– Простите? – не сразу понял Лева.
– Сначала мне, – спокойно настаивал муж.
– Но это – сюрприз! – Левин характер начинал показывать зубы. – Это только для нее, иначе, в чем смысл подарка? Смысл – в ее праве узнать первой и самой показать остальным. Я же не брошку ей дарю, а идею!
– Что там?
– Там идея одной постройки. Если ей понравится, то я ей ее презентую.
– А платить? А строить? Я? Власть, знаете что такое? Могу порвать! Отобрать. Могу не пустить. Что там? Просто скажите, – все это было сказано без аффектации, как монотонное перечисление пунктов некоего списка.
Если бы этот разговор состоялся хотя бы месяц назад, то Лева в такой момент непременно вспылил бы, полез на рожон и всячески оградил себя от любых угроз применения к нему силы, совершенно невзирая на последствия. И сейчас он был близок к такому развитию этой странной с самого начала беседы. Но их долгие разговоры с Элеонорой, ее умение развернуть и рассмотреть любое положение такой стороной, которая и оборачивалась самой, что ни на есть, человеческой, заставила его сейчас посмотреть на ситуацию, если не ее глазами, то, во всяком случае, с совершенно иным качеством внимания, нежели прежде. Он не то, чтобы поставил себя на место Михаила Львовича, но посмотрел на все происходящее бесстрастно и со стороны, как если бы он был один из сегодняшних гостей. И увидел картину, в которой амбициозный архитектор, за спиной заключившего с ним договор владельца, делает некие разработки и дарит их хозяйке дома, уже вдвоем с ней решая, обнародовать их или нет. При этом супруг безропотно ждет решения, а после берет на себя молчаливую роль финансиста, и снова отходит в тень. Если это не компрометация самой Элеоноры, то что?
– Михаил Львович, простите мне мою порывистость. Долго не приходило решение, чертежи свежие, только из-под пера. Мне показалось, что строение несет в себе женское начало и придется как раз к сегодняшней дате. Простите, если это неуместно. Но другого подарка я не подготовил. Тут чертежи оранжереи.
– Чудесно! – Михаил Львович лишь скользнул взглядом по развернутому листу. – Норе по вкусу может! Придется. Берите, голубчик. Сворачивайте. Вы не сердитесь. Припугнул, припугнул. Возьмите денег!
– Каких денег! – вновь взбеленился Лева.
– Ночами сидели. Сверхурочное задание. Лишнее. Надо-надо. Я оплачиваю!
– Вы оплатите, когда придет очередь возведения. А проект – это мой подарок! Вы меня не понимаете, что ли?
– Меня понимаете? Поймите. Возьмите, голубчик. Не представляете Вы! Когда так, то как ужасно это. Когда власть, а воспользоваться нет сил. Нельзя! – хозяин опустил взгляд на столешницу и застыл.
И Лева увидел вдруг перед собой не лающего, а старого седого пса, который из последних сил охраняет свое добро. Он увидел как-то сразу всю картину их общей, без него протекающей, совместной семейной жизни. Которая была! Имела место быть. Он вспомнил, как девочка только что бросилась к нему при входе, как всегда виснет на нем, и как, по рассказам матери, на которые он раньше почему-то не обращал внимания, проделывает она это со всеми мужчинами определенного возраста, видимо ища в каждом утраченного родителя. А нынешний муж матери под эту категорию для ребенка не подходит, он слишком стар для ее образа отца, его она сторонится. И как мальчик, наоборот, ни с кем из мужчин общего языка со времени смерти отца не находит вовсе, затаив на того обиду, что бросил, предал, исчез, наказывая за это весь мужской род. А общается легко только с прислугой, сестрой, собаками да лошадьми. Что вот откуда при первой возможности взялся манеж! Что этот седой человек так любит эту женщину, что согласился даже на дружбу. Даже на благодарность. Что он делает, и будет делать, для нее и детей все возможное, потакая, охраняя, предугадывая. И что он всегда, всю свою жизнь будет ждать большего. Надеяться! И еще, каким-то совершенно дальним, глубинным чувством, Лева понял сейчас, что все это хрупкое семейное благополучие, состоящее из уважения, вины, жертвенности, служения и еще целого вороха чувств, держится исключительно на достоинстве двух равных партнеров. И только дрогни, только покачнись эта основа, этот стержень, как рухнет и рассыплется все остальное.
– Михаил Львович, я не могу взять за это денег, простите. Я прошу у Вас разрешения преподнести этот дар Вашей жене в День ее рождения. Позвольте мне эту вольность,– через силу, но произнес вслух Лев Александрович.
– Милый! Благодарю Вас, – старый пес заулыбался, видимо услышав единственно возможную для него фразу. – Позволяю. Попросил! Давайте вместе. Пройдемте к ней. Нынче уж можно! Ах, как Норе придется. Вы большой умница!
Оранжерея была отстроена, и вскоре стала одной из достопримечательностей, постепенно распространившей славу о себе по всей России. Элеонора, поблагодарив мужа прилюдно, а Леву наедине, высказала ему искреннюю благодарность не только за сам подарок, но и за то, что: «Ты мне жизнь на многие годы определил, у меня теперь будет мое, только мое – и дело, и занятие, и убежище. Как ты угадал, милый!»
Их знакомство продолжалось немногим более двух лет, а сами отношения были на полгода короче. Летом Лева снимал небольшой домик невдалеке от отстроенной уже усадьбы, искал работы в городе и окрестностях, как-то жил. Кончилось все очень просто. Льву Александровичу и его товарищам предложили новый большой заказ в другой губернии.
– Давай простимся сразу, – сказала ему Элеонора, когда он решился ей об этом рассказать. – Вот прямо сейчас. Ведь мы оба знали, что когда-то это закончится. Правда?
– Я не могу, – шептал Лева ей в шею. – Это невыносимо! Я откажусь!
– Не кокетничай, милый. И не делай еще больнее. Не заставляй меня думать, что ты хочешь переложить тяжесть решения о разлуке на меня. Ты же уже все решил, иначе бы не пришел с этим ко мне.
– Я могу приезжать! Скажи, ты будешь писать мне? – он вглядывался в ее глаза, которые сейчас сменили цвет фиалки на цвет предгрозового неба.
– Нет. Ни приездов, ни писем не будет. Просто будет другая жизнь, – тучи в глазах темнели, но дождем все не проливались. – Не будем унижать друг друга ожиданиями, ни ложными, ни напрасными. Никакими. Ты же не хочешь видеть меня в воображении, выходящей как солдатка на дорогу каждый вечер? Вот и я не хочу. Кончилось. Все.
Лева был не настолько силен духом, и все-таки приехал однажды. Тайно. Летом. Он прискакал верхом, бросив вещи в номере, и, только подъезжая к усадьбе, стал думать под каким предлогом он войдет в дом. Что скажет ей? Что нужно здесь ему самому? Он постоял у ограды, увидел ее издалека, понаблюдал за играми подросших детей и уже вечером сидел в купе поезда, так и не измяв казенных простыней местной гостиницы, и не объявив себя. В прошлое нет возврата, и это не так плохо.
Он научился не думать о ней, он полностью погрузился в творчество и работу, он устраивал эту свою «другую жизнь». Как-то раз ему попалась на глаза газетная заметка о том, что известный селекционер посвятил свой новый гибрид хризантем редкого лилового оттенка хозяйке оранжереи «Элеонора» в благодарность за предоставленные ею для исследования сорта и многолетнее сотрудничество. Он улыбнулся про себя и заказал в этот день бокал дорогого вина, выпив за ее успех. А однажды, в какой-то общей компании оказался знакомый с их четой господин. Лева сам в разговоре участия не принимал, но по кое-каким подробностям понял, что речь идет именно о семье Элеоноры. Вскользь была упомянута смелость главы семейства, который в таком возрасте решился родить еще одну дочь. Лева ушел из гостей рано и единственный раз в жизни надрался до умопомрачения. Он очнулся утром, в доме у Саввы, ничего о своих вчерашних перемещениях не помня, с мокрым полотенцем на лбу. Более он о ней ничего не слышал.
***
Другая история произошла с уже повзрослевшим Львом Александровичем, и во всем была иной. Более стремительной, более острой и яркой. Но не менее ранящей. Артельные дела попадались все реже, и компаньоны, в периоды вынужденного простоя, накопив за время общей работы неплохой опыт, находили себе индивидуальные заказы. Со временем фирма осталась существовать только на бумаге. Иногда к Леве залетали случайные мысли об оседлой жизни и какой-нибудь стабильной должности. По совету Саввы он съездил в родное имение, управлявшееся недурно, но без хозяев все равно постепенно завядающее. Оценил на месте свое к нему отношение, понял, что вернуться именно сюда и жить здесь он никогда более не сможет, и выставил его на торги. Вырученную сумму, опять-таки по совету старшего друга он в равных частях положил под процент и обратил в бумаги.
– Забудь пока об этих деньгах, Левушка. Как и не было! А придет время – вскроешь папенькину кубышку. Вот, например, жениться надумаешь? Во всяком случае, у тебя будет подспорье для любого начинания, которое помыслишь затеять в будущем. Хоть семейное, хоть деловое.
Лева посчитал предложение мудрым и последовал ему, благо доходы от текущих проектов холостяцкую жизнь и творческие фантазии Льва Александровича обеспечивали сполна. Но, накопившиеся в нем сила и опыт, вызвали сейчас к жизни чувства, сродни профессиональной отваге или даже браваде. Мыслил Лева произвести реконструкцию, или даже возвести с нуля что-либо особо значимое. А, главное, где-нибудь не между Бобылевым и Молотиным, о чем после только в письмах, да в пересказах делятся обладатели его построек с родственниками и партнерами, а в губернском густонаселенном и многоглазом городе. Или даже, прости Господи за дерзость, в Москве! «Вот, полюбуйтесь, это и есть подлинный Борцов!» – говаривали бы, указуя на его творение, многочисленные жители и гости, проходя мимо. Кто с почитанием, кто с ехидцей – не суть важно! Гордыня, скажете? Да, не без этого. Хотя, мыслил Лева, для художника, плод деятельности которого есть публичность – норма искать собственного роста и свойственно желание иметь зрителя, иначе просто застой получается и никакого развития, господа.
Как ответом на эти творческие порывы и терзания стало письмо от того человека, к которому Лев Александрович, в свое время, обращался за помощью и советом по поводу возведения теплицы. Бывший его преподаватель, из числа немногих, с кем Лева сохранил добрые отношения, профессор Ульрих Францевич Минх, жил нынче, преподавал и возглавлял Академию в столице. Он много раз предлагал Леве возобновить учебный процесс под его руководством и получить, наконец, заслуженное звание, но ученический статус был немыслим для гордости практикующего Борцова. Профессор писал ему, что можно удачно сочетать оба процесса – образования и творчества, как сам он успешно совмещает деловую активность с преподавательской, но со временем настаивать перестал. Последние пару лет он полностью отдался своим избранным любимцам – стеклу и чугунным конструкциям, и обстраивал пригороды Петербурга оранжереями, получая от этого несказанное наслаждение. И вот возникло обстоятельство, грозящее оторвать его от этой деятельности, к коей он был так душевно расположен.
Дело в том, что к нему как к ректору, часто обращались именитые домовладельцы с просьбой рекомендовать кого-нибудь из подопечных его учеников, дабы заполучить себе исполнителей перспективных, но и с некоей гарантией качества. Выпускники и учащиеся, естественным образом, обходились заказчикам дешевле именитых мастеров, а результаты часто оказывались не слабее, так как молодые люди, только вступающие в конкурентную профессиональную среду, выкладывались полностью, заменяя отсутствующий опыт энтузиазмом и неиссякаемой энергией. Да и оценить по достоинству созданное на их средства сооружение или убранство, нынешние заказчики не всегда имели полную, так сказать, возможность.
В последнее время огромные деньги пришли к людям без вкуса, без основ даже художественных знаний, без понимания связи эпох и стилей, к так называемым nouveau riche . Большинство именитых зодчих коробило от требований подобных заказчиков, выражающихся чаще всего понятиями: «Сделайте нам красиво и богато!» У студентов же права голоса пока не было, а опыт нарабатывать где-то было нужно. Не последним аргументом в пользу начинающих, многие этого плана клиенты почитали и такой аспект, как их сговорчивость.
И вот очередным соискателем рабочей и творческой силы к профессору Минху обратился некто Свиридов Никанор Несторович. Держатель акций. Коллежский советник. Миллионщик. Самодур. Такую славу создали ему в Академии все те пять человек, рекомендованных Минхом, что сменились на стадии разработки проекта всего за год. Первым был преподаватель Академии (по его просьбе мы не станем афишировать его звание и фамилию), который случайно присутствовал в кабинете Минха при первом визите Свиридова и, поняв объем работ и их финансирования, убедил профессора, что отдавать такой заказ ученикам непрактично. Он взялся сам и выдержал два с половиной месяца, а после клял себя за жадность и недальновидность, уступив право общения с «денежным мешком без воспитания и разума» кому угодно!
Далее последовали три недавних выпускника Академии, продержавшиеся от месяца до четырех, и даже приступившие к практической перестройке. И еще один преподаватель, которого уговаривали уже всем педагогическим составом, зная его ровность и невозмутимость характера и взывая к гражданским чувствам, так как Академия Свиридову была многим обязана. Их общение с выгодным заказчиком оказалось рекордным – две недели, то есть три личных встречи, после последней из которых преподаватель положил ректору на стол заявление об изменении семейных обстоятельств, в связи с переездом в другой город.
Всю эту ситуацию, ничуть ее не смягчая и не приукрашивая, профессор описал своему бывшему ученику. Заканчивалось письмо так: «Зная меня, дорогой Лев Александрович, Вы поймете, почему я не смог отказать тирану на его прямое заверение, что отныне он доверяет только Вашему покорному слуге и никому более, и взялся за разработку сам. Не умея ссориться с людьми, я испытываю муки неимоверные. Ни академическими вопросами, ни моими милыми оранжереями заниматься не имею теперь никакой возможности! Отказов он не понимает, объяснений не слушает, внимания и времени требует прорву, задачи ставит взаимоисключающие, а, после своих собственных разносов и истерик, является ко мне, больному старику, как ни в чем не бывало, да с новыми требованиями. Не привлекать же мне полицию, право слово!
Деспот выкупил старинный особняк и место рядом с ним, и мучения наши должны привести к тому, чтобы все это пространство приспособить к пышному проживанию трех отдельных семей, но условно связанных воедино «под его родовой эгидой». Дело в том, что сам он, будучи заядлым холостяком, что при таком характере объяснимо вполне, имеет на попечении двух племянниц, коих намерен по достижении возраста выдать замуж, но оставить на поселении подле себя.
Я не прошу Вас, голубчик, взяться за это всерьез. Хотя Вы, да еще, пожалуй, Петухов, только и владеете даром эклектики в полном ее современном понимании, без коего навыка за этот заказ и браться нечего. Но ему повезло! Привлечь его не представляется возможным – он сейчас исполняет государев заказ. Я это к тому, под каким соусом мог бы я предложить Вас сатрапу. Если Вы сейчас располагаете собой, приезжайте, голубчик! Снимите с меня жуткую обузу, век буду Вам благодарен! Хоть неделю, хоть сколько-нибудь продержитесь, пока я сочиню себе отходной маневр. Хоть тоже из города беги! Хоть государю кланяйся, вымаливай любой проект! Я что-нибудь придумаю, голубчик. Пока, каким-то чудом, уговорил его на зимний сад, а как достроим, то и не знаю, как проснусь наутро. Спасите старика».
Забегая вперед и опуская некоторые подробности, скажем сразу, что предложение Лев Александрович принял. Что было той гирькой, перевесившей логичные, в данном случае, сомнения, сказать трудно – может быть творческий азарт, может искреннее желание помочь профессору, может быть слова Саввы, с которым Лева, конечно же, посоветовался: «У тебя самого характерец упаси боже! Найдет коса на камень. Но, уж если продержишься хоть до какого-то вразумительного завершения, которое зрительно предъявлять можно будет, то это, Лева, перевесит все твои прошлые заслуги, поверь. Про Свиридовскую дурь многие наслышаны, того, кто с ним сработаться сможет, высоко ценить станут. Но учти, что дурь та не простая, а хитрая! Иначе б не вознесся он на такие высоты. Еще лет десять назад про такого и не слыхать было, а теперь его состояние чуть не в первом десятке на Руси. Неспроста то. А тебя самого чем-либо после этого напугать сложно будет! Попробуй! Это хорошая школа».
А, может статься, повлияло и вскользь, но, возможно, не без умысла, упомянутое Минхом имя архитектора Петухова. Однажды заказ, которым Петухов просто грезил наяву, ушел в честной борьбе Борцову, но после обратная ситуация складывалась не раз и в его пользу. Манеры их подхода к творческим задачам, действительно, во многом были схожи, и уже многие годы между ними царило негласное соперничество. Уж кто-кто, а профессор не знать об этом не мог. Как бы то ни было, а морозным, но совершенно бесснежным зимним утром Лева прибыл в Санкт-Петербург.
***
Приступить к работе оказалось не так просто. Одной рекомендации профессора оказалось мало, Свиридов пожелал личного предварительного знакомства. Минх вынужден был устроить званый обед, но использовал его для того, чтобы собрать знающих Леву профессионалов, и те весь вечер возносили его заслуги, а сам он чувствовал себя невестой-перестарком, но терпел. Свиридову обед понравился необычайно, он принял рекомендации нового архитектора, но деловых разговоров с ним не вел, и, отпустив Ульриха Францевича на все четыре стороны, о замороженном строительстве вовсе, казалось, не жалел и не вспоминал. Зато устроил в честь Борцова званый ужин, в лучшем столичном ресторане, с сотней гостей и пятью сменами блюд. После стал возить его по салонам и балам своих партнеров и приятелей, представляя как личного, почти собственного архитектора, как если бы он сам был император. Лева терпел. Уж вторая неделя проходила в праздниках и визитах, что перед Минхом, хотя бы, все Левины обязательства покрывало. Даже если его и вовсе не допустят до чертежей и подрядчиков, то работа «петрушкой» свою роль сыграла, и профессор обрел свободу.
Так прошли святки, наступил мясоед, замаячила впереди Масленица. Лева, со дня сговора на званом обеде, уже получавший назначенное жалование и проживающий в шикарных апартаментах, снятых для него Свиридовым, самовольно пришел к тому на прием с прямой просьбой дать ему, наконец, ознакомиться с документацией и проделанной до него работой. К тому времени, Лева уже был коротко знаком с обеими племянницами заказчика, вхож в дом в любое время, а домовые слуги почитали его за «своего», и беспрепятственно пропустили в кабинет барина. Тот выслушал просьбу, мягко похлопал Леву по плечу и, ничем не подтвердив за время их знакомства страшные о себе слухи, так же мягко ответствовал: «А ведь и пора, батенька! Правда Ваша!», развернулся, полез за бумагами в ящик стола, но застыл над ним и продолжил: «Может, отложим еще на пару деньков, голубчик? У Оленьки праздник все-таки! Все мысли мои о ней нынче». «Праздник? – переспросил Лева. – Простите, я не знал». «Как же! День рождения моей голубки. И бал. Большой бал даем, все-таки уже семнадцать исполняется, не ребенок. Вы, конечно же, приглашены!».
День рождения прошел, как и остальные увеселения, в праздности и беспечности. Хозяин произнес тост в честь племянницы, закончив его словами: «Все для тебя, голубка моя! Следующий День рождения в новой зале танцевать будешь. Обещаю!». Лева ужаснулся, понимая, насколько смело такое заявление при только-только заложенном фундаменте, и решил возобновить деловой разговор чуть ли не завтра! Но назавтра он услышал от Свиридова: «Давайте вернемся к этому разговору в понедельник? Именинница нынче Оленька! В воскресенье, день ангела ее светлого – все в Гатчину едем! Кататься! Благо, снегу наконец навалило. Вы с нами, голубчик». На балу Борцов танцевал с обеими племянницами, и с Ольгой, и с Сонечкой, которую все величали «младшенькой», хотя кузины и были одногодками. А в санях улучил момент и спросил у Сонечки когда ее дни грядут – рождения и ангела, и хоть тут понадеялся получить перерыв до осени.
А историю невеселого прошлого двоюродных сестер Лева уже знал.
У Никанора Свиридова, не в пример старшему брату Ефрему, тщеславия в характере было через край. Принадлежность к сословию, доставшемуся по наследству, его не удовлетворяла. А было оно высоким – потомственные почетные граждане Империи. Оба брата закончили военные училища, но учась позже, Никанор пошел по стезе с юридическим уклоном. С расчетом. Была у него мечта. Не так, чтобы и тайная, а вполне проговариваемая вслух – дворянство. Если не наследное, то хотя бы личное. И хоть братец с малолетства подшучивал над такими его стремлениями, младший брат к мечте шел как по ступенькам. Из губернских секретарей он за семь лет, через отрыв от семьи, отъезд из родного города, через службу в Главном военно-судебном управлении и Канцелярии статс-секретаря, через преодоление аж трех чинов Табели о рангах, он приблизился к исполнению заветного. Не без умысла, но со всей христианской искренностью занимался он и благотворительностью, так как, вдобавок ко всему, стал стремительно богатеть.
Брат его, оставшись дома, женился, родил дочь и жил мирным провинциальным укладом со своими маленькими радостями и развлечениями. У жены его была родная сестра, вышедшая замуж в один год с нею, и они семьями очень плотно дружили, вместе выезжали на праздники и богомолья, тем более, что там тоже росла девочка, всего на полгода младше их дочери. Один из таких выездов закончился трагически. Устроив пикник на берегу озера, взрослые дамы пожелали кататься в лодке, хотя день все никак не разгуливался, было прохладно и дул довольно сильный ветерок. Но раз уж выбрались на природу, то надо было брать от нее все предлагаемые удовольствия, пока дождь не собрался. Девочки с восторгом присоединились бы к ним, но опасаясь брызг и простуды, их оставили на берегу под присмотром бабушки. Ефрем кататься не захотел, поэтому сестры и муж одной из них втроем уместились в одну лодку.
Все произошло очень просто и очень быстро. Доплыв почти до середины озера, лодка просто исчезла на мгновенье из поля зрения смотрящих с берега, а потом показалась, но уже вверх дном. Порыв ли ветра был тому причиной или неудачное стечение обстоятельств, того уже не узнать. Ефрем на мгновение замер, но поняв, что редкие лодки на озере находятся гораздо дальше от происходящего, чем он сам – не раздумывая бросился в воду. Никто из четверых не выплыл. Девочки, на глазах которых все и происходило, истошно завизжали и бросились, было, тоже к воде. Но сидящая на расстеленном покрывале бабушка, каким-то чудом успела ухватить их за одежду и держала из последних сил, скользя по траве, пока к ним не подоспели люди. Удержать двух двенадцатилетних подростков стоит сил немалых, и бабушка то ли надорвалась физически, то ли ее хватил удар от пережитой потери сразу обеих дочерей, но с того дня она потеряла дар речи и передвижения.
Злая ирония жизненных совпадений именно в эти дни привела на малую родину уже, к тому времени, коллежского советника – Никанора Свиридова. При всех издержках и постоянных вложениях, на его имя в этом году осела на банковских счетах чистая сумма в миллион рублей, что он посчитал неким рубежом и поводом для свидания с братом. Всю дорогу, глядя на пробегающие мимо железной дороги поля и перелески, представлял он себе лицо Ефрема, удивленно-восхищенное: «Да, не ожидал, брат! Прости, недооценил!», ухмылялся в усы, предвкушал. Но, увы. Он приехал к четырем гробам, разбитой параличом незнакомой старушке и двум малолетним девицам, одна из которых находилась с ним в кровном родстве.
При всех своих благоприобретенных цинизме и непробиваемости, в этот вечер Никанор страдал. Страдания его были не тихими и скорбными, а разрывающими душу и источником имели не только горе, но и гордыню. Он снял полностью какой-то трактир, прогнал всех, кроме одного полового, запретив и тому попадаться на глаза, пока гость в сознании, и стал напиваться по-черному, разговаривая со стенами, посудой и все еще воображаемым братом. Но вот с тем все обстояло – хуже некуда. Восторженного его лица он никогда уже вовсе не увидит, это Никанор понимал теперь отчетливо. Но сейчас ему нужен был понимающий собеседник, и он был согласен хоть на всегдашний и привычный снисходительный взгляд брата, хоть на одно слово одобрения, но и того не приходило. Все мученические попытки представить Ефрема, привели к тому, что его образ совершенно стерся из памяти, а голос молчал – ни прощения, ни осуждения. Тишина.
К середине ночи мысль о том, что он, грешный, грубый и бесстыдный, в общем-то, человек, сидит тут за накрытым столом, а брат его, добрейшей души человек, семьянин, тишайшая умница – лежит где-то на столе холодном, стала невыносимой. За что такая судьба, даже не отпоют, за оградой как собаку кинут? И внезапность этих событий мучала Никанора. Конечно, его все равно вызвали бы телеграммой как единственного родственника. Но то, что вот ехал он сам, ехал с радостью, ехал поделиться, а получил такую оплеуху от судьбы, не давали умиротвориться его душе. Злые духи выли и терзали измученного Свиридова изнутри, и все отчетливей вырисовывалась одна мысль. Единственная. «Это кто-то мне жизнь испоганить желает. Мне! Так не дам же!» И бросив на стол несколько кредитных билетов, Свиридов вместе со своими бесами ушел в ночную темень.