каждое слово. Могу каждое расшифровать.