Ветер только-только оставил трепать чёлку сосны. Его отвлекла невнятная акварель неба, что пришла на смену черничному, в ярких стразах звёзд чехлу ночи. Она была не то, чтобы больше хороша, но чудилась иной: весомой менее, лёгкой, открытой, что ли, хотя, по сути, – рядилась. Казалась не той, что была в самом деле.
Серебрение луны поутру, нежной вышивкой в тон, недолго украшало собой прозрачный её тюль. Солнце, со всей своей вульгарной бесцеремонностью, распахнуло вдруг окна настежь, и несколько развязно принялось указывать на несовершенства, в котором было отчасти повинно само.
Проводя свой досуг где-то там, за рыхлыми воланами драпировки будуара, с теснотой которого давно свыклось, солнце сияло лишь для себя одного. Небрежение интересами других давно вошло в привычку, оно даже, не стыдясь того, могло сидеть у окошка месяцами, или же уходило, когда вздумается, не упреждая никого о намерении своём. Если кому удалось бы застать солнце в этот час, то обнаружились бы натруженные безделием предплечья и истёртый до блеска подоконник, в тех самых местах, где тот служил подспорьем попыткам удержать от излишнего кружения рыжую… бедовую голову.
А ветер всё «ищет» в неровно остриженной, частью уже выгоревшей шевелюре сосны, и подсолнечная шелуха коры сыплется и сыплется без конца под ноги, делая хвойный мат упругим и удобным для долгой ходьбы в ту сторону, что, обнаружив себя, становится понятной, знакомой и от того совсем неинтересной, обыденной, как и всё вокруг…
Стоит только захотеть
Зыбка пассажирского вагона баюкает мерным своим ходом. Но кашель, с соседней полки играет сном, как мячом:
–Бу-бух!– и парение дремоты ударяется о низкий потолок. Скучно…
Скука – это когда за окном темно, и внимаешь редкому театру теней у каждого семафора, читаешь этикетки на постелях в плацкарте, или слушаешь вдруг с жадностию, как, изнывая от безделья, шепчет изумлённой попутчице суровый на вид мужчина:
– Давайте, помогу вязать, меня мама научила! – и шуршит пакетом с нитками.
На нижней полке излишне опрятный гражданин, судя по всему вдовец, с голубой вилкой в кармане пиджака сидит и решает синей ручкой кроссворд. Время от времени он требует у проводника кипяток и хлебает чай из лазоревой чашки, а после, как допьёт, кладёт туда ручку, а сам ложится подремать. Вилку из кармана не принимает, и покачивается она на волнах его дыхания, как поплавок, приманивая вкусные питательные сны. Впрочем, изредка мужчина всхрапывает и скрипит зубами, которых осталось не так немного, но каждый выглядит произведением искусства: он чист, покат и слегка шершав, как морская галька.
Поезд едет всё дальше и дальше, а за окном тугой, зримой ледяной струёй льётся на землю ветер. Разомлевший апрель внял этому не сразу, но спохватившись притворял ставни один за одним и заметил пробегающий мимо снег, тот был весь мокрый, по всему видать, – догонял давно ушедшую зиму, наследил.
Туман влажными лоскутами взялся за уборку и старательно стирал, заодно с мокрыми пятнами снега, с лица земли округу. Одна за другой исчезли складки оврагов и морщины крутых берегов реки. Чисто вымытый, сиял светлячок Венеры, а Орион крался к краю неба, мечтая скрыться раньше срока под сурдинку. Луна же, чуть поворотясь, устроилась уютнее, натянув пышное одеяло облаков до подбородка, а после с удовольствием принялась наблюдать за тем, что делается и там, внизу, и вообще.
Закат вёл себя странно, то отопил рею сосны, воздавая последние почести дню, то менял на ней флаги. Сдёрнув бело-красно-синий, приделал бело-синий, передумал вдруг и вновь переменил его. Примериваясь так и сяк до той поры, покуда маяк солнца не исчез из виду вовсе.
В сумерках не было заметно дурно окрашенных солнцем и от того коротко стриженных сосен. Голая пятка обломанного сука мёрзла без чулка коры в темноте, шевелила пухлыми пальчиками почек, пытаясь согреться, да где там…
Снежными хлопьями чайки роняли себя на берег. Куталась в ледяную шёлковую простынь дорога. Филин, не дождавшись отклика эха, и тот счёл за лучшее скрыться, рассудив не досаждать рассвету.
Поутру, ворона, что обыкновенно будила день, долго пыталась откашляться, но так и не осилив немочь, молча толкнула подругу клювом в шею, а та зажмурилась крепче, присела, прижимаясь к ветке. Так не хотелось ей покидать тёплое под животом дерево, и лишать себя сладости сна, в котором всё возможно, стоит только захотеть.
Зяблик
Фасолевые стручки слипшихся от сладкого листочков орешника, как петушки на палочке, – полупрозрачны и аппетитно блестят.
Разложив на подсохшем, в оспинах нор пригорке пушистую шкуру мха, птицы наделяют лоскутами всех, кому надобится в гнездо, для тепла и уюта.
По сторонам оглаженной тугой тропинки – недоеденный кабанами пудинг лесной подстилки. Он так порист и так славно пропечён, что голодные капли росы на кружевной салфетке, в спешке, обронённой пауком, понятны вполне.
Дятел – тот ещё кулинар, но по части обсыпки сладких пышных пирогов оврагов вафельной крошкой опилок, он большой мастер. И неутомим, хотя и разборчив. Сочно всё, вкусно. Согреваясь, вспенивается безотчётная, вольная радость, квасом к полудню.
Не срезанные букеты полян громко цветут и скромно вянут ароматно, горечью. Утолив голод перезимовавших шмелей и земляных пчёл, цветы перестают пахнуть совсем. Набравши смелости в тугие щёки ягод, качнув плотным белым бедром луковиц, обтянутых коричневым шёлком, они теряются враз. И, поникшие, не ведают, – как жить дальше, быть как?! И засыпают под нежную песнь овсянки. Куда соловью до неё! Нем он покуда.
Барабанная дробь веток дуба с небес. Предсмертный рык осины. Бесконечное нервное хождение туда-сюда и скрип половиц. Кружение древнего деревянного шара по бесконечному жёлобу: вниз, вниз, вниз… И ожидаемый грохот захлопнувшейся от ветра калитки. А в лес или леса… В ту жизнь, где и без нас – всегда доброе утро.
– А зяблик… зяблик-то что?
– Ничего, с ним всё хорошо. Прилетел вот, рад, что дома! Просится насовсем.
Отец
Сомнительно, что плен недобровольный
Был сладок так, чтоб были им довольны!
В пруду проснулась лягушка. Мы так обрадовались друг другу… Я пел ей дифирамбы, снимая пенку листьев с поверхности воды, а она слушала, улыбалась спросонья и шевелила розовой нижней губой.
Неосторожно подглядывая за нами, луна прятала своё лицо за вуалью ветвей. Даже вращаясь в высших сферах, среди звёзд, она понимала, что одинока. Рассуждая об этом, ворочалась на постели по ходу мерного мирного кружения земли, и потому находилась в постоянном поиске родных душ, схожих взглядов и мнений. Она не понимала, что единообразие ещё держится в пределах существования, лишь в силу своей приблизительности. Сотворённое «на глаз», для радости и любви, в пучине легкомыслия, легковерия и распущенности зреют до поры счастливые зёрна истины, но, чтобы постичь об этом, подчас не хватит и жизни. Даже такой, относительно небыстрой, как у неё.
Луна выжигала тени на земле, и от них, свиваясь в кудри тумана, шёл тёплый дымок. Потому становилось уютно и спокойно. Из глубин неосознанного детства доносился запах канифоли. Отец паял, складно насвистывая оперетту, а с усыпанного разноцветной галькой диодов берега стола, поверх лабиринта проводов, как памятник, лукаво глядел на меня Давид, точная его копия, в шутку вылепленная из воска.
Хлеб
Помню, как теперь. Иду по длинному пустому коридору школы, захожу в класс и в пыли под кафедрой нахожу засохший уголок хлеба. Понимаю его и иду к раковине, что тут же, справа от классной доски. Из латунного, почти игрушечного пузатого крана течёт вода, так легче держать доску в чистоте. Содержать ясным сердце… То – намного труднее. Размочив хлеб под струёй воды, я отдаю его птицам. Они не побрезгают, съедят.
Ожидание нового хлеба из печи, встреча с ним, это каждый раз, как рождение. Он горячий от пережитых мук. Его хочется баюкать, как младенца, вдыхать вкусный запах затылка. Улыбаться беспричинно, стеснённо и радостно всему. Когда, навстречу первой, удачно испечённой буханке вырвалось из уст совершенно невольно: "Хлеб – всему голова!", я был изумлён, не поверил, что не просто слышу эту, побитую молью, фразу, но произношу её, сам… и ощутил ту глубину, смысл, истину… и совершенно точно – отчего нельзя быть хлебу в пыли, в недобрых руках.
Мой хлеб не плесневеет. Буквально – этого не бывало никогда. Если оставить кусочек, нарочно позабыв о нём, он делается крепким, царапает пальцы, но ласкает душу. Сдавишь его над тарелкой рукой, и посыпятся мелкие вкусные, лёгкие, как снег, блестящие крошки. И в каждой из них – улыбка надежды на добро и счастье, как в звёздах, что рассыпают сумерки на блюдо небес.
Шмель кинул в оконное стекло мелкой сосновой шишкой и улетел спать. Я выглянул.
Луна за лесом казалась убежищем, входом в глубокую нору летучих мышей и сов. Сияла призывно, опутанная паутиной дремлющего леса. Спустя мгновение, дубы сдавили её бока, но она вырвалась и красное её от ярости око глянуло зло и надменно:
– Кто вы тут… все!
Лёгкий ропот, не испуга, но неловкости, исторгнутый из самых глубин чащи, дал повод прийти в себя. Деревья подталкивали друг друга, выходили вперёд, едва ступая непослушными ногами… От сего неуклюжего искреннего старания, взгляд луны сделался мягче, гнев рассеялся и янтарный румянец распространился по её щекам.
Луна остывала караваем на бересте ночи. Левый её край был надкусан, и из него, облаком исходил вкусный пряный дух земли.
Уроки жизни
Глядя на воду, могло показаться, что идёт дождь. В самом же деле, рыбы, уткнувшись в самое зеркало, склёвывали мошек, выдували из поверхности пруда небольшие пузыри, рисуя правильные круги и волны… буквы! – учили читать юрких непоседливых дошколят и солидных первоклашек, собрав их всех в одном месте. Нахожая[22 - эпидемия] болезнь зимы прервала науку, посему приходилось навёрстывать. Закончив урок, взрослые отошли в сторонку для степенной[23 - серьёзный] оживлённой весенней беседы в привычном треугольнике. Сменяя позы, не меняя позиций, они обсуждали ведомое лишь им, что казалось праздным бестолковым провождением времени. Впрочем, их ограниченная берегами жизнь, была уравновешена во всех её смыслах, и не нуждалась ни в поощрении, ни в порицании со стороны.
– Ну, какие, всё же, люди неряхи!
– Что такое?
– Им постоянно надо напоминать: вымой руки, почисти зубы, а птицы… гляди-ка, синица полощется уже минут десять, не меньше!
– Да ну!
– Ну, да!
Зайдя по пояс в воду, балансируя на скользких камнях, с явным наслаждением купалась синица. Она смывала с себя остатки липких осенних дождей, серых пыльных метелей, чёрных от копоти чердаков и обжитых мышами сараев.
Крупная красная рыба, взволнованная вознёй птицы, подплыла рассмотреть поближе на причину, зацепив животом обросший паклей водорослей камень и замерла, раззявив рот, куда, вместе с мелкой рябью воды, тут же направилась и безмятежно дрейфующая мошкара.
Рассердившись этим обстоятельством, не желая быть невольной причиной чьих- то несчастий, синица спешно выбралась на берег. Прямо так, не выжимая перьев, но лишь приподняв их, дала воде стечь немного и, наклонившись в сторону рыбы, недоумённо развела руками.