Я помню, как ночевал на фортах в удивительно теплые ночи, без палатки, раскатав на старом карельском граните свою видавшую виды туристскую «пенку», помню, как у нас украли одну коробку текилы – кто? Я думаю, ангел-хранитель. Была дикая качка и морская болезнь, отказ двигателя и руля, вопли и падения за борт. Как же мы хохотали потом, расслабляясь после неожиданно блестящей проводки яхты через узкую гавань обратно на стоянку и мастерской швартовки с одним уцелевшим гротом! Смеялись Леха и Коля Слепой, как оказалось, экспромтом разыгравшие самый настоящий спектакль, заставивший нас с Пашей всерьез принять легкую зыбь в «Маркизовой Луже» за шторм века! Все почти, как у Джека Лондона, только там про кровожадных туземцев было…
Вот тогда и закончилось наше последнее с Лехой приключение. Да, да, точно. Жизнь разлучила нас решительно, как будто раскидав по разным полушариям. Теперь мой компаньон настаивал, чтобы я подробно отчитался за все прошедшие годы, но мне-то рассказывать было особо нечего – после блестящих Лехиных скетчей моя личная история казалась мне безвкусной, малоинтересной.
Три реабилитации в институте Бехтерева. Новые друзья, поход в Фанские горы. Еще – Кавказ, восхождение на Эльбрус. Женитьба на альпинистке, москвичке Маше Сорокиной, переезд в столицу, где я восстановился на журфаке. Начал писать, сравнивая себя с Довлатовым, пытался не подражать его, как мы называли, пост-хемингуэевскому стилю, но все равно получалось слишком похоже. Я и пил, наверное, отчасти подражая Довлатову. Потом заметил, что подражаю другому хорошему писателю – Пелевину. Из университета и чуть позже – с работы, я вылетел в тот же год. Умер в Петербурге мой отец, спустя месяцев пять – мама. Я развелся с Машей. Мое алкогольное наваждение приняло характер циклических запоев. В перерывах я умудрялся находить хорошую работу. Я успевал заниматься творчеством, сплавляться на рафтах и каяках по бурным Алтайским рекам, посещал даже – между полетами в глубокое безмолвие – спортзал и театры, делал ремонт в квартире, заводил романы.… Однако, каждые полгода, а то и чаще, меня неизбежно всасывало в синюю трубу и выплевывало спустя пару-тройку недель всего истерзанного, все потерявшего.
А еще я жил в деревне, лежал в дурке, потом еще в двух больницах, встретил и полюбил женщину, женился на ней, зачал сына, и – продолжал срываться еще чаще, еще страшнее…
Мой отчет вместился в десять минут. Мы прикончили остатки виски в бутылке и доели нарезку, надо было возвращаться к бассейну за добавкой, но Семенов начал свою повесть – и она оказалась еще короче моей.
– Прости, старик, похоже, у меня все самое прикольное осталось там же – пока мы были вместе. Ты Цырю помнишь? А Зэпа? Ну, ладно. Когда в девяносто седьмом Маневича завалили, вот тут пошла чистая хрень. Большой, бля, такой песец пробежал. По рядам уцелевшей братвы, я имею в виду. Зэпа мочканули «ореховцы» – за что – хуй знает. Цыря испарился – я подозреваю, его тоже в лесу прикопали. Я-то особенно с ними не работал, я вообще ни в каких бригадах не бычился. По разным вопросам пересекался, иногда чем мог помогал по старой дружбе.
Но мусора сперва меня закрыли, потом разбираться стали, дело из говна слепили, чтобы не зря мучился. Год в «Крестах», второй на зоне. Откинулся – жить реально негде. Маманька умерла. Кое-какие кореша остались, поселили в домике на Володарке. Я пошел в «мужья на час» – легкая страничка! Справки там не требовались, чинил-ремонтировал все подряд, не грубил, не жадничал. Одна мадам вцепилась намертво: живи, блядь, у меня! Я оценил все за и против – короче, одни плюсы, все чисто. Кольнуло, правда, что-то в груди, типа шестого чувства, но у меня же остальные пять – в таком загоне были.… Это после того, как я ей посудомойку сделал, повесил полку и оттрахал с трехлетней голодухи так, что сам удивился! А у нее свой домина в Стрельне, попроще, чем у Шамы, но после кичи и будки в Володарке – чисто царские хоромы в Константиновском дворце.
– Бухала тетя не по-детски, и я с ней задербанил на пару. Чумовая такая, мне местами даже прикольно с ней было. Мы по кабакам мотались, по всяким лофтам и лаунжам. А чаще дома синячили, она выезды терпела, чтобы только не свихнуться окончательно, боялась, ревновала и все такое. Я год сидел у нее на хате почти безвылазно, до чертей по углам. В телек таращился до полного отупения – вот, кстати, тебе и про «букер» на тридцать шестом канале в пять утра. Ушел бы давно – но куда? На машине ее гонял иногда, на «Крузаке». Шенген мне не светил, вот мы все по Волге и катались. В смысле, куда поближе. Там, на пароходе не кисло так поцапались. На почве ее патологической ревности. У нее вообще крыша ехала в эту сторону, чем дальше, тем быстрее. А я озверел – и первый раз в жизни отп… дил женщину… Бля, ты не поверишь! Это была супертерапия! Она бухать перестала, напрочь! Неделю не пьет, две, пошла на йогу, на всякие курсы, и я смотрю – епт, она трезвая – золотой человек! Красивая, интересная, пасти меня, правда, не перестала, но – как-то, гм, поспокойнее, с юмором, что ли. Хотя я ей тогда, на Волге, между нами, нос сломал… Короче, пошли у нас и чувства появляться. Я на инженерную работу устроился. С первой получки летел домой – с цветами! А она в ванной висит, холодная, блядь, как труба. Повезло, что маляву оставила, листов пять, наверное, очень обстоятельно меня отмазала. Покуковал в КПЗ дня три – и в белый свет под подписку.
– А что там было, в записке? – полюбопытствовал я. Мне было интересно слушать своего друга, я как будто видел фильм, пока Леха рассказывал. Состояние было звеняще-приподнятым, необычайно ясным, мне казалось, что я могу выпить еще много алкоголя, а могу остановиться, просто не пить, и все. «Я вылечился», помнится, крутилась в голове такая безумная мысль.
– В записке? – Леха словно отодвинулся, я стал плохо видеть его. – Не знаю, дружище, не при мне нашли. Надеюсь, она мне там ничего не завещала, иначе мне крышка была бы капитальная. Я, кстати, тебя искал тогда.
– А когда, в каком году?
– Две тысячи второй, получается, осень…
– Так я в Швеции был! Да, как раз – лето-зима, в декабре вернулся.
– Ясно. – Леха закурил. – Ребят я не нашел, будку мою бомжи сожгли, я, кроме тебя, искал всех подряд – как вымерли все! Пошел бичевать. На Лиговке барыги «паленкой» траванули, в больничку въехал. Потом еще – в другую, в кардиологию. Там доктор был, Гриша Цванг, я ему кардиограф модернизировал… ты смотри, комары, сука, кусают!
– Я в Коми был, дороги строил.
– Пипец тебя помотало.
– Вот уж да! Пытался шабашить с ребятами. Знаешь, Леха, сколько там комаров было? Рукой по воздуху – цап! Полный кулак!
– Ого!
– А ты наших видел кого, знаешь, кто где?
– Нет, а ты? Про Мотю что-нибудь слышал? А про Галошу?
– У, ты вспомнил кого!
Картинки из прошлого вновь промелькнули перед моими глазами. Мой друг серьезно увлекался радио-электротехникой и химией. Не говоря уже об огнестрельных и взрывных устройствах. Информацию Леха поглощал жадно – покупал научно-популярные журналы на деньги, которые легко выигрывал в «трясучку». Уроки, на которых не ставились опыты – игнорировал. До много доходил своим умом. Еще Леха любил музыку. Собрал радиоприемник, который ловил «Голос Америки из Вашингтона» чуть не в полный обход «глушилок». Он записывал свои любимые команды на катушечный магнитофон – сработанный из восстановленного металлолома, и таскал его в школу на танцевальные вечера. В те времена, когда мы еще вовсю «фанатели» от «Самоцветов» и «Поющих гитар» и только-только начинали робко прислушиваться к наиболее доступным, целомудренным хитам «Битлов» на «сорокопятках», Семенов на школьных танцах на всю мощь врубал «Дип Пёрпл», «Лед Зеппелин», «Юрайя Хип», «Слейд» и «Гранд Фанк Рейл Роуд». Не знаю, как у других ребят, но моя кожа до сих пор помнит те мурашки, которыми она покрывалась, когда с нашей школьной сцены, из огромных казенных динамиков начинали звучать невероятные, сносившие нафиг нашу неокрепшую пионерскую психику рифы «My Woman FromTokyo» и «Fireball».
Тогда нам было по двенадцать. Мы уже знали, что такое вино. А два-три года спустя эти школьные вечера превращались в пьяные шабаши. Мои сверстники – теперь уже комсомольцы, матерились, дрались и падали. Девочки тоже пили и тоже падали. Нельзя сказать, что с этим не боролись. Но – каков был район! Пролетарский. Грязь, пустыри, «хрущевки». Тоска, злоба и безотцовщина.
Мотя – Мишка Иванов и Галоша – Димка Волошин, были нашими лучшими друзьями. Димка учил нас играть на гитаре, и мы мечтали создать рок-группу. Однажды в седьмом классе перед танцами Димка предложил поэкспериментировать с водкой, по-взрослому. Купить была не проблема – за бутылкой мог сбегать любой из соседских алкашей, если добавить еще на «малька». Денег, правда, сильно не хватало на две с половиной поллитровки, и я вытащил пятерку из кошелька матери. Это было первое крупное воровство в моей жизни, было стыдно, страшно, но более всего меня охватывало возбуждение перед необыкновенным приключением. Меня всегда, сколько я себя сознавал, изрядно «колбасило» в предвкушении какого-либо запретного опыта, будь то секс или вещества, кардинально изменяющие психическое состояние.
Пили мы на лестнице, из одной чайной кружки по очереди, на закуску был хлеб и горсть конфет. Литр «Пшеничной» достался, в основном, троим из нас: Мотю упрямо выворачивало с первого же глотка. Помню чувство безграничного восхищения самим собой, потом – изрядную физическую активность: мы выломали железную дверь на чердак, а на улице пристали к каким-то незнакомым парням постарше нас – но, видя, что мы сильно не в адеквате, они просто удрали. В первую минуту погони я как будто летел с фантастической скоростью, но потом стали заплетаться ноги, в глазах запестрело, пришлось остановиться, чтобы не упасть. Мы повернули к школе. Выступал приглашенный ансамбль из другого района, а Леха не знал, притащил свой чудо-чемодан с пленками, да еще оторвал на нем ручку и фатально повредил панель.… В памяти – какие-то силуэты на сцене, громкая, несуразная музыка, визг девчонок, когда я начал блевать в тесной танцующей толпе – направо и налево, как из шланга. Кто-то засовывал мое лицо под холодную струю воды, и совсем близко угрожающе маячило ужасное каменное изваяние нашей директрисы, отставной кагебешницы. Мотя, хотя и не пил, а только нюхал и выплевывал, тем не менее, уснул в гардеробе, в комнатке, где хранились вещи-потеряшки, удивительно, что никто не догадался туда заглянуть, когда его искали – до утра с милицией. Еще больше шороху наделал Леха – вытащив меня с Димкой на улицу, он спалил – нет, скорее, взорвал силовой шкаф и почти на сутки обесточил школу – до того ему, как потом он объяснял нам, не пришелся по душе репертуар заезжего ВИА. А Дима Волошин, культурный мальчик, любимец нашей «русички», раздобыл где-то несколько битых кирпичей и хладнокровно разнес два окна в холле и два – в погрузившемся во мрак и панику актовом зале, где минутой раньше захлебнулась музыка и прервались плясы.
Да, безусловно, вечер тогда удался. Домой меня приволок физрук Иван Николаевич, добрейшей души человек, а Леха и Димка пустились в «бега», когда приехал милицейский «Уазик». Странно, что я совершенно забыл эту историю и теперь, в беседке Шамиля, вдруг словно «увидел» ее вновь, точно на быстрой перемотке. А потом «выскочил» еще один почти полностью стертый из памяти эпизод.
– Блин! Я же видел Галошу, Леха!
– Да ты что! Где?
– Ах-хренеть, как я сразу-то.… так, а случайно же! Попался мне на улице с портфелем, просто нос-к-носу, как с тобой! Он бизнесом занимался, с партнерами какими-то иностранными. Я на кладбище ехал, к родителям, потащил его с собой! Нет, подожди, родители ж на Шафировском… А, так у меня дружок там сторожем при церкви работал. Вот мы надрались в зюзю, потерялись там… Я к подруге зарулил на Северный, а Димка звонил мне на следующий день: спрашивал, у меня ли его «дипломат» осел. У него там денег было – страшное дело, чужих, и еще документы какие-то суперважные. Он у могилки прилег, на скамеечку, и – прощай бабосы.
Леха крякнул.
– Блядь! Ты его не искал, что ли?
– Да он сам не звонил потом…
– Нет, говорю – тогда, на могилках, не искал, когда свалил?
Я задумался. Ушел я тогда на своих ногах, четко знал, что еду к Таньке… она ждала. Конечно, я походил, покричал.… Разве нет? Помню, добрался до Таньки, а у неё мать в шкафу «талонную» водку копила на ремонт дачи. Семь бутылок…
– Я… ты понимаешь, я же тоже «на рогах» был. Конечно, искал. Ты был на Шуваловском? Старинное кладбище, лес густой, сплошной лабиринт. Ты что думаешь – я его бросил?
Леха негромко крикнул в темноту – словно из ниоткуда, как призрак, выплыл закутанный в длиннополое пальто Аман. Пока они обсуждали, что еще надо принести в беседку, я сбегал в туалет, по дороге завернул к фонтану и хлопнул рюмку… Мы еще говорили с Лехой потом – о чем – уже точно не скажу. Кажется, мы спорили. Лет пятнадцать своей биографии Леха попросту «зажал». То есть, обещал продолжить рассказ, но позже. Мы пили еще. Я пытался курить, прожег дыру в халате. Последнее, что осталось в памяти в тот сумасшедший день – как Леха вез меня к дому в садовой тачке – как ребенка – бегом, с дурашливыми воплями, огибая стволы сосен…
4
Хотел написать: очнулся я утром. Но нет, утром я не очнулся, и вечером не очнулся, и на следующий день я тоже не очнулся. Очнулся дня, пожалуй, через три, и то – ненадолго. Что происходило со мной в течение этого времени, в момент квантового скачка, можно описать кратко: лежал или двигался в глубоком обмороке. Двигался в невесомости, лежал в вакуумной капсуле. Только несколько фрагментов сверх этого: фрагмент первый – мочусь в направлении унитаза, пространство неожиданно переворачивается – как экран на мобильнике, я больно бьюсь обо что-то, кричу, падаю в какие-то обломки (свернул раковину), после этого ползу по коридору на четвереньках, на руках – кровь (капает с головы), цепляясь за перила, перемещаюсь вниз по лестнице, открываю холодильник, там – водка, я пью из горлышка, запрокинув голову… Второй фрагмент: мне плохо, я совсем подыхаю, я ищу выпивку, мне мешает черненькая девочка (Гуля?), что-то мне говорит, пытается заглянуть в мое лицо, потом – исчезает, я продолжаю поиски и натыкаюсь на целую коробку виски в шкафу в прихожей. Еще фрагмент: люди. Собственно, скорее, их абрисы, силуэты. Леху почти не помню, только его голос, бубнит, не разобрать ни слова. Чьи-то руки, деликатно вытаскивающие пустые бутылки из-под моей подушки. Врач-нарколог, мрачный мужик (они все такие), прокалывает мне вену толстой иглой.
Однажды совсем рядом с моей истерзанной, перепачканной постелью я обнаружил большое окно с видом на море, само море едва видно из-за тумана, на стекле – капли дождя, внизу на дорожке – девушка в таком ярком желтом плащике, что у меня режет глаза, и я давлюсь беззвучными пьяными рыданиями – потому что мне горько, мне жалко себя, никчемного, погибающего, а еще при этом так грустно попискивает птичка, и ветерок из окна несет такой нежный запах мокрых сосен.… Потом я сажусь на стул, прямо на брошенный халат с прожжённой дыркой и обнаруживаю под ним почти полную бутылку… Телефон на виброзвонке гудел долго, противно…
Наконец, наступил момент, когда я проснулся и увидел свою комнату всю сразу, целиком. Потолок в голубых тонах, белый шкаф в углу, два кожаных кресла, между ними – столик, тарелка с пустыми капсулами от лекарств, банки из-под физраствора. Телефон и связка ключей от квартиры. На стуле – моя одежда и все тот же знакомый халат. Помедлив с минуту, я протянул руку и прощупал его без особой надежды на повторение чуда. Конечно, там не было ничего. Мое состояние – звенящая пустота, слабость, меня привычно пошатывало и потряхивало, но в целом я чувствовал себя вполне сносно. Первым делом – подошел к окну. На небе – ни облачка, на море – волны.
Такие проблески надежды, моменты прояснения чувств иногда случаются в протекании ураганных приступов. Как будто Бог дарует маленький, но вполне реальный шанс притормозить и одуматься. Эта милосердная пауза наступает всегда неожиданно – и все стихает, словно ты попадаешь в сердце циклона, в мертвое безветрие, в пробел между буквой и знаком вопроса.
Я оделся, проследовал в ванную. С неприязнью скользнул взглядом по своему отражению в зеркале: опухшая рожа, седоватая щетина. Голова перебинтована, до затылка не дотронуться. Я почистил зубы, нашел одноразовый станок и, морщась от боли, кое-как побрился. Неплохо было бы принять душ, но я понимал, что прежде мне необходимо сделать что-то более важное. Например, убедиться в том, что я выпил все, что было в доме. И уже после – успокоиться.
На кухне был полный «голяк». Я попытался представить ход мыслей хозяина многомиллионного особняка, сидящего на постоянной «дозе» элитного скотча: чтоб запас был всегда под рукой и одновременно – недосягаем для больных идиотов, попадающих в число почетных гостей – где бы он его заныкал?
Потом я смотрел там, где, как мне казалось, я спрятал бы сам, если б сильно боялся воров и прочей похмельной нелюди. Я переместился в гостиную, ступая мягко, как кот, поискал глазами камеры – мой мозг работал четко и хладнокровно: я был безупречно безумен, и я был – матерым шпионом, резидентом в охоте за секретной папкой, и за моей спиной затаила дыхание вся невидимая спецслужба Её Величества!
Но и в гостиной я не нашел ничего, даже несчастного пузырька с лекарством. Я обследовал еще несколько комнат на первом этаже, проник в гараж и бойлерную, прокрался в баню, вернулся в дом и тут увидел Амана: безмолвный узбек зашел с другого входа, в руках он нес швабру и ведро. Я разлепил губы и сначала что-то беспомощно свистнул, потом произнес:
– Привет. Привет, Аман. Какой сегодня день?
Слуга отвел взгляд, помолчал и ответил гортанно:
– Понеделник.
– Я болел, – сказал я, – у меня было обострение. А кто-то еще дома есть?
– Гулфия ест.