Вицына и Вэнка, которые накануне, узнав о его назначении истопником, подтрунивали над Яковом, но исключительно дружески.
Улечку Саденко, в которую только вчера собирался влюбиться, а теперь вот как?
Квартирьера Толю Бутенких в гороховых семейниках и резиновых шлёпанцах, объявляющего, что он теперь уступает в пользу потерпевшего самое дорогое что у него есть – железную кровать с панцирной сеткой и комплектом общевойсковых суровых одеял, которыми тот может наслаждаться с этой самой минуты и вплоть до наступления полного выздоровления.
– Какого там выздоровления, – промямлил кто-то невидимый. Голос его не содержал ни капли столь подходящей случаю эмпатии.
– Что значит какого, откуда этот не характерный для нашей молодёжи пессимизм! – от возмущения завкафедрой перестал коверкать язык, и Яков неуместно подумал, что доцент, выходит, всё-таки выделывается. – Вы вообще, простите, кто?
– Медик. Будущий. Сами же ведь звали ведь.
– Студент? – недоверчиво переспросил Баркашин. – Мединститут в другой район посылают в колхоз.
– Я знаю, – кивнул неизвестный. – А ветеринарный техникум сюда. Тут рядом, за рёлкой. Просто вам повезло, мы ещё пока знакомиться не приходили.
Он присел на корточки, став относительно различимым, и попросил Якова убрать руки куда-нибудь, чтоб можно было осмотреть ожоги.
– Так. Ну да, ну да. Ну ладно, это, жить будешь. И это… брови там, ресницы, чуб – за это не ссы, может, отрастёт ещё. Ну и, это, готовься, значит, потому что, это… шрам останется… вот отсюдова вот досюдова… чёрт, на себе не показывают… От башки, короче, до бороды.
Яков кивнул, как будто его всё это не касалось, сунул лицо в ведро, и ему опять послышалось хищное бурчание, какое бывает, когда в воду опускают раскалённый металл. Дамасская сталь в приморской тайге, подумал Яков. Хорошая строчка для какой-нибудь кричалки. Или строевой песни, например.
– А лечить как? – обескуражено спросил Баркашин.
– А никак, – сказал чужак, уходя в расплывчатость. – Ожоги – они, как пипец, не лечатся.
– А мочой? – стеснительно поинтересовался девичий голос.
– Это можно попробовать, если охота, – лица будущего ветеринара Яков особо не различал, но он, судя по интонации, не улыбался. – Хуже это не будет, пользы тоже нету, но если нравится… А так – свободную повязку на эти… на места максимального поражения, короче, чтоб фигня всякая не лезла, ну и всё. Много спать, много пить. Только, это, не водку.
– Момэнт, – сказал квартирьер Бутенких с ударением на «О» и тут же вернулся, невнятно булькая трёхлитровой банкой, на которую была косо наклеена пожамканная этикетка: «Сок сливовый с мякотью и сахаром». Над донышком лениво колыхался густой осадок в пол-ладони толщиной. Где Толя взял такое богатство в это время суток, да ещё будучи в одних трусах и вьетнамках, оставалось только гадать, но притащить банку успел раньше, чем студент из-за рёлки кончил возиться с бинтами.
Повязки у него вышли знатные: левая рука Якова теперь напоминала перчатку Микки-Мауса, а голова превратилась в огромный белый шар, хоть в Голливуд на роль зомби записывайся.
– Это потому что, это, перевязочный материал не должен соприкасаться к оголённому мясу, я там специально много воздушного люфта оставил, – заважничал эскулап и повернулся к зрителям. – Ножницы надо.
Толпа колыхнулась, погудела, потом девушка – кажется, та же, что интересовалась уринальной терапией, – чирикнула: сейчас.
Прошелестели вдаль резиновые сапоги. Яков снова почувствовал сильное жжение и захотел воткнуться лицом в живительную влагу ведра, но был остановлен недремлющей рукой.
– Бинты, – напомнил ветеринар.
– Мгм, – смирился Яков.
Сапоги причмокали обратно.
– Вот, – сказал тот же голос. – Только маникюрные.
– Это сойдёт, – не стал артачиться пришлый и проделал в шлеме Якова два кривых отверстия со свисающими кусками марли. Напротив глаз – пошире, напротив рта – поуже.
– Опа, весёлый роджер, – распознал кто-то.
– Да не, – усомнился другой. – На водолаза больше смахивает.
– Какого водолаза, – возразил третий. – Космонавт, чисто по жизни.
– Лётчик Гастелло, в натуре, – подытожил Антон Ким по отчеству и прозвищу Михеич.
Версию он, по своему обыкновению, обронил негромко, будто смущаясь собственной эрудиции и метафоричности мышления, но услышали все, кто должен был услышать. Особенно Улечка Саденко, на которую за пару картофельных будней успела положить глаз половина мужской абитуры и, кажется, некоторые преподы тоже.
Собравшиеся, несмотря на мятный привкус ревности, заценили и дружно загоготали.
– Завязывай ржать, – попросил Яков. – Улыбаться больно. Губы трещат.
Через час, выдув полбанки тягучего тёмно-коричневого сока и уснув на роскошной Толиной кровати с трубчатыми спинками, он снова трещал, но теперь уже не губами. Яков превратился в Буратино, которого сумел-таки отловить Карабас-Барабас. Во сне бородач оказался ещё гаже, чем в сказке. Недолго думая, не хохоча раскатисто и не произнося длинных злопыхательских речей, во время которых какой-нибудь супергерой мог бы ещё попытаться спасти деревянного человека, Карабас просто взял да и сунул буратину-Якова в огромную чёрную печь, похожую на танкер из фильма о постъядерном будущем. И не забыл, гад, заслонку отодвинуть.
Проснулся рывком – от влажного ужаса и непривычного ощущения: жжения не было. Приснился, что ли, инфернальный инцидент с печкой и бензином? Да нет, вот дурацкий шлем, вот диснейлендовская перчатка, а боль… а боли нет. То есть совершенно.
Ну и хорошо, что нет, решил он: видно, пережил животворящий катарсис. С некоторым сожалением покинул королевское квартирьерское ложе и отправился на поиски кого-нибудь. Первым встретился доцент Баркашин.
– Ну, самосожженец, что, вещички собираешь? – помимо привычки запутывать фразы, была у Виктора Валерьевича и другая: он всегда говорил словно с легкой издёвкой. Но сейчас подкалывал как-то совсем уж откровенно, Яков даже растерялся.
– Вещички? Почему?
– Что значит почему? Ты у нас теперь травмированный ведь, – Баркашин намазывал слова на Яковы уши, как маргарин на булку, будто к контуженому обращался. Или к умственно отсталому. – Максимально нынче поражённый ты у нас: слышал, что свиноврач сказал? Тебе в больницу надо, а здесь, как видишь, нет её, клуб только, кухня да сарай.
– Не надо мне в больницу. Ожоги ж не лечат. А мочи и тут хватает.
Яков тоже говорил медленно. Не говорил даже, а тявкал полузакрытым ртом: в уголках губ запеклись корочки кожи, и любая попытка разомкнуть уста напоминала об утренней катастрофе острыми фейерверчиками боли.
– Так что же ты, в город не хочешь? – удивился препод. – Тут грязь, комар, корнеплод, никаких условий, скоро холода. А там цивилизация всё-таки, общежитие, в парке девушки…
Какие, к чёрту, парки-девушки с таким скафандром, подумал Яков без улыбки: не улыбалось ему. А вслух сказал:
– Не. Лучше здесь.
– Ну как знаешь, доброволец-комсомолец, – Баркашин кивнул: кажется, он и не ожидал другого ответа от своего идеологического подопечного. – Но если остаёшься уж, то нечего без дела шляться, примером заражать дурным. Работёнку надо сообразить тебе.
Он обернулся в задумчивости и увидел, как из преподавательского барака вышел профессор-литературовед по прозвищу Моня в Мальчуковой Кепочке. Оглядевшись и сделав два неловких приседания, Моня направился к вывешенным в ряд иссиня-серебристым умывальникам. Из каждого книзу выпирал длинный тонкий стерженёк, так что вся конструкция делалась похожей на шеренгу рахитично-пузатых, посиневших от стыда новобранцев на медкомиссии с безнадёжно опавшими от холода концами. Но пипки только выглядели пикантно, на самом деле они были важнейшим элементом процесса омовения: нажмёшь на штырёк снизу вверх – он войдёт в цилиндр и выпустит порцию воды. Уберёшь руку – вернётся в исходное положение, клацнет и не выдаст больше ни капли.
По утрам толстобрюхие чугунные уродцы наслаждались прикосновениями отходящих ото сна нежных девичьих пальчиков, неравномерно стрекотали ожившими своими поршеньками, и клёкот этот напоминал стук дизеля, плохо отрегулированного, но всё равно счастливого – от того хотя бы, что его в кои-то веки запустили.
В эту минуту, однако, любительниц водных процедур в окрестностях не наблюдалось, даже Моня прошёл мимо, лишь махнув Баркашину рукой, так что умывальники снова превратились в смурную очередь импотентов, ожидающих чудотворного снадобья. Или, если смотреть на вещи более поэтично, – в шеренгу скучающих русских витязей в островерхих шлемах, только перевёрнутых зачем-то вниз головами.
– Вот занятие тебе по силам и по душе, – Баркашин обвёл широким жестом вислый богатырский строй. – Наполнять будешь бачки по утрам, чтобы умываться было чем народу трудовому. Работа непыльная, неогнеопасная, да и вставать не в четыре придётся, а до общего подъёма минут за тридцать. Согласен, ну что?
Выбор у Якова был небогатый, и уже через несколько дней так и не успевшее прилипнуть прозвище Гастелло уступило место новому: Умывальников Начальник.
23 января