– Ну, положим, станут. Во-первых, большинство и не разберет, в чем дело, подумают, просто какой-то акафист. А кто и разберет, все-таки перепишет, пожалуй, если суеверный человек. А ведь большинство скорее суеверные, чем верующие.
– То есть из боязни, что с ними случится несчастье, перепишут?
– Конечно.
– Какая чушь!
Гумилев постучал папиросой по своему черепаховому портсигару.
– Не такая чушь, как ты думаешь. Эти угрозы, поверь, не пустые слова.
– Тогда тебя должно теперь постигнуть несчастье?
– Должно. Несчастье будет на меня за это направлено, я не сомневаюсь. Не улыбайся, я говорю совершенно серьезно. Кто-то сознательно послал мне вызов. Я сознательно, как христианин, его принимаю. Я не знаю, откуда произойдет нападение, каким оружием воспользуется противник, – но уверен в одном, мое оружие – крест и молитва – сильнее. Поэтому я спокоен.
– Удивительно. То В. и его старикашка, теперь эта молитва, твой разговор. Какой-то пятнадцатый век! Никогда не думал, что существует что-нибудь подобное.
– А вот, представь, существует. Можно прожить всю жизнь, ничего об этом не зная, – и это самое лучшее. Но легко случайно, как ты с ночевкой у В., коснуться чего-то, какой-то паутины, протянутой по всему свету, – и ты уже не свободен, попался, надо тебе сделать какое-то усилие, чтобы выпутаться. Не сделаешь – можешь пропасть. И, заметь, – до вечера, проведенного у В., жил ты и никогда ни с чем таким не сталкивался. А столкнулся раз, сейчас же тебе попадается и этот акафист, и наш разговор, и будет непременно еще попадаться. Кто-то там тобой уже интересуется. Может быть, мне и прислали этот листок только для того, чтобы ты его прочел. Или, наоборот, – охота идет за мной, а ты ни при чем…
– Ты меня пугаешь, – рассмеялся я.
– Не пугайся, дорогой, – пугаться никогда не следует. Но и шутить с этими вещами не следует тоже. Но бросим этот разговор – хватит. Пойдем прогуляемся…
* * *
Падает редкий, крупный снег. Вдоль тротуара бурые сугробы, под ногами грязь…
…Желтый пар петербургской зимы,
Желтый снег, облипающий плиты…
Впрочем, это уже не зима – середина марта. Еще мерзнут без перчаток руки, но дышать уже легко – весна.
Над голыми ветками «Прудков» грузно пролетает ворона. Мальчишки на углу Греческого торгуют папиросами.
– Почем десяток?
– Триста.
– Хватил!
– Пожалуйте, гражданин, у меня двести.
– У него липа, берите у меня – двести пятьдесят…
…Вонь серной спички, зеленоватый дымок папиросы. И у папиросы, закуренной в этом теплеющем воздухе, – уже особый, «весенний» вкус.
– Куда же мы пойдем?
Гумилев стряхивает снег со своей обмерзшей дохи и поправляет чухонскую шапку с наушниками.
– Ты не торопишься? Прогуляемся тогда до Лавры. Мне надо там к сапожнику.
– С удовольствием. Но что за идея подбивать подметки у Лавры, когда сапожник есть на твоей лестнице?
– Ну, мой у Лавры не простой сапожник. Я поэтому к нему и хожу. Умнейший старик. Начетчик – Священное Писание знает, как архиерей, о Пушкине рассуждает. Я Лернера к нему свести собираюсь – пусть потолкуют.
– Какой-нибудь скрывающийся генерал или профессор?
– Ах нет – мужик с Волги, в тридцать лет писать научился. Но умнейший человек и презабавный. Вроде Клюева, только поострей. Да ты сам увидишь.
Мы прошли Старый Невский и, обогнув Лавру, свернули в какой-то проулок. Деревянный забор, двор, засыпанный снегом, потом сени, лесенка, наконец, узкая дверь с молотком-колотушкой. Открыла босоногая девчонка. – «К Илье Назарычу? Дома».
…Проворно работая шилом при свете коптилки, старик в грязной блузе, поблескивая из-под железных очков колкими глазками, говорил:
– Вы, Николай Степаныч, извиняюсь, ошибаетесь. Пушкин, Александр Сергеевич, России не любил. До России ему дела никакого не было. Душой он немец, вот что. А любил он, ежели желаете знать, жену да Петра.
– Какого Петра?
– Петра Первого, Великого, как его зовут. А почему велик – все потому же, немец был, не русский.
– Вы, Илья Назарыч, заговариваете<сь> что-то. Пушкин немец, Петр Великий немец. Кто же русские?
– Русские? – Старик пристукнул пузырь на распластавшейся подметке. – Хе, хе… Кто русские… (Где я слышал этот хрипловатый голос и это хихиканье? Ведь слышал же?)
– Русские? Как бы вам сказать… Ну, для примера, вот вам наш Санкт-Петербург – град Святого Петра, хе-хе… Кто его строил? Петр, скажете? Так ведь не Петр же в болоте по горло стоял и сваи забивал? А Петра косточки в соборе на золоте лежат. А вот те, чьи косточки, тысячи и тысячи, вот тут, – он топнул ногой, – под нами гниют, чьи душеньки неотпетые, ни Богу, ни черту не нужные, по Санкт-Петербургу этому, по ночам, по сей день маются и Петра вашего, и нас всех заодно, проклинают, – это русские косточки, русские души…
Он опять согнулся над сапогом.
– Трудно на вас работать, господин Гумилев. Селезнем ходите, рант сбиваете. Никак подметку не приладишь.
– Это у меня походка кавалерийская.
– Может, и кавалерийская, только, извиняюсь, косолапая…
– Все-таки, Илья Назарыч, почему же Пушкин немец?..
Старичок опять захихикал:
– А вот я вам стишком отвечу:
Люблю тебя, Петра творенье,
Люблю твой стройный, строгий вид,
Невы державное теченье,
Береговой ее гранит
– Ну, как по-вашему? Люблю! Что же он любит? Петра творенье. Русскому ненавидеть впору, а он – люблю. Немец! Державу любит! Теченье! Гранит – нашими спинами тасканный, на наших костях утрамбованный!.. Ну?..
– Я тоже люблю, однако русский.