Оценить:
 Рейтинг: 0

Далекое близкое

Год написания книги
2019
Теги
<< 1 ... 10 11 12 13 14 15 16 17 18 ... 20 >>
На страницу:
14 из 20
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Оглядев нас зорким оком патриарха, пан-отец спросил, кто из нас живописец. И был озадачен, когда товарищи указали на меня.

– Оцей хлопець? А хиба ж вiн шо утне? А як по-нашему, так ще мала дитина… Яке довге волосся, як дiвчинка. А ну сiдай, сiдай вжи бiля мене! Ти вже менi Спаса змалюешь. А за це ви ходiть на мiй баштан i берiть собi що хочете; там ще багато i кавунов, i динь, i гарбузи доспiвают, це вже насiння[32 - Этот мальчик? Разве ж он сможет? По-нашему малое дитя еще… Какие длинные волосы, как девочка. А ну садись, садись возле меня! Ты мне Спаса нарисуешь. А за это приходите на мою бахчу и берите что хотите; там еще много и арбузов, и дынь, и тыквы дозревают – эти уже на семечки (укр.).].

«Страву» (кушанья) свою бабы готовили превосходно, и мы объедались и пампушками, и варениками с дивной сметаной; конечно, все было свое. А какие борщи, кныши!

В светлице пан-отца много раскрашенных литографий висело под стеклами, а лубочные, веселых сюжетов листы были прилеплены к белым стенам просто мякишем хлеба. Огромная печь по белому мелу была с красивой смелостью расписана своими бабьими и «дiвочими» руками. Лыковые щетки разных форм и величин, напитанные разными красками, делали чудеса самобытного творчества.

За большими образами стояли уже засохшие большие букеты цветов, весь потолок и стены до половины были ловко унизаны душистыми сухими травами.

Большие желтые квитки, чабрец, любисток наполняли всю комнату каким-то особо благочестивым ароматом.

Вся роспись возобновлялась к Пасхе, а цветы – к Троице.

Однако, надо правду сказать, в юном возрасте этнографическими интересами долго не проживешь, и через неделю я уже скучал нестерпимо в этой глуши.

Особенно по воскресеньям меня ела тоска, когда я вспоминал о Чугуеве и переносился в наш осиновский кружок. Там у меня осталось совсем другое общество. Этой артели, вообще мастеровых, я не только чуждался, но даже бежал от них. Трезвые, они были молчаливы и даже услужливы, но чуть подвыпьют, сейчас же начинают друг друга «шкилевать», то есть придираться и язвить. Вот, например, дохленький, желтенький, как китаец, Д. И. Кузовкин, ведь он мальчика Петрушку, ученика по позолотному делу, заедал своими циническими до отвращения насмешками. Павла он боялся, потому что тот был силен и глуп: долго молчал, а потом, озверев, подносил свой грязный кулачище так близко к носу Демки, что Демьян старался поскорее замять свою выходку и исчезнуть подобру-поздорову. Маленький, желчный, он ходил на цыпочках и говорил тихонько о своем благородном происхождении:

– Моя матушка была «туркеня»… я не жаден на кушанья, мне бы немножко, да хорошенького.

Я очень храбрился, но через неделю уже скучал нестерпимо; скучал, удаленный от своей среды, которая, когда я восстанавливаю ее в памяти теперь, была довольно высока и очень интересна.

Особенно в воскресенье – куда здесь, в Пристене, пойдешь? С кем душу отвести? Маленького роста, желчный и желтый, как китаец, Демьян был сентиментален, но совершенно необразован и неинтересен; а Павел, позолотчик, совсем безграмотен и глуп.

Я взбирался на высшие точки гор Пристена и оттуда любовался на реку Оскол и на все заливные луга, уходившие далеко-далеко… И тут-то меня разбирали опять и опять мечты о Петербурге… Хотелось даже плакать от тоски… «Да полно, есть ли он на свете, этот Петербург? Может быть, это все одни россказни», – кончал я свои горькие думы и переносился домой.

В Чугуеве, то есть в нашей Осиновке, я теперь пошел бы над Донцом с тростью на руке к Бочаровым. Там теперь так весело. В огромном фруктовом саду, пока жарко, в тенистой беседке, под калинами, собрались уже двоюродные сестры, их подруги, двоюродный брат мой Иваня Бочаров; он не только был лучший и неутомимейший танцор, он сочинял стихи, всегда что-нибудь новое доставал для прочтения, и какой он был веселый, остроумный! В него все барышни были влюблены. Черные кудри вились и красиво обрамляли его лоб; у него уже начинали пробиваться усики – он на три года был старше меня. Все больше прибывало барышень, знакомых наших, и кавалеров. Качались на качелях; но как только спадала жара, мы становились в пары и танцевали без конца. Площадка для танцев стала ровной, как паркет; подошвы ботинок от травы были зелены и блестели, как покрытые лаком; становилось жарко, мы сбрасывали сюртучки и без удержу выделывали разные па в пятой фигуре кадрили.

– Трофим идет! Трофим! Трофим! – кричали сестры.

Трофима очень любили; он был старше Ивани на два года и превосходно рассказывал бесконечные сказки. У него был огромный лоб и насмешливо улыбавшиеся глаза; добрейший малый этот отличался феноменальной силой. Трофим Чаплыгин был портной в мастерской моего крестного Касьянова. К ним в мастерскую для военных по необходимости заходили денщики и солдаты за вещами для офицеров. Вот откуда наш Трофим набрался всевозможных рассказов – лихие были сказочники!

Теплая темная ночь прекращала наши танцы; усталые, мы ложились на траве поближе к Трофиму и почти всю ночь напролет слушали бесконечные романы солдатской муки.

– Не могу больше, спать хочется, – заявляет наконец Трофим.

– Ах, да ты чего-нибудь съешь, – говорят сестры, – или выпей чаю, хотя и холодного.

Идут в дом, найдут кусок пирога, или яйцо вареное, или груши, компот… Трофим покорно закусывает и, несколько отдохнув, продолжает историю.

– Стой, стой, ты перескочил, – поправляют сестры.

Они хорошо знали его сказки и особенно любили все его рассказы про царя Самосуда.

Наконец Трофим замалывается, плетет уже какую-то бессвязность и так коверкает слова, не договаривает, что нет никакой возможности понять его. Некоторые уже спят, и мы расходимся; мы идем в большой сарай с сеном и там превосходно устраиваемся на заранее припасенных подушках и одеялах; особенно старая волчья шуба, крытая серым сукном, нас матерински обогревала; под ее объятиями спало всегда двое или трое.

Но к веселому обществу Бочаровых я был привязан не всем сердцем: оно ежеминутно уносилось в узкий переулок под горой.

Там стоял симпатичный дом с садом. Сад этот больше всего мне памятен в пору цветения сирени; сочные огромные букеты ее были расцвечены ярко-зелеными жуками. Эти жучки наполняли кусты особым своим запахом… Ах, с этим запахом неразрывно связалось представление обворожительного профиля моего предмета. Их было четыре сестры и – как досадно! – ни одного брата, а потому мне неловко было идти к девочкам Полежаевым. Я знал их еще с раннего детства. Когда семья эта переехала на жительство из Харькова в Чугуев, она поселилась в нашем доме до покупки своего. Еще был жив их отец. И вот более трех лет я не мог равнодушно видеть Нади, третьей сестры. Кровь бросалась мне в голову, я краснел, задыхался и более всего боялся того, что кто-нибудь заметит мою страсть к этой девочке. У них также бывали балы. Учителя наши, топографы из штаба, любили устраивать в складчину танцевальные вечера. Главное тут – оркестр бальной музыки Чугуевского уланского полка; ему платили за ночь пять рублей; конечно, выпивка и закуска музыкантам была необходима. Бал длился до рассвета.

И вот здесь я был несказанно счастлив, когда и маленькие устраивали свою кадриль, если была не полна зала. Я не смел просить танцевать со мной Надю, а старался быть визави ее паре. И вот блаженство, когда я мог коснуться ее руки или при передаче дам в пятой фигуре мог в объятиях с ней перекружиться… А сколько было страдания видеть ее говорящей с другим! Ревность меня съедала. Но когда мне удавалось остаться с Надей наедине, язык мой немел и я не мог произнести ни одного слова. Мне казалось, все смотрят с улыбочкой, указывая на нас, и я спешил уйти и тогда только понимал, что это напрасно, что никому до меня никакого дела не было. Опять мученье: Надя весело болтала своим звонким голосом с другими кавалерами, даже с большими топографами, иногда и с офицерами… Какой очаровательный звук ее громкого, везде слышного голоса! А профиль ее личика, носик с горбочком и прическа, как у какой-то статуи, совершенно особенная… Я отворачивался или уходил, потому что меня обуревала страсть броситься к ее ногам… Вот был бы смех! Общий, злой…

В этих бесконечных мечтах меня заставали темные сумерки на горах Пристена. Надо было идти спать на нашу квартиру. В потемках я едва нащупываю дорогу под гору. Три года назад на этой прекрасной дороге (по рассказам) прошел страшный ураган с ливнем; ее всю перерезало оврагами; повымыло громадные камни, понесло их на остатки дороги, и теперь было трудно пробираться впотьмах… Но какая скука в обществе полуграмотных мастеровых ждет меня на квартире пан-отца! Вечные издевательства Демьяна над мальчиком Петрушкой. Какой цинизм!

Странные люди эти мастеровые; они большей частью добрые ребята, способные к большой преданности, скромные и тихие, но стоит им выпить (а как не пить в такой скуке?), как они звереют, лица их быстро меняются, они делаются злы, ядовиты и дерзки. Неудержимо развязывается их отвратительный язык уколов и виртуозной ругани.

Не узнать маленького Демки, когда он подвыпьет. Он пристально вонзается своими маленькими черносливинками в дюжего глупого Павла и начинает ехидно колоть его остротами грязной мастеровщины. И не остановить его. Павел сначала отшучивался, но вдруг гаркнет отвратительное ругательство, поднимется, грохнет кулачищем по столу. Хорошо еще, что у нас смазанная глиняная заливка (пол): звук поглощается, – а то ведь какой шум, дебош…

Откровенно признаюсь, я жестоко страдал в этой среде. Это было впервые, что я жил в этой маленькой артели, близко с ними.

Никулин

Стали поговаривать, что наш хозяин Никулин весь в долгах и что ему не расплатиться с нами. Мы все более и более подумывали отойти от него, как только получим расчет.

Поджидали мы, что он скоро приедет, так как дело наше шло уже к концу, а церковный староста сказал Демьяну Кузовкину, что деньги все Никулиным уже забраны. Между нами уже вырастает потихоньку заговор. Демьян Кузовкин смело готовит нас:

– Смотрите, чур, не отставать, за мною! Сейчас же, как только он, Никулин, через порог, я скажу: подавай нам расчет, сукин сын!!!

Но вот приехал Никулин, и что же? Демка, как самый подлейший раб, бросился к нему навстречу и даже поцеловал ему руку. Маленький, гаденький, с торчавшими черными вихрами, желтый, как охра, он был похож на дьяволенка, так безжалостно осмеянного во всех сказках и легендах. Никулин же был красив, сановит и даже иудин поцелуй Демки принял как законное. На запорожском знамени из розового шелка (Артиллерийский музей) изображена галера. Все моряки Запорожья там большей частью представляют очень схожий портрет Д. В. Никулина: глазастые усачи.

Обед наш прошел весело. Никулин знал нравы мастеровых и умел их хорошо настраивать. Была и водочка за столом; в нашей скуке мы ждали и скрипку после обеда. Хотя после нескольких рюмок я заметил, что глаза Демьяна Ивановича зловеще блеснули на Никулина, но пока он подпевал тенорком знакомые украинские песни, и все шло мирно. О деньгах – ни слова. Демьян – и как это мастеровые умеют делать! – делал уже намеки Никулину, едкие намеки, бросал Никулину словечки не в бровь, а в глаз. Никулин не обращал на них ни малейшего внимания… Опять скрипка, пение до полуночи, и мы уже подумывали о спанье. Никулин мостился с нами на одном примосте, где мы спали трое.

И вот когда мы уже ложились, Кузовкин, как-то театрально, гордо подняв свою головенку, подступил к Никулину и сказал ему что-то неприличное, едкое.

– Демьян Иванович, вы… забываетесь! – возвысив свой бас и засучив свою волосатую полную руку, привстал Никулин, лежавший рядом со мной. Он был настороже, все чувствовал и не обманывался в нашем настроении.

– Да что с тобой, прихвостом, тут время нивизать[33 - Нивизать – терять (укр.).], – вдруг дерзко пропищал Кузовкин. – Деньги! Подавай расчет, вот и конец!

И еще прибавил самое нецензурное ругательство.

Никулин размахнулся засученной рукой; звонко хляснула пощечина, и Демьян Кузовкин, так близко налезавший на Никулина, мгновенно превратился в маленький трупик. Голова его упала к грубе (небольшой печке с лежанкой). У этой печки всегда разводился огонек в тепле, так как спичек в деревне еще, кажется, не знали. Демьян покрылся взметнувшейся от его падения золой, и голова его была сера, как у мертвеца, а волосы от золы были седы. Черная кровь потекла у него изо рта и носа: лужа быстро впитывалась в золу, и мне показалось, что он убит насмерть.

– Дмитрий Васильевич, что вы делаете? Вы человека убили! – крикнул я не своим голосом.

Никулин нежно начал меня успокаивать:

– Ах, вы не знаете этих ничтожеств! Поверьте, ничего ему не сделается… Павел, принеси воды, надо ему спрыснуть голову и грудь. Ха-ха-ха! Вот герой!

Он слез с нар и ногой дотронулся до желтой груди Кузовкина, казавшегося куклой из желтого картона.

Мне представилось, что Кузовкин уже не дышит и отдает Богу душу…

Вдруг он, попираемый стопой хозяина, не открывая глаз, произносит театрально, нараспев своим тенорком в нос:

– Если бы у меня был кинжал, я бы пронзил тебя… Моя матушка туркеня… Мы, брат, непростые.

Никулин неудержимо расхохотался.

И я обрадовался, что Кузовкин был жив, и готов был смеяться. Принесли воды; его окатывали до лихорадочной дрожи. Трагедия кончилась. Понемногу мы опять улеглись. Никулин все извинялся передо мною и старался меня успокоить. Но я его стал очень бояться. И за компанию с Демьяновыми мои зубы стучали лихорадочно. Долго я не мог заснуть: мне казалось, что Демьян ночью с ножом нападет на сонного Никулина и наша трагедия осложнится новым кровавым зверством. Я все прислушивался после того, как Демка, залитый водою, в серой золе, так и остался в двух шагах от нас, у печки-грубки, на всю ночь. Но он тихо сопел носом, уткнувшись в лужицу на серой золе.
<< 1 ... 10 11 12 13 14 15 16 17 18 ... 20 >>
На страницу:
14 из 20