– Ну, это потом разберут, русский вы или нет… Готовы ваши сапожки. Деньгами платить будете или потом мукой рассчитаетесь? Мукой? Ладно. Сейчас вам их заверну.
Шаркая, сапожник вышел.
– Забавный старик.
– Очень. Немного тронувшись, кажется.
– Пожалуй. Но умница. Слышал, как рассуждает? Его бы в религиозно-философское общество, а не сапоги чинить… И в комнате у него как мило. Смотри: чистота, книжки разложены. Что это он пишет, давай посмотрим?
Гумилев отвернул обложку копеечной тетрадки. На первой странице было старательно выведено:
«Утренняя Звезда, источник милости, силы, ветра…»
– Вот ваши сапожки…
Гумилев обернулся с тетрадкой в руках:
– Что это такое, Илья Назарович?
Старик поглядел из-под очков, пожал плечами:
– Такое, что по чужим комодам шарить не полагается.
– Вы, значит, мне это прислали?
– Выходит, что я-с.
– Зачем?
– Там было указано зачем – переписать и разослать.
– Да вы сами понимаете, к кому эта молитва?
Сапожник насупился:
– Нет у меня времени, граждане, к сожалению, времени не имею. Вот ваши сапожки. Дозвольте деньги за работу – ждать муки мне несподручно. И, если по сапожной части, ищите, господин, другого мастера. Я в деревню уезжаю…
…Где я слышал этот голос? А! Вот что…
– Уезжаете? Покойнички беспокоятся? – сказал я тихо.
Старик посмотрел на меня насмешливо:
– Чего им беспокоиться, молодой человек? Им в земле покойно. Это скорее живым следует. Мое нижайшее, граждане.
* * *
Через год, под грохот кронштадтских пушек, я шел по Каменноостровскому. Меня окликнули – В., какой-то облезлый, похудевший.
– Что с вами?
– На Шпалерной сидел. Попал в засаду.
– Где же?
– Так из-за спирта. Сапожник один спирт мне доставал. Зашел к нему – ну, а там засада. Три месяца продержали…
– Сапожник? Это не в Лавре, не Илья Назарыч?
– Вот как! Значит, спите вы не так уж крепко. Верно. Илья Назарыч. Но откуда же вы имя и адрес знаете?
– Не только адрес, но и был у него и не прочь бы еще зайти, потолковать. Может, пойдем вместе?
В. криво улыбнулся:
– Трудновато это: в декабре еще расстреляли. За спирт. А жаль – славный спирт продавал, эстонский, и брал недорого.
II
Летом 1910 года, на каникулах, я прочел в «Книжной летописи» Вольфа объявление о новой книге. Называлась она «Студия Импрессионистов».
Стоила два рубля.
Страниц в ней было что-то много, и содержание их было заманчивое: монодрама Евреинова, стихи Хлебникова, что-то Давида Бурлюка, что-то Бурлюка Владимира, нечто ассирийское какой-то дамы с ее же рисунками в семь красок.
Я эту «Студию» выписал. Потом, у Вольфа, мне рассказывали, что я был одним из трех покупателей. Выписал я, выписала какая-то барышня из Херсона и некто Петухов из Семипалатинска. Ни в Петербурге, ни в Москве – не продали ни одного экземпляра. Только мы трое не пожалели кровных двух рублей, не считая пересылки, за удовольствие прочесть братьев Бурлюков с ассирийскими иллюстрациями в семь красок.
Только мы: я, барышня из Херсона и Петухов. Трое из ста шестидесяти миллионов.
О Русь! О rus!
Но это потом мне объяснили у Вольфа. Тогда же, выписывая, я испытал даже некоторое беспокойство: получу ли, не распродана ли?
«Студия Импрессионистов» внешностью не разочаровала. Формат большой, длинный, обложка буро-лиловая, с изображением чего-то непонятного: может быть, женщина, может быть, дом. Ассирийские рисунки тоже были недурны, хотя семь красок оказались преувеличением. Красок было две, все тех же – бурая и лиловая. Содержание же, «сплошное дерзанье», – просто меня потрясло. С завистью я перечитывал стихи про оленя, затравленного охотниками:
И вдруг у него показалась грива,
И острый львиный коготь,
И беззаботно и игриво
Он показал искусство трогать.
Или знаменитых впоследствии «Смехачей» – «о, рассмейтесь, смехачи, смеюнчики, смеюнчики…».
Не то чтобы мне очень нравилось: Бальмонт и Брюсов были мне гораздо больше по душе. Но как не позавидовать смелости и новизне?
Что все это крайне ново, смело и прекрасно, не оставалось сомнений после вступительной статьи редактора студии К., очень истово это объяснявшего.
Я перечел эту статью с почтением.