Волны беседуют степенно, часто кивают, ссылаясь на берег, а наговорившись скручивают полотно моря в безразмерный рулон. Слой за слоем, раз за разом, день за днём: белое, зелёное, песочное, чёрное… Локотки волн толкают друг друга. Последующая стремится сорвать очертания с края хрустящей камнями чаши раньше предыдущей, но – тщетно. Никому не нарушить заведённого порядка.
К монотонности биения привыкает всё: чайки, люди, берег и даже само море. И всё же иногда, вопреки повиновению обыденности, в его душе созревают морщины сомнений. Впрочем, ветер, привыкший к иному порядку, гонит их подальше от бирюзовой безмятежности с силой, которая заставляет бежать. Во след летит брошенное или обронённое некогда в самое лицо глубине.
Такие волны сбивают с ног, смывают гальку банальности, оставляя мелкие камешки озарений, которые мешают идти дальше, будто сдерживая нарочно.
Тёплые ручейки летнего дождя, непорочная улыбка зимнего солнца, пыльный ствол тополя, – и всё мимо, мимо, мимо… Вступая в тень истины, как в реку, перейти на другую сторону, не замочив ног? Так не бывает.
По-бабьи
Она сидела напротив и плакала. Анатомически верные черты лица, чистая кожа, продуманный беспорядок волос и прочие женские прелести, которым непросто перерасти в достоинства… точнее – в достоинство, которое одно весомее всего видимого и того, что прилично лишь угадывать, рассуждая о женщине.
Любил ли я её? Когда-то – да. Описывая свои чувства к ней, мог поклясться, что винил себя в излишней деликатности, а после положился на то, чисто бабье, что непременно должно было присутствовать в ней, но, как оказалось, – ошибся.
Если бы меня спросили, что главное в женщине, я бы ответил, что это любовь к жизни. Воплощение которой дети, собаки, ветер с моря, тень ворона над дорогой, божьи коровки, пирующие у блюдца со сладким чаем. Я искал в ней это всё, и, казалось, находил, но на самом деле, – просто видел своё отражение в её пустых глазах.
Я дал ей выплакаться и, протянув немодный льняной носовой платок, спросил:
– Так что же, всё-таки, стряслось?
– Ах! Ты меня никогда не понимал! – попыталась было возобновить свои рыдания она, но я перебил:
– Перестань. Это всё давно не имеет смысла, расскажи, что произошло.
И она, уже без слёз, а с тихой безнадёжностью поведала мне о том…
– Когда мы расстались, я была немного расстроена, но вспомнила от том, что всё, что ни делается – к лучшему, решила продать квартиру и уехать к сестре в Грецию. Она давно меня звала, но наша с тобой связь, её неопределенность, держала меня здесь. Покупатель на квартиру нашёлся быстро, и вот, утром того дня, когда должны были быть подписаны все документы, мне стало нехорошо, и.… в общем… Оказалось, что я беременна.
Покупатель торопил, сестра настойчиво звала к себе…, и я решилась на аборт.
Знаешь… ночь накануне… этого… была самой страшной в моей жизни. Я никогда не думала, что так страшно расстаться с человеком, которого как бы ещё не существует, но он уже здесь.
Видит меня изнутри… насквозь. Смотрит на мир моими глазами, и не узнаёт его, не узнАет его теперь иным. Такой ничтожный сгусток тепла, но как мы все жалки по сравнению с ним. Он не верил в моё благоразумие, но ему… ему! было меня жаль, это ощущалось так остро.
С какой радостью я дождалась бы ласки его мягких губ и неловких прикосновений к груди маленьких ладоней....
Он наверняка знал, что я намереваюсь сделать, и представляла, как ему будет страшно, когда в тёплый сумрак колыбели ворвутся жала стали и света. Когда биение нежной точки, трепет двух сердец, соединённых в одно, будет вырван и уничтожен кем-то третьим: грубым, чужим, привыкшим к этому чёрному ремеслу. Так… будет?!!!
Тогда же я поняла, что, когда он уйдёт, останусь совсем одна, насовсем. Навсегда. И когда мы были с ним вместе, ту, последнюю ночь, я поняла, что он – единственный, действительно родной для меня человек, который боится не за себя. Он был сильнее меня…
Она замолчала. Пытаясь осознать происходящее, я тоже оказался не в состоянии говорить. Её образ, и без того небезупречный, теперь казался воплощением всего самого ужасного и гадкого. Кроме брезгливости, что обуревала перед тем, волна ненависти подняла меня на ноги и я, насколько мог спокойно, попросил её уйти:
– Ты знаешь, где выход, – едва выговорил я и, чтобы не наделать непоправимого, отвернулся к окну.
Захлопнувшаяся за нею дверь приподняла занавеску, сквозняк подхватил её подол, неприлично высоко приподняв… Я смотрел вниз, где медленно и осторожно ступая по переходу, шла она, и … не узнавал её прежней летящей походки. Она шла несколько по-утиному, незаметно переваливаясь на стороны, как бы оберегая ото всех, что-то ценное в самой своей сути. Даже от меня…
Нелюбви туман
Любя детей, нельзя ненавидеть взрослых, ибо все они тоже были детьми.
Где та граница, что разделяет их? Зачем вторые так небрежны? Отчего первые столь расточительны? Кому дано рассеять туман на улицах городов души, кто затеряется, так и не отыскав пути… К чужому ли сердцу, к своему. Дома, события, лица, – всё плавает в липком тумане. Продвигаясь ощупью, тянешь руку и не знаешь, каким будет ответ, да и будет ли он.
Туман, не размениваясь по мелочам, всё же мелочен, излишне дотошен, отчуждён и ясно даёт понять то, что каждый – сам за себя. Скрадывает соседство домов, деревьев, явлений и людей так, что кажется, – всё вокруг будто вырезано из картона, наклеено на вату тумана крахмальным клейстером.
– Какая чудная поделка! – восклицает некто.
– Подделка, – раздаётся из-за спины в ответ, но, как бы скоро не обернулся, – два шага в сторону, и ты невидим, а рассеется, – поди разбери, чей то был голос тогда.
Волоча за собой столбы влажной мглы, идут люди, оставляя за ширмой тумана личину чувств… Встречаясь взглядами, не узнают ни себя, ни тех, кто рядом. Вот оно – безличие, безразличие, – во всей его красе!
Ехали молча. Говорить было не о чем. Всё, происходящее между ними, требовало декораций, они не могли сосуществовать вне их границ. Туман за окном не давал взгляду зацепиться за то, что дало бы тему для болтовни ни о чём. От того было неловко. Время было позднее и улицы города, свободные от машин и пешеходов, зевали и разминали затёкшие ступни, оправляли сбившиеся рукава переулков и манжеты поребрика. Тельняшка пешеходного перехода небрежно валялась где-то там, впереди, на хорошо известном месте.
– Не забудь притормозить, там могут быть люди, – попросила она, радуясь возможности прервать молчание.
– Я помню. Поздно уже, но, мало ли. Кстати, там светофор подмигивает нетрезвым нездоровым глазом всю ночь, – чересчур охотно ответил он. – Ещё минут пять, а там до аэропорта – рукой подать…
– Хорошо мы придумали, правда?
– Конечно. Будем пить кофе и смотреть, как взлетают самолёты…
Глухой, словно через одеяло, удар не дал ему договорить. Лопнувший пузырь лобового стекла, резкое торможение. Чтобы не задохнуться от ужаса, срывая двери с петель, они вырвались из машины почти одновременно. На трамвайном пути, перечеркнув телом железные линии рельс, весь в крови лежал человек. Рядом, юлой, крутился его белый башмак. Она подобрала его и со словами:
– Вы потеряли… – ощутила, как в лицо ударило тепло остывающего рядом тела.
Нервный тик светофора едва пробивался сквозь туман, а тот, который ещё мгновение назад был человеком, лежал в одних носках на дороге. Казалось, он пришёл с работы домой, и лёг на минуточку передохнуть перед ужином. Едва заметный, последний выдох опустил живот почти до спины, оставив распахнутыми обтянутые рубашкой рёбра. Они казались остовом выброшенного на камни корабля. Омытое кровью лицо таяло на глазах, как медуза, что замешкалась в полдень среди водорослей мелководья…
Стая ворон в людском обличье пялилась на виноватых и на того, кому уже ни до кого не было дела. Им было любопытно и страшно одновременно. Туман же, из жалости жался то к поверженному, укрывая от жадной до чужого горя толпы, сбиваясь облаком подле, то к обступившим, пряча их от себя самих. А она и он, с немым воплем «Что же теперь?..» в ужасе глядели друг на друга поверх голов.
Им обоим виделся пустой столик в ресторане аэровокзала, с недопитыми чашками кофе, дрожащего от надрывного рыка взлетающих самолётов.
Не требуй многого от мороки[16 - туман] не подпускай её к себе, больше, чем на… Ибо разрушительна нелюбовь.
Я люблю стеклянные шары
Это было очень и очень давно, когда я уезжала надолго, ты обнял меня, смеясь, и вручил светло-коричневый стеклянный шарик, но ничего не стал говорить при этом. Было и так понятно: наша судьба, хрупкая и прозрачная, лежит в моей ладони.
С годами поверхность шарика покрылась заметными шрамами, следами от падений, царапинами, да только воздушные пузырьки в его сердцевине всё равно оставались чистыми и прозрачными.
Было непонятно, что произошло, мы не ссорились, но однажды шарик вдруг помутнел, заиндевел, как градина. Он понял, что случилось, гораздо раньше меня, – хотел предупредить, после передумал, и, попытавшись скрыться от расспросов, укатился под дальний угол дивана, глупыш…
Накануне расставания, под окно подошёл со скандалом ветер. Ему было мало измочаленной упрямством листвы и простуженных улиц. Упираясь лбом в плёнку стёкол, он растягивал их, пытаясь выдуть огромные шары. Не добившись ничего путного, взметнулся в высь, сбил в горячке замки с огромных кувшинов и полился из них на землю дождь. И стекал бы так, до последней кап-ли.
Но не в силах угомониться, он катал их, сминал со злостью, превращая в град и свирепо швырялся им. Градины впивались в землю, застревали меж складок стволов, били по лицу и рукам, просились в тепло…
Не о них думал ты, и нам не было страшно. Прижимая меня к себе, легко и нежно, как стеклянную, ты смешно, по-птичьи склонял голову набок и шептал:
– Как удобно нести тебя!
Я была слишком счастлива тогда. А теперь…