Сколько людей! Как цветов в поле… Какие красивые дома!
Но вот уже перед нами – огромная площадь, и над ней, на высокой колонне, парящей в небесах, – ангел. Это Дворцовая площадь. Зимний дворец, Нева, мосты, ветер… Дух захватывает от удивительной торжественности незабываемой минуты. Волнуешься так, будто весенним вечером, проходя по улице, вдруг услышал из чужого окна дивную музыку. Подобная легкому облаку, дрожащему над морем, она трепещет и тает, а сердце щемит и бьется, будто открылось непознанное.
Хмурая Петроградская сторона… Как, на первый взгляд, она прозаична! Но каждый дом здесь имеет свое неповторимое лицо. Глаза окон смотрят то пристально, то печально, то равнодушно и пусто. Дома точно люди после долгой разлуки: иные изменились, другие выглядят так, будто с ними не расставался, и словно подмигивают оконцами: «Ничего, мы еще поскрипим». Третьи явно забыли тебя – смотрят холодно, как на бедного и нелюбимого родственника.
На берегу Невы за горбатыми мостами, в островке осенних деревьев, плотно сомкнутых, как солдатское каре во время боя, спрятался маленький домик, в котором жил великий Петр. Это был первый музей, виденный мною в жизни. Потемневший от времени портрет энергичного императора в римских латах, пожелтевшие карты, на которых нарисованы диковинные очертания неведомых архипелагов, проливов, морей, островов… Парусные военные корабли, изображенные на старинных гравюрах, – шхуны, баркасы, шлюпы; развевая на ветру флаги, пируют на невских волнах иноземные гости… С разных концов света едут в новую столицу Российской Империи – Санкт-Петербург, выросший со сказочной быстротой на топких финских берегах… До нашего времени сохранились личный компас Петра и отлитая в бронзе могучая рука великого преобразователя России. Сохранились также одежда Петра и огромная лодка, сделанная им самим, – именно в этой лодке царь спас рыбаков, тонувших в сильную бурю на Ладожском озере…
Деревянный домик на берегу Невы, спрятанный, как в панцирь, в каменный защитный футляр другого дома, тихо и задумчиво поблескивает окнами, будто размышляя и удивляясь судьбе огромного города, который начался с него – маленького, но великого в нашей истории домика…
Я не мог не написать о доме Петра Великого, основателя города, где я родился и вырос. Но думаю, что первыми музеями, которые я видел и которые остались в памяти, были Эрмитаж и Русский музей. Навсегда поразили залы Эрмитажа с их торжественностью и великолепием, звучанием образов великих старых мастеров, как звучит музыка Баха, Моцарта, Вивальди и особенно любимого мною Альбинони.
В Русском музее мое детское воображение было пленено образами В. Васнецова «Боян» и «Витязь на распутье» с тревожным закатным небом. В картине «Боян» пронзительно поражал образ самого Бояна, вдохновенно поющего славу героям под бурным, по-былинному могучим небом, вторящим струнам и заставляющим юного княжича ощущать всем сердцем мир будущих битв славных внуков Даждьбога. К этой картине у меня на всю жизнь сохранилось особенное чувство восторга. А тогда, помню, я смотрел вокруг себя и не видел лиц с орлиным взором, как у юного княжича.
Когда я гулял с отцом по спокойным берегам Волхова и видел поросшие буйной травой курганы, мне казалось, что набат огромных небес лучше всех увидел и запечатлел Васнецов. Русь могучая…
Навсегда запомнилось, как шел однажды с мамой по улицам старого Петербурга у Каменноостровского, мимо Ситного рынка, возле которого жила тетя Лиля. Огромные, как горы, как замки, розовые миры, медленные и плавные, высились над городом облака… Это один из самых ярких моментов детства. Моя жизнь словно выложена разноцветными камнями мозаики разных жизней. И только это: облака и лес, синий и вибрирующий в лучах яркого летнего солнца, и ромашки (года четыре тогда мне было) – прошло как лейтмотив жизни, даже тогда, когда мрак и горе переполняли душу.
Были разные годы, люди, события, и все объединяют облака – огромные, кучевые, вечерние. О них нельзя вспоминать без волнения, без подступающих слез. Небо и птицы… Как безжалостна река времен!
А еще в детстве пели стрекозы, извивалась речка Луга. И Волхов, который загадочно цвел, покрываясь зеленым ковром «Это Волхов цветё», – говорили местные жители – новгородцы.
А под землей «ходы» – пещеры, вырытые бог весть кем и когда; «могилы» – курганы – сколько душевного волнения и таинственного очарования в этом! История – жизнь предков – скрыта тайной времени и живет рядом с нами… Бушует ветер, и могуче несет свои воды Волхов…
Недалеко от Плуталовой улицы, дом 26, и Гисляровского проспекта находилось до революции знаменитое кафе, где Блок увидел свою Незнакомку; Серебряный век – когда многие искали Бога, а нашли его в сатане…
Налево – площадь Льва Толстого и улица петербургских миллионеров с могучим зданием архитектора Щуко в духе итальянского Ренессанса. Когда в 1924 году случилось наводнение, тетя Ася, жившая неподалеку – в Ботаническом саду, запомнила, как всплыла деревянная мостовая, устилавшая роскошные улицы для бесшумного проезда извозчиков. Открылись канализационные люки мостовой. Переходя по пояс в воде, пешеходы проваливались в открытые люки. Петербургское наводнение…
* * *
Мы переехали недалеко – на угол улицы Матвеевской (названной в память бывшей здесь, а позднее взорванной еще до моего рождения церкви) и Большого проспекта, получившего название проспекта Карла Либкнехта, несмотря на то что он никогда даже не был в Петербурге, как и в других городах России, где столько улиц и проспектов носили его имя, как и имя Розы Люксембург, или, как ее называли в Германии, «Кровавой Розы». Они много потрудились над тем, чтобы превратить Германию в коммунистическую страну Советов под руководством Коминтерна. Как известно, национал-революционеры Европы сорвали планы всемирной революции марксистов-коминтерновцев, а Сталин был вынужден проделать известную чистку среди победителей-ленинцев, входивших в мировой коммунистический интернационал.
Матвеевская, пересекая проспект Либкнехта, становилась улицей Ленина (бывшая Широкая), где жил вождь мирового пролетариата Ульянов (Ленин) с супругой Н. Крупской. Наши родственники Мервольфы остались на Плуталовой улице, а мои родители, бабушка и дядя Кока (Константин Константинович Флуг – известный ученый-китаист) с женой-актрисой Инной Мальвини въехали на первый этаж, в небольшую трехкомнатную квартиру. В комнате прислуги, повесив икону над кроватью, расположилась бабушка, сказав, что это лучше, чем тюрьма. Дядя Кока занял одну комнату у передней, нам досталось две: крохотная – мне, побольше – родителям.
Помню, что дядя читал бегло по-китайски и на его столе были разбросаны старые, написанные иероглифами манускрипты. Я очень любил рассматривать книги – картинки приключений забавных китайских людей – своего рода комиксы XVII–XVIII веков, древние маленькие скульптурки драконов. Над столом – портрет К. К. Флута работы Федотова (ныне он в Третьяковской галерее). Над ним дивная, как говорили, копия головы Ван Дейка, строго смотрящая прямо на зрителя. На стульях, как в артистической уборной, разбросаны причудливые части женского туалета: пеньюары и лифчик – довольно помятый, в форме двух роз. У зеркала – открытые коробки с гримом. Отец брезгливо показал матери на все это, иронически улыбаясь: «Как твой братец это все терпит? Героиня Мопассана, а детей нет!» Посмотрев на меня, мама сказала: «Сережа, перемени, пожалуйста, тему».
Именно в этой квартире им суждено будет умереть страшной, голодной смертью. А жена дяди Коки, Инна Мальвини, исчезнет еще до смерти матери, уехав в 1942 году по Дороге жизни, и навсегда выпадет из моей памяти. А тогда фотография ее с надписью «Лучшей Анне Карениной от почитателя таланта» стояла на дядином письменном столе.
Окна нашей квартиры находились почти над булыжником двора, и я помню пересекающую двор фигуру матери с двумя авоськами и предупреждающий крик управдома: «Товарищ Глазунова, мы у вас воду перекроем – давно пора уплатить по жировкам! Муж в шляпе, а за квартиру не платите вовремя. Одно слово – антилигенция!»
В каждый день рождения я получал столько подарков, сколько мне исполнялось лет. Помню четыре подарка, пять, шесть, семь, восемь… Солдатики, открытки, игрушки, книги… Когда мне подарили ружье и пластмассовый пистолет, восторгу моему не было предела. Помню, бабушка-«царскоселка» Феодосия Федоровна Глазунова – мать отца – подарила книгу Сельмы Лагерлеф, сказки в роскошном издании Девриен и «Басни Крылова» с чудесными иллюстрациями художника по фамилии Жаба.
Особым праздником было Рождество. За окном вьюга, трескучий мороз. Отец приносил маленькую чахлую елочку, большая и не вошла бы под низкий потолок бывшего «наемного» дома. Моя мама, как моя подруга, всегда была рядом со мной. Мы говорили обо всем. Она, как может только мать, самозабвенно любила меня, и никто не вызывал во мне такого чувства радости и полноты бытия. Отец не прощал моих шалостей и ставил меня «носом в угол». Защищая меня, мама клеила со мной картинки, мастерила наряды к елке. Родственники приносили старые игрушки, сохранившиеся еще с дореволюционных времен. Томительные, упоительные часы и минуты ожидания праздника… Кто может забыть эти минуты детства? Наверное, от них ощущение моего детства облекается в образ праздничной елки. Когда собирались все родственники, двоюродные сестры и я с трепетом ждали звонка в дверь – прихода Деда Мороза. Когда мы стали взрослее, то сразу узнавали в нем тетю Инну, в застегнутом на спине пальто отца и вывернутой наизнанку шапке дяди Коки. Почему-то венчающая елку восьмиконечная рождественская звезда тревожила родственников. Они тщательно закрывали окно занавеской… Ведь советская жизнь проходила под красными лучами сатанинской пентаграммы – Звезды пламенеющего разума. Безжалостно карались те, кто видел в празднике Нового года Рождественскую звезду Спасителя мира.
Бабушка читала мне вслух любимую книгу Сенкевича «В пустынях и дебрях», а я рассматривал многочисленные папки с репродукциями классической живописи, заботливо собранными братом бабушки Кокой Прилуцким, художником, которого родственники называли «князем Мышкиным». Через много-много лет, работая над Достоевским и моим любимым романом «Идиот», я смотрел на сохранившуюся старую фотографию двоюродного деда и поражался, до чего он, в самом деле, похож на князя Мышкина, каким я его себе представлял. Репродукции были маленькие – из немецких календарей об искусстве. Но такие четкие, благородные по тону Рубенс, Ван Дейк, Рембрандт, Тициан, Джорджоне, Боттичелли, Караваджо и другие великие имена сопутствовали моему счастливому петербургскому детству.
Мама покупала мне альбомы для рисования и акварельные краски. Засыпая, я смотрел на желтую круглую печь в углу. Краска облупилась во многих местах, и из-под нее сквозила черная старая покраска. Причудливые очертания пятен были похожи на профиль колдуна, иногда на вздыбленные черные облака, иногда на диковинные деревья, как в Ботаническом саду. На столе лежали любимые игрушки, книги. Одно название их для меня как музыка детства: «Царские дети и их наставники», «Рассказ монет», «Живчик», «Под русским знаменем» – о героях русско-турецкой войны.
Чтобы я скорее засыпал, бабушка пела мне старинные колыбельные, которые, наверное, пела ей мать: «Улетел орел домой, солнце скрылось под горой». Особенно я любил песню о бедном ямщике, о русском удалом крестьянине, выросшем на морозе, о дальних походах «солдатушек-бравых-ребятушек».
Звонок звенит, и тройка мчится,
За нею пыль по столбовой.
На крыльях радости стремится
В дом кровных воин молодой.
Он с ними юношей расстался,
Семнадцать лет в разлуке был.
В чужих краях с врагами дрался,
Царю, Отечеству служил…
Эти песни так же ушли из нашей жизни, как ушел мир доброй, привольной великой России.
В памяти осталось:
Русский я мужик простой,
Вырос на морозе.
Летом в поле и с сохой,
А зимой в извозе.
Мне еще чего желать:
Тройка есть лихая,
Добрая старушка мать,
Жёнка молодая.
Летом косит или жнет,
А когда свободна –
И попляшет и споет
Сколько вам угодно.
Что сегодня поют наши бабушки внукам?
Засыпая, я старался представить себе Бородинское сражение, Илью Муромца, борющегося с Соловьем-разбойником, улыбающегося светлейшего князя Александра Васильевича Суворова, костры, горящие у стен Измаила, и лица суворовских солдат – точь-в-точь как на картине В. И. Сурикова «Переход Суворова через Альпы», которая так поразила мое воображение в Русском музее.
Мое детство было овеяно навсегда ушедшим духом петербургской дворянской семьи.
Уничтожая «социально чуждых», коминтерновские завоеватели не могли и не имели сил сразу уничтожить всех поголовно. Свобода и привольное счастье старой России жило в памяти людей, как и тот великий патриотизм, опираясь на который, Сталин совершил «революцию в революции», когда германские войска молниеносно дошли до Москвы и Ленинграда.
В довоенном Петербурге еще сохранились традиции иметь дома семейные альбомы, куда родственники, друзья и знакомые записывали что-то памятное и доброе. Известно, что в свое время в такие альбомы еще Пушкин, Лермонтов и другие поэты записывали петербургским барышням свои стихи, входящие теперь в собрания сочинений. У моей матери сохранился один из таких семейных альбомов, наполненный рисунками и стихами, написанными по-французски. По сей день помню прекрасный карандашный портрет Брюллова, нарисованный с виртуозным мастерством, а некоторые рисунки приписывались Федотову. А какой удивительный почерк был у русских людей в XIX веке, и как он не похож на размашистый, вкривь и вкось, наш советский почерк! Моя бабушка Елизавета Дмитриевна говорила маме: «Оля, ты должна первая написать в Ильюшин альбом – когда он будет взрослым, а нас уже не будет на свете, ему будет такой радостью прочесть слова матери». Мама открыла старинный альбом в темно-синем переплете с золотым тиснением славянской вязью. Но ничего не написала… «Все мои слова будут так ничтожны в сравнении с моей бескрайней любовью к единственному сыну: верю, он и так всю жизнь будет помнить, что я его люблю вечно». А тетя Ася написала стихи:
Кем бы ни стал ты –
Художник с кистью большой-пребольшой,
Или пройдешь по знаменам
С поднятою гордо главой,
Или искусство и слава
В жизни минуют тебя –
Мальчиком добрым и милым
Будешь всегда для меня!
(На помять от твоей старой Атюни. Февраль, 1940 год)
Мой отец написал слова, которые меня согревают и по сей день: «Милому сынку. Хотел бы, чтобы ты всегда чувствовал, что есть у тебя верный и беззаветный друг – старый Бяха, для которого твои радости – и его радости, твои несчастья – и его несчастья, друг, к которому ты можешь прийти всегда со всем плохим и со всем хорошим. Stary Bjacha. 19/III 1940».
А моя двоюродная сестра Алла нарисовала какую-то фантастическую бабочку и написала на рисунке: «Этот необычайный мотылек родился на память от Аллы». Она – единственная из всех моих блокадных родственников, которая осталась в живых до наших дней. Сколько времен с тех пор утекло…