1927 год
ГЛАВА 1. Дела семейные, рождение сына. Начали снимать с работы и исключать из партии выступающих с критикой ЦК партии. Встреча с Женей Коган, бывшей женой В. Куйбышева. В ЦК ВКП (б) я с 1923 года – ревизионист. Административно-партийная ссылка на Урал.
В Свердловске с Мироновым и его женой Фаней Димант. В доме Ипатьева, где расстреляли царя и его семью.
ГЛАВА 2. Кунгур. Педагогический техникум. Платформа «83х». Нелегальное собрание в Перми. Меня исключают из партии.
ГЛАВА 3. Опять дома. На вечеринке у Миши Иванова. Назревает угроза ареста.
ГЛАВА 4. Москва. Встречи с друзьями. Сталинцы переходят к решительным действиям. Торжество холуев на ХV съезде. «Революционная целесообразность» выше закона.
ГЛАВА 5. Несколько дней в Москве. В. Косиор комментирует последние новости. Беседа с И. Смилгой, в прошлом членом Реввоенсовета республики. Продолжительная беседа с Л. Д. Троцким в Главконцесскоме. Встреча с Л. Д. Троцким на квартире А. Белобородова
ПРЕДИСЛОВИЕ
Впервые мысль о необходимости рассказать о некоторых событиях моей жизни, о моих друзьях возникла у меня в начале 1938 года. Я тогда находился в концлагере Кочмес. Как-то вечером, когда после тяжелой работы заключенные лежали на нарах, в нашем бараке появились начальник лагерного режима и два надзирателя. Всем приказали построиться в проходе между нарами. Начальник режима вначале перечислил фамилии 50 заключенных Воркутинского концлагеря, а затем зачитал решение «тройки» того же концлагеря, в котором было сказано, что перечисленные заключенные приговорены к высшей мере наказания за саботаж, отказ от работы и бунт. И так в течение месяца, каждый вечер нам зачитывали очередные 50 фамилий заключенных и решение об их расстреле. На самом деле заключенные объявили бессрочную массовую голодовку в связи с ужесточением режима. В один из вечеров среди 50 приговоренных были названы Паша Кунина, Виктор Эльцин, Гриша и Марк Рубашкины, Федор Дингельштет и другие, кого я очень хорошо знал до моего ареста в декабре 1934 года. А добрейшая Паша Кунина была ближайшей подругой моей жены еще с 1910 года. Все они были людьми благородными, духовно богатыми, высоконравственными, идеалистами и романтиками, отдавшими много сил борьбе за свободу и демократию во имя лучшей жизни народа. И вот представители этого народа по воле кремлевского изувера хладнокровно расстреляли их в ледяной Воркутинской тундре. Вскоре мы узнали жуткие подробности этой трагедии.
Заключенных, закованных в кандалы, выводили из бараков, неоправившихся после голодовки выносили. Всех под усиленным конвоем вели в зону Кирпичного завода, где расстреливали. Расстрелянных не хоронили, трупы оставили на замерзшей земле, постепенно их заносило снегом, но долго изпод снега кое-где торчали руки, головы и ноги. Адская картина, апофеоз сталинского режима. Я был потрясен, не мог спать, на работе не выполнял норму. Огромным усилием воли преодолел это состояние.
Тогда я и решил, что если выйду на свободу, то напишу об этом ужасе. Нельзя допустить, чтобы поколения, следующие за нами, не узнали о беспредельном изуверстве сталинского режима.
В 1955 году я покинул последний в моей жизни концлагерь, приехал в город Дзержинск Горьковской области, где жили моя жена и старшая дочь. Предполагал, что после того, как осмотрюсь в новой жизни, устроюсь на работу, начну работать над воспоминаниями. Все оказалось не так просто. За мной был установлен негласный надзор КГБ; людей, бывавших в нашем доме, приглашали в это учреждение, расспрашивали, чем я занимаюсь, какое у меня настроение, чем интересуюсь, не пишу ли воспоминания. Я понял, что пока нельзя заниматься воспоминаниями. Но я времени не терял, в огромных количествах поглощал труды по истории, художественную литературу, публицистику. И чем больше читал, тем больше убеждался в том, что когда дело дойдет до воспоминаний, то в них недостаточно будет ограничиться описаниями отдельных событий и личностей. Еще задолго до моего ареста в 1934 году я обратил внимание на то, что по указанию ЦК ВКП (б) начали переписывать заново целые периоды истории России. Но человеку, находившемуся много лет в заключении, трудно было представить, что процесс фальсификации истории приобрел столь глобальный и целенаправленный характер.
В 1965-м меня реабилитировали, началась многолетняя работа над воспоминаниями. К тому времени я уже твердо решил не ограничиваться рассказом об отдельных событиях и личностях, а по возможности передать общую атмосферу нескольких лет перед Февральской революцией и периода Гражданской войны, написать о трагической судьбе моего поколения. Весьма интересны обстоятельства, при которых я впервые задумался над тем, что мне как ровеснику века, активному участнику и свидетелю бурных событий, сотрясавших Россию/СССР в ХХ веке, есть что рассказать. Я попал в Финляндию как военнопленный. Это был странный плен, военнопленные пользовались определенной свободой передвижения за пределами лагеря. Мне представилась возможность побывать в Хельсинки и познакомиться с сотрудниками Геологической комиссии Финляндии. Они живо интересовались моим прошлым. Особенно большой интерес проявил сын русских эмигрантов. Я рассказал ему о моих злоключениях, о сталинских тюрьмах и концлагерях. Его это настолько заинтересовало, что он стал убеждать меня не возвращаться в СССР, остаться в Финляндии и заняться мемуарами, в которых рассказать о том, что произошло в России после свержения монархии в 1917 году.
При этом он сказал, что издательство гарантирует мне гонорар в сумме миллиона марок. Тогда это искреннее предложение эмигранта меня развеселило. Но одновременно я задумался над тем, что такие мемуары могут представлять интерес, если в них описать то, что я пережил и чему был свидетелем, попытаться проанализировать процессы общественного, политического и социального характера, происходившие в России/СССР после Февральской революции 1917 года, которые в конечном итоге привели к сталинизму.
Возможно, кое о чем никто кроме меня не расскажет. Например, мало кому известно имя Владимира Михайловича Смирнова, крупнейшего ученогоэкономиста, идеолога оппозиции демократических централистов в РКП (б), близкого друга Л. Д. Троцкого. В 1928 году мы с ним оказались в ссылке в сибирском селе Суэрское. От В. М. Смирнова я узнал много интересного, в том числе и о встрече в 1926 году группы военных с Л. Д. Троцким, которому они предложили, опираясь на воинские части, нейтрализовать Сталина и всех его сторонников в ЦК партии и ГПУ. Конечно, я включил это в мои воспоминания. Значительная часть моих воспоминаний – это рассказ о пребывании в тюрьмах и концлагерях, на этапах, в ссылках по приговору и без, по указанию ЦК партии. Советские тюрьмы, концлагеря, этапы – это «вещь в себе», во многом скрытая, не познаваемая для тех, кто не был заключенным.
В воспоминаниях, в основном в хронологическом порядке, я рассказываю о происходивших событиях и о себе в гуще этих событий, о моих друзьях, людях мужественных, благородных, талантливых, о тех, кто оказал на меня большое влияние, а так же о трусах, подлецах, предателях, палачах, следователях, лжесвидетелях, о моих мыслях и чувствах. Одновременно я попытался найти объяснение происходившему, выявить причинно-следственные связи событий. Я ровесник ХХ века, с начала века огромную страну постоянно сотрясали бурные, тяжелейшие события, часто приобретавшие характер разрушительных катаклизмов, определявшие русло, в котором протекала моя жизнь.
ЧАСТЬ 1
1927 год
ГЛАВА 1
Первые детские впечатления. Еврейский погром и самооборона в городе Александровске. Моя старшая сестра Машенька и ее жених Миша Альтзицер, погибший в схватке с погромщиками
Я ровесник века, родился в 1900 году в городе Стародуб Черниговской губернии. Фамилия нашей семьи – Монастырские – пошла от деда отца, крестьянина. Небольшая деревня,
в которой он жил, располагалась возле монастыря, и все жители были Монастырскими. В 1919 году при отступлении частей Красной армии из Екатеринослава меня оставили работать в тылу Добровольческой армии и дали подпольную кличку Григоров, которая стала моей фамилией на всю жизнь. В год моего рождения отцу было 40 лет, матери 38, и в семье уже росло пять детей в возрасте от четырех от пятнадцати лет. Через два года после моего рождения вся семья переехала в город Александровск на Днепре Екатеринославской губернии. Вместе с нами жили бабушка и дедушка матери (мой прадед), бывший николаевский солдат, прослуживший в царской армии 25 лет. После армии он поселился в городе Курске, где родилась и жила до замужества моя мать. Очень смутно помню прадеда, он все время лежал на лежанке, пристроенной к русской печке. Прадед прожил 102 года, перед смертью он сам зажег свечи, лег и тихо умер.
Я начинаю воспоминания с 1905 года: два события этого года глубоко запали в мою детскую память. Одно – это рождение брата Яши. Какое-то время я удивлялся тому, что в доме появился маленький человечек, вокруг которого было много суеты. Вскоре я очень полюбил маленькое, беспомощное существо, с удовольствием укачивал его, пел ему песенки. Меня дома стали называть нянькой. Второе событие того же года – это еврейский погром, произошедший на моих глазах. Как видно, я был впечатлительным ребенком, если до сих пор могу в деталях восстановить ужасные сцены погрома. И как это ни покажется странным, но произошедшее на глазах пятилетнего мальчика в какой-то степени повлияло на мое восприятие окружающего мира, на отношение к людям, с которыми довелось сталкиваться в дальнейшем. Несмотря на мой малый возраст, я интуитивно ощутил бессмысленную жестокость озверевшей черносотенной толпы. С тех пор я никогда уже не мог спокойно относиться к насилию над слабым и беззащитным человеком, особенно когда это насилие принимало форму тупой разнузданности. Сохранилось у меня туманное воспоминание о моей бабушке, часто гладившей меня по голове. Потом я узнал от моей матери, что бабушка была гордым человеком, будучи совершенно безграмотной, она высоко ставила чувство собственного достоинства. Бабушка плюнула в лицо приставу в Курске и ударила его кулаком в грудь, когда он вместе с жандармами пришел арестовать моего дядю, брата моей матери.
Александровск был небольшим, довольно грязным городком. Немощеные пыльные дороги, сбоку которых были проложены деревянные мостки. Только в центре города, где жили дворяне и торговцы, попадались участки булыжных дорог. После сильных дождей дороги превращались в липкую грязь, и ребятишки лепили из нее различные фигурки. Река Московка делила город на две части, соединявшиеся деревянным мостиком. Летом реку можно было переходить вброд. На одном берегу реки раскинулись поля пшеницы и огромные баштаны, принадлежавшие болгарам, основным поставщикам на базар свежих овощей. Между баштанами и рекой пролегала узкая тропинка, по которой ватаги мальчишек босиком, в рубашонках навыпуск, с удочками через плечо двигались к Днепру, не забывая по пути на баштанах запастись свежими помидорами, огурцами, початками кукурузы. Изредка на баштанах появлялся сторож, прихрамывавший старичок. Особо ретивых воришек, топтавших грядки с овощами, он хлестал длинным кнутом. За баштанами тянулась полоса фруктовых садов, принадлежавших немецким колонистам.
Поселились они в этих краях при императрице Екатерине II. Колонисты жили богато, используя дешевую рабочую силу, набиравшуюся в ближайших украинских деревнях. Домики колонистов с крышами из красной черепицы отличались чистотой и аккуратностью. Возле каждого домика большие цветники. В детстве и отрочестве я водил дружбу с мальчиками старше меня. В Александровске моим другом был Саша Шаргородский, когда мне было пять лет, ему – двенадцать. Он был сыном состоятельных родителей, учился в гимназии. Саша многое умел: увлекательно пересказывал приключения, вычитанные из книг, смело прыгал с крыши дома, хорошо плавал и нырял, прeкрасно пел. Однажды он спас тонувшего мальчика, попавшего в речной водоворот. Я всегда смотрел на Сашу с восхищением, в моих глазах он был героем. Отец часто брал меня в синагогу, в будние дни в маленькую бешмедрес, где старики сидели
над Танахом. Желтыми пальцами они часто набивали в нос нюхательный табак. Перед ними лежали огромные книги в кожаных переплетах, старики водили пальцами по строчкам, что-то напевали, часто спорили. В субботу и праздники отец брал меня в хоральную синагогу. Она производила на меня впечатление своей торжественностью, ковчегом со свитками Торы, многочисленными свечами. Мне очень нравилось пение кантора и хора мальчиков. Мальчики были одеты в бархатные пелеринки, на голове четырехугольные бархатные шапочки. Очень скоро мне довелось узнать и другую сторону жизни – и с тех пор поблекло то, что раньше казалось красочным и привлекательным. В детстве я не знал ни классовых, ни национальных различий, но зловещие события, произошедшие в нашем городке, многое изменили в моих детских представлениях о жизни, о людях. Мое безоблачное детство закончилось с еврейским погромом. До погрома все люди казались мне одинаково хорошими, в моем сознании они делились на детей и взрослых, мальчиков и девочек, смелых и трусливых. После погрома я узнал, что есть убийцы, звери в облике человека. После погрома даже образ Саши Шаргородского потускнел.
Возвращаюсь к дням перед погромом. В мое детство ворвался как освежающий ветер Миша Альтзицер, молодой человек, приехавший из Америки с двумя своими товарищами. Была суббота. Для евреев это день отдыха, тихой радости и раздумий. В доме чисто, светло, на столах белоснежные скатерти, в больших медных подсвечниках, вычищенных до блеска, таинственно мерцают огоньки. У моей трудолюбивой матери, всегда озабоченной, думающей о своих детях, в этот день улыбка не сходит с лица. Ее синие глаза излучают какой-то особый свет. Мои сестры в этот день со мной обращаются очень ласково, называют меня еврейским именем Гершеле. Отец, высокий, статный, в раздумье прохаживается по комнате, разглаживает свою огромную бороду, черную с проседью. Борода у него была разделена на две части, поэтому мы называли его Горемыкиным*, имевшим такую же бороду. В субботу отец надевал старый черный сюртук, из кармана которого всегда торчал красный платок. В тот субботний день я сидел у окна и играл с кошечкой. Тишина и праздничный покой были нарушены приходом моей старшей сестры Машеньки. Ее сопровождал незнакомый молодой человек атлетического сложения, роста выше среднего, с большим лбом, упрямым подбородком с ямочкой посредине. Его черные волосы блестели как воронье крыло, из-под крупных бровей прямо смотрели темно-карие блестящие глаза.
* И. Л. Горемыкин (1839—1917), председатель Совета министров
в 1906 и 1914—1916 гг. (Здесь и далее примеч. ред.)
Сестру Машеньку я очень любил, она казалась мне самой красивой и доброй. Она отличалась грациозностью, тонкой талией и длинной русой косой, в которую всегда вплеталась голубая лента. Она отличалась ровным характером, никогда не повышала голос, спокойно объясняла мне, чаще других выходившему за рамки дозволенного, что мой поступок приносит вред окружающим.
И вот моя любимая сестра Машенька пришла в дом с незнакомым молодым человеком. Она познакомила его с отцом, мамой, а затем подвела ко мне и так представила меня: это самый задорный член нашей семьи, не любит, когда затрагивают его чувство собственного достоинства. Миша Альтзицер подал мне свою огромную руку, сказал: «Будем друзьями». До этого мне никто руки не подавал, я был в восторге. Миша прибыл в наш город из Америки, куда он эмигрировал почти юнцом. Он рассказывал, что в Америке нашел свою настоящую родину, где никто и никогда не напоминал ему, что он еврей. Встретившись с моей сестрой в танцклассе, он увлекся ею, и вскоре у нас в доме начали говорить о возможной свадьбе. Я иногда прикладывал ухо к двери и слышал, как мать говорила: «Это, доченька, твое счастье, он скромен, симпатичен, хорошо относится к своей матери, переплыл океан, чтобы увезти ее в Америку».
Жених Машеньки мне нравился, он разговаривал со мной, как со взрослым, называл меня будущим бойцом за дело бедных людей, при этом грустно улыбался. Я спросил у Миши:
«Есть ли бедные в Америке?» Вот что он ответил: «Они всюду есть, Гришенька, но в Америке им разрешают открыто бороться за свои права, а вот русский царь этого не разрешает».
Он говорил, что вся наша семья может переехать в Америку. Я помню, что через несколько лет вся наша семья собралась перебраться в Америку, родной брат отца, живший в Америке, прислал все необходимые документы и билеты на пароход. Но в то время много писали о гибели «Титаника», и моя мать наотрез отказалась ехать. Вот таковы превратности судьбы.
Мой отец много беседовал с Мишей на различные темы. Я прислушивался к их беседам, хотя понимал очень мало. Миша часто от серьезных разговоров внезапно переходил на шутливый, задорный тон. Он заводил граммофон и начинал танцевать с Машенькой, чаще всего вальс «На сопках Маньчжурии».
Но скоро судьба сделала такой крутой поворот, что кончилась радость в нашем доме, кончилось и мое безоблачное детство. Бывают в жизни рубежи, когда скачкообразно изменяется восприятие внешних событий, после чего начинается новая фаза в жизни человека. Таким рубежом в моей жизни стал еврейский погром.
Помню начало погрома. Я пошел с матерью покупать овощи. Вдруг услышал душераздирающий крик женщины: «Спасите, убивают, ратуйте, гевалт!» Мать схватила меня за руку и стремительно бросилась в ту сторону, откуда раздался крик. Я увидел жуткую, омерзительную картину: какой-то человек бил ногами женщину, которая лежала на земле, ее лицо было залито кровью. В это же время около десятка каких-то типов грабили лавку, набивали карманы орехами, халвой, ирисками, мармеладом, опрокидывали корзины с яблоками. У черносотенца, избивавшего женщину, был огромный живот, низкий покатый лоб, на который падали спутанные, грязные волосы.
Он очень напоминал гориллу. Моя мать крикнула, обращаясь к стоявшим неподалеку мужчинам: «Что же вы смотрите, как избивают и грабят женщину, помогите ей, если у вас есть хоть капля человеческого чувства!» Никто из наблюдавших за избиением женщины не пошевелился. К базару подошли новые группы хулиганов, и начался грабеж всех еврейских лавочек и избиение беззащитных евреев. Крестьяне быстро запрягали лошадей и удирали, клетки с домашней птицей, стоявшие на телегах, были разбиты, и из них с кудахтаньем и шумом вылетали куры, гуси, утки. Евреи голосили, звали на помощь, но толпа городских обывателей безмолвствовала. Вдруг появился отряд всадников, среди которых все узнали известного кузнеца по прозвищу Мотл Полторажида. Кузнец отличался огромным ростом, богатырскими плечами и очень энергичным лицом. Вместе с ним прибыло около двух десятков человек: евреи-рабочие, студенты, русские интеллигенты. У некоторых в руках были железные прутья, у студентов – пистолеты. Это был отряд еврейской самообороны. Один из студентов с красивой русой бородкой обратился к черносотенцам, требуя немедленно прекратить погром. К нему подошел погромщик, похожий на гориллу, и потянул за куртку. Внезапно к этому погромщику подскочил Мотл Полторажида и нанес ему кулаком такой сильный удар, что горилла опрокинулся на спину и заревел во все горло хриплым голосом: «Христиане, жиды бьют нашего брата!»
Чем все кончилось, я не видел, пришел мой отец с Машенькой, они утянули нас домой. А погром принимал более широкие масштабы. Наша семья жила в доме торговца Гребенюка. Он с целью защиты своих жильцов-евреев на воротах нарисовал мелом большой крест, означавший, что в доме нет евреев. Евреи вели себя по-разному – одни усердно молились в синагоге, другие прятались, чаще всего в погребах. Спускали туда одеяла, подушки, детей и стариков. Молодежь готовилась к обороне, вооружались железными прутьями, дубинками. В городе было организовано несколько групп, в которые входили евреи, русские рабочие и студенты – социал-демократы, эсеры и анархисты. Мой отец предложил матери спуститься со мной в погреб, но она наотрез отказалась, взяла меня за руку и сказала: «Гришенька, будем сидеть во дворе, что будет, то будет, от судьбы никуда не уйдешь». Крепко засели в моей памяти эти слова моей матери, которые она часто повторяла. Этот фатализм мне неоднократно помогал, когда я попадал в беду. Мы с мамой просидели во дворе около часа, затем по деревянной приставной лестнице забрались на чердак. Там перед нами открывалась широкая панорама: степь, слободка, большая балка. Увидели, как слободские парни и девки и даже старушонки несли перины, подушки, граммофоны, стулья, награбленные в еврейских домах. Неожиданно небольшая группа всадников подлетела к этим грабителям и стала лупить их плетками. Грабители побросали награбленное добро и с криком убежали в сторону слободки. Район слободки был основной базой, где Союз Михаила Архангела набирал погромщиков. В нашем доме первый день погрома прошел без происшествий. Вечером сидели, не зажигая лампы, настроение у всех было тяжелое. Неожиданно появился Миша Альтзицер. В руках он держал толстый железный прут, его глаза лихорадочно блестели, лоб был покрыт потом. Миша сообщил: «Мы узнали, что сегодня ночью банды черносотенцев намерены устроить большую бойню, среди них много и уголовников. Полиция не вмешивается. Мы можем надеяться только на себя и на наших друзей, необходимо от обороны переходить к наступлению».
Машенька стояла бледная, она понимала, к чему готовится Миша и что ему угрожает опасность. Зажгли лампы, мой отец подошел к Мише, положил руки ему на плечи и сказал: «Я рад, что среди евреев есть такие люди, как вы, которые, не боясь за свою жизнь, готовы вступить в бой с погромщиками». Миша ушел, а часа через два его привезли мертвым на телеге. Я видел запекшуюся кровь на его виске. Благодаря активным действиям еврейской самообороны погром в городе был остановлен. Погибло десять человек. Если сравнивать с еврейскими погромами в других городах, особенно в Кишиневе, где погибли сотни, то можно сказать, что по тем временам – это не много. Нет, невозможно смириться с гибелью даже одного человека, ставшего жертвой только потому, что он еврей. Невозможно смириться с мракобесием. Для меня, пятилетнего мальчика, жертвы погрома в Александровске воплотились в гибели Миши Альтзицера, молодого рабочего с чудесной улыбкой и душой рыцаря. Я тогда был слишком мал, чтобы осознать эту трагедию, но всем своим существом я почувствовал, что в наш дом пришло большое горе. Похороны Миши превратились в демонстрацию протеста против царского самодержавия, негласно поддерживавшего погромщиков. Но мне запомнились не речи, произнесенные над гробом Миши, а совсем другое. На всю жизнь в моей памяти запечатлелся образ его матери – маленькой седой старушки, которая, обезумев от горя, подходила ко всем и спрашивала: «Скажите, за что убили моего мальчика, он был такой ласковый, у него были шелковые волосики… За что убили моего Мишеньку, ведь он переплыл через большой океан, чтобы увезти свою бедную мать… За что же его убили?» Ненадолго пережила мать своего сына. Моя сестра Машенька тяжело заболела, врачи боялись за ее жизнь. Немного оправившись от болезни, Машенька стала часто куда-то уходить из дома и возвращалась очень поздно. Мама и отец ни о чем ее не спрашивали, отец же немного ворчал.
Иногда Машенька вечером стала приходить с незнакомыми людьми, они подолгу о чем-то говорили. Однажды я услышал такой разговор: «Царь после поражения в Русско-японской войне пытается отыграться на передовых людях России, а черносотенцы усилят свою грязную деятельность, они уже говорят, что в поражении России виноваты евреи, которые во главе с Бронштейном (Троцким) выступают против царя. Поэтому социал-демократы должны активней сотрудничать с еврейскими рабочими, принимать участие в организации групп еврейской самообороны».
С тех пор я часто вспоминал еврейский погром и разговоры, которые велись в нашем доме после него и ощущал потребность с кем-то обсудить виденное и пережитое. И только в 1916 году, в Екатеринославе, я встретил человека, которому поведал о том, что меня волновало, и он подробно, с большим знанием дела рассказал мне о вечном еврейском вопросе. Это был Абрам (Муля) Шлионский, не по годам разносторонне образованный молодой человек, приехавший в Екатеринослав из Вильно. О нем и его близком друге Матусе Канине я довольно подробно рассказал в отдельной главе воспоминаний. Здесь же только отмечу, что последний раз я встретился с Абрамом Шлионским в Москве в 1921 году, перед его отъездом в Палестину. Шлионский, как Когда-то в Екатеринославе, звал меня в Палестину, убежденно доказывал, что только после создания там еврейского национального очага евреи смогут добиться всеобщего признания и обрести достойную жизнь. Но я тогда еще уповал на мировую революцию, которая должна была привести к осуществлению заветной мечты выдающихся умов человечества о свободе, равенстве и братстве всех людей на земле.
О еврейском вопросе я задумывался часто, но однажды – при необычных обстоятельствах. Шел 1952 год. Норильский концлагерь. Лагерный суд приговаривает меня к новому сроку: десять лет заключения в концлагере и один год внутрилагерной тюрьмы. Среди пяти стукачей-свидетелей, написавших на меня ложные доносы, было три еврея. Во время так называемого суда эти жалкие, съежившиеся, смотревшие в пол лжесвидетели униженно докладывали суду о моих «грехах». За эту услугу им обещали перевод на легкие работы. Ночью, лежа на нарах, понимая, что я уже до конца своей жизни не выйду на свободу, стал вспоминать свою жизнь, начиная с далекого раннего детства. Передо мной пронеслись страшные дни еврейского погрома в городе Александровске. А потом всплыла могучая фигура Мотла Полторажида верхом на лошади. По трудно объяснимой ассоциации в памяти перекинулся мостик от еврейского погрома к последнему «судебному процессу», к трем жалким евреям лжесвидетелям. И тут я вспомнил Шлионского, наши горячие споры по вечному еврейскому вопросу и его убежденность в необходимости создания в Палестине еврейского национального очага. Я уже знал о создании государства Израиль и войне за независимость. И вот только теперь, в 52 года, на лагерных нарах я до конца осознал, что никакие социальные революции не освободят евреев от унижений и не принесут им так необходимого человеческого достоинства.
ГЛАВА 2
Отрочество. Мои родители. Атмосфера доброты в нашей семье. В 11 лет заканчиваю талмудтору, начинаю работать. Мой первый бунт. Дружба с девочкой дворянкой. Мой брат Матвей.
В городе Александровске было несколько фабрик, много различных мастерских и больших торговых складов, особенно зерновых, реальное и коммерческое училища, гимназия, два кинотеатра и даже драматический театр. Заметную часть населения составляли евреи. Городская еврейская община была большой и богатой. Евреи, владельцы фабрик и крупные торговцы, постоянно делали значительные взносы в кассу еврейской общины, особенно щедрым был миллионер-хлеботорговец Лещинский. Община построила в городе большую, красивую хоральную синагогу, детский приют, дом для престарелых и больницу с необычайно хорошими условиями для больных.
В еврейской общине города поддерживалась замечательная традиция помощи бедным семьям, особенно перед каждым еврейским праздником и в организации свадеб, вплоть до приобретения приданого невесте. Хоральная синагога была широко известна за пределами города, иногда в ней пел знаменитый кантор Сирота, приезжавший из Америки, а я и мой близкий друг Саша Шаргородский пели в синагогальном хоре. Старостой синагоги был очень популярный и уважаемый в городе человек, доктор Жаботинский. Говорили, что он близкий родственник отца Владимира Жаботинского, ставшего одним из лидеров сионистского движения. Жаботинский часто бывал в нашем доме. Однажды я застал мою мать в слезах, она старалась скрыть их от меня, отворачивалась и вытирала лицо фартуком. Когда я вошел в комнату, где лежал мой младший брат Яша, я заметил постороннего человека, который щупал руку Яшеньки.
Я сразу же понял, что он серьезно заболел. Он тяжело дышал, а его маленькое личико было покрыто красными пятнами. Это была дифтерия. В то время еще не было противо-дифтерийной сыворотки. Мне категорически запретили входить в комнату брата, но никто и не думал объяснить причину такого запрета. Поэтому в глубине души я решил, что как-нибудь проникну к своему братишке, чтобы его повеселить. Во дворе я рассказал своим сверстникам о болезни брата, но они не придали этому особого значения, а потащили меня в сарай, чтобы похвастать какой-то находкой. Это были пачки нюхательного табака. Мои товарищи со смехом совали друг другу в нос нюхательный табак, громко чихали, глаза у них наполнялись слезами, и все они были веселы и громко хохотали. Мне тоже сунули табак в нос, я начал чихать, и из моих глаз потекли обильные слезы. Мне в голову пришла странная мысль: давай-ка я моего братишку развеселю, пусть тоже посмеется. Я полез к нему через выходившее в сад окошко, незаметно подкрался к его кроватке и большую понюшку нюхательного табака сунул ему в нос. Братишка закричал благим матом, зачихал, буквально содрогаясь своим маленьким тельцем. Я сильно перепугался, еще не успел выпрыгнуть из окна, как в комнату вбежала перепуганная мать. Я забился в угол, замер, меня лихорадило. Что я наделал? Я даже заплакал, бросился к матери, уткнулся в ее фартук, целовал ее руки и кричал во все горло: «Мама, это я сделал, прости меня, я больше не буду!» Мать притянула меня к себе, и мы вместе заплакали. Явились отец и сестра Машенька, которая быстро побежала за врачом. Послышался шум коляски, и быстро вошел доктор Жаботинский. К приходу доктора совершилось какое-то чудо: больной ребенок затих и даже как-то повеселел. Доктор его долго щупал, проверял пульс, смотрел горло, как-то странно закивал головой в сторону мамы и твердым голосом заявил: «Ребенку лучше, есть надежда на выздоровление». Врач сам был в недоумении, он не мог себе объяснить причину такого поворота в состоянии больного. Мама ему рассказала про нюхательный табак. Оказалось, что брату действительно помог нюхательный табак: содрогаясь всем телом и чихая, больной выкашлял из себя все, что мешало его дыханию. Врач бросил фразу: «Ваш мальчишка спас малыша». С этого времени не только в доме, но и во всем городе меня считали ангелом-хранителем, а врач Жаботинский, когда приходил к нам, называл меня Гиппократом. Вскоре после этого случая мой братишка совсем поправился. Но как ни странно, этот случайный эпизод из моего детства зародил во мне мысль о том, что в жизни есть много непонятного, чудесного, фатального.
Я начал как-то серьезней воспринимать окружающий меня мир, стал задумываться о людях и их отношении ко мне. Меня стали беспокоить такие вопросы: почему все люди живут по-разному, что наши соседи думают о нас, отчего одни относятся к нашей семье хорошо, а другие – не очень. Отца, мать, братьев и сестер я начал воспринимать не просто как мою семью, а как людей с определенными характерами, мыслями, привычками. В нашей семье было восемь детей, до меня появились на свет вначале три сестры, затем два брата, после меня – брат и сестра. Достаток в семье был всегда ниже среднего, хотя отец, старшие братья и сестры всегда работали, отец – портным, остальные – на фабриках. Память сохранила самые теплые воспоминания о жизни в родительском доме. В нем царила атмосфера доброты и, как я могу теперь сказать, спокойного оптимизма. Я не помню ни одной серьезной ссоры. Думаю, что все это в основном определялось человеческими качествами отца и матери, к которым мы относились с глубочайшим уважением. О них хочу написать отдельно.
Отец, Исайя, был высокого роста, плотного телосложения. Он был физически сильным и спокойным человеком, при ходьбе держался прямо. В нем совершенно естественно сочетались глубокая религиозность и прогрессивные взгляды относительно политического и социального устройства общества. Официального образования он не получил, но от природы был мудрым и рассудительным человеком, хорошо знал историю, особенно историю еврейского народа и Французской революции. Когда впоследствии он узнал о моих симпатиях к социал-демократам, вероятно, опираясь на исторические аналоги, бросил поистине сакраментальную фразу: «Революционеры хороши до тех пор, пока они не приходят к власти, получив власть, они прежде всего перебьют друг друга».