Когда я вернулась на кухню, мама стояла у окна, смотрела на улицу.
– Что-то произошло, Сашка, – сказала она, не оборачиваясь. – Это не только со мной. Господи, это везде. И телефоны не работают. Я же не дойду до больницы.
Я подошла к маме и тоже с опаской посмотрела на улицу. Первое, что увидела, сильный пожар вдалеке, даже не сам пожар, скрытый множеством домов, а клубы черного страшного дыма, неспешно возносящиеся в небо, отраженное от низкого неба зарево.
И никаких людей, хотя это «хоп-хоп» не прекращалось. И никаких едущих по дороге машин, но на углу, сбоку, на самом перекрестке были видны сразу несколько – покореженных, перевернутых. Даже один автобус. Я отвернулась прежде, чем до сознания дошло, тела ли там, рядом, или просто тени, или еще что-нибудь.
Потом мы вернулись в спальню. Мама была очень плоха, пару раз чуть не упала, а добравшись до кровати, сразу легла. Но она продолжала говорить со мной бесконечно усталым, слабым голосом. Говорила о папе, обо мне, о своей болезни, о лекарствах, обо всем сразу. Большую часть из сказанного я не воспринимала, просто бездумно слушая мамин голос и держа ее за руку, но, сама того не осознавая, запоминала, откладывала в себе, чтобы извлечь в нужный момент.
Голос мамы все слабел, язык начал заплетаться, слова путаться, а рука становилась все горячей.
– Мы уйдем, – шептала она. – Нам помогут… или ты уйдешь… одна… вдруг… а вдруг… кто-нибудь… то… что…
И в какой-то момент мама вдруг вскинулась, огляделась в тревоге.
– Сашка, чем это пахнет? Ты не чувствуешь? Сука, чем так пахнет? Где мое чертово тело?
И я увидела, как ее взгляд… просто уходит, и взамен на поверхность выплывает… пустота, только пустота.
Конвульсии, звериный оскал, чужое лицо.
Ребенок не знал, да и не смог бы осознать, что его привычный хрупкий мир уже никогда не вернется.
Я просыпаюсь от тишины. Мама успокоилась. Всегда успокаивается, впадает в это состояние, лежит как камень, иногда с открытыми неморгающими глазами, почти не дышит. Я выползаю из своего убежища. В коридоре привычный сумрак, но на улице день – тот же самый или другой, какая разница. Время иллюзия, как и все на свете, и не имеет значения.
Я чувствую голод, не могу вспомнить, когда ела в последний раз. Подхожу к спальне, заглядываю: мама никуда не делась, лежит на постели – это хорошо. Потом пробираюсь на кухню. Я теперь всегда хожу по дому именно так: осторожно, крадучись, на цыпочках. Или стремительными перебежками.
Что из продуктов осталось? Немного макарон, немного круп (оказывается, я люблю овсянку), бульон в пакетике, чуть-чуть муки, из которой я научилась делать лепешки, еще сухофрукты, но тоже почти закончились. Продукты практически на исходе, но сколько-то протянуть еще можно. Лекарство для мамы важнее, а его нет.
Об этом я боюсь думать. Теперь сложно представить, как это я гуляла целый день, и меня даже с трудом могли затащить домой. Память кажется такой… невзаправдашней.
На кухне сталкиваюсь с еще одним проявлением реальности: у нас больше нет газа и воды в кране. Растерянно сажусь на стул, не могу поверить. Почему-то совсем не задумывалась, что так может случиться. Когда пропало электричество, я тоже этого не ожидала. Мне бы, наоборот, удивиться, что газ и вода продолжали поступать так долго, но это выше моего разумения. Я даже не могу осознать, насколько теперь все осложнилось, насколько критично для выживания, и какие у меня шансы и дальше оставаться в своей квартире.
Я не плачу, воспринимаю все с жалкой покорностью, долго сижу на стуле, совсем нет сил и желания шевелиться. Вот бы укрыться, спрятаться от того, что ждет впереди, вот бы прилетел Фалькор и унес меня в волшебную страну. Вместе с мамой. А там бы папа, улыбаясь, вышел из красивого дворца и встретил нас.
В последнее время я все больше обитаю в грезах и все меньше в реальности, я и не знаю, что такое реальность. Мама как-то сказала, что этого никто не знает. Никто и никогда не контактировал с реальностью напрямую, человек так не устроен. Возвращаясь, мама говорит все более странные вещи, а ребенок слушает, хотя и не понимает.
Я не ем, голод исчезает, как любая иллюзия, поглощается той проблемой, что как неприступная гора встала передо мной: до меня начинает доходить, что именно сегодня, а не в гипотетическом «когда-нибудь», очень-очень скоро мне предстоит выйти из дома.
Я сижу, пока не замечаю, что вновь и вновь совершаю одно и то же движение: кручу головой вправо-влево в неосознанном жесте отрицания. И вдруг тишина вокруг становится столь плотной, а груз на мне таким тяжким, что я не выдерживаю, кажется, вскрикиваю и бегу к маме.
В спальне, как всегда, сумрак. Какой-то новый запах, который я не могу определить. Нехороший запах.
Мама неподвижна. Лежит на спине абсолютно прямо, вытянув руки вдоль тела. Лежит страшно, но я уже привыкла видеть ее такой.
Пугаюсь я позже, когда беру маму за руку. Жесткая, почти несгибаемая, но и это привычно… много долгих мгновений проходит, прежде чем я понимаю, что рука холодна как лед.
Огонек ушел.
Наверное, что-то взрывается в моей голове – беззвучно, безысходно, – меня накрывает беспросветным темным облаком. Все уходит, ничего не остается.
Времени больше нет. Где-то внутри своего бесконечного кошмара я прихожу в себя: мамина рука все еще в моей, мои губы что-то шепчут, сердце стучит, бьется все сильней от безумной надежды – мама проснется, я принесу лекарство, все будет хорошо.
И вдруг мама открывает глаза. Они кажутся неправдоподобно огромными на чужом заострившемся лице. И похожи на две дыры, словно пустые глазницы на брошенной маске, провалы в черные бездны. Глаза поворачиваются, смотрят на меня. Этот взгляд… в нем нет моей мамы, в нем никого нет, но ребенку это неважно, а тело реагирует по-своему: замирает в ужасе, цепенеет.
Мамины губы, до этого плотно сжатые, бескровные, расходятся, воздух странно шипит меж зубов.
– Один, – говорит мама. Это не голос, это призрачное клокотание, шелест песка на ветру. – Один… два… три… пять… восемь…
Она все еще смотрит на меня, и на какую-то секунду ее взгляд вдруг проясняется, я вижу, как дрожат зрачки, впиваются в меня… а потом скользят куда-то дальше, пропадают, мутнеют, будто кто-то подышал на оконное стекло. Глаза останавливаются и уже никуда не смотрят, рот так и остается приоткрытым.
В моем прошлом, настоящем и будущем, которые суть одно, во все мои времена это – самые страшные мгновения моей жизни.
Я стою посреди комнаты, вижу перед собой стену с ободранными обоями, на маму не смотрю, не вижу этих глаз, которые убили и похоронили во мне всякую надежду. Я как будто не здесь, меня самой уже нет. Ничто не узнается, все проплывает мимо. И нет никаких точек отсчета на опустевшем листе, чтобы сказать, сколько это продолжается, но (чего могло бы никогда не произойти) меня пробуждает звук. Непонятный, но смутно знакомый, позабытый звук на улице – растянутый, нарастающий, продолжающийся, удаляющийся, исчезающий.
Я иду в большую комнату, выхожу на балкон.
Улица пуста, если не считать Лешки, который все так же стоит внизу – одинокий, потерянный. Больше Лешка меня не пугает. Этот страх, как и большинство страхов в моем ненастоящем и настоящем мире, перегорел.
Смотрю вдоль дороги, в обе стороны. Разбитые машины на перекрестке никуда не делись, они меня уже никак не тревожат, но, глядя на них, я узнаю, что это был за звук. Машина. Громкая, может быть, грузовик. Он проехал прямо по этой улице, под моими окнами, и скрылся, но что-то ведь это значит, что-то это должно значить. Лешка, что за сила так настойчиво гонит меня куда-то?
Стою возле входной двери, прижавшись к ней ухом, пытаюсь что-нибудь услышать кроме шума собственного сердца. Тишина, вроде бы, тишина. На мне кроссовки, джинсы, футболка и толстовка. На улице не так уж прохладно, но мало ли. Волосы собраны в хвост, у ног стоит рюкзак, на котором картинка с летящей Блум – он совсем легкий, там только Орех. Я никогда не буду готова, но кто меня спросит.
Оборачиваюсь. За углом во мраке коридора мне мерещится тень, будто воздух там более густой и плотный. Почти уверена, что это мама стоит там, невидимая, смотрит своими глазами, молчит и не дышит.
Сердце мое почти выпрыгивает, в глазах опять непрошенные слезы. Подхватываю рюкзак, выхожу. Закрываю дверь, замок щелкает.
Я перебежала дорогу, иду совсем по другой стороне улицы, но Лешка все равно увязался за мной. Почему-то это меня совершенно не удивляет, как будто я знала, что так и будет. Если что, ему за мной ни за что не угнаться, он плетется довольно далеко, ковыляет, его ноги, кажется, совсем не гнутся. Пусть себе идет, старается ведь.
Я не захожу в аптеку, не захожу в магазин, иду себе по тротуару в этой нереальной тишине, прохожу мимо площади, мимо парка, на мосту через речку останавливаюсь. Лешка тоже останавливается в отдалении посреди проезжей части. Его лицо повернуто в мою сторону, но я не знаю, куда он смотрит, что вообще видит.
Однажды в школе нам читали дневник блокадной девочки. Я запомнила, хотя и не могла представить, что стоит за этими строками: «Умерли все. Осталась одна Таня». А теперь, думаю, я знаю.
– Осталась одна Сашка, – шепчу я.
Смотрю на мутную воду. Ребенок верит, что мама каждый раз пыталась что-то донести, нечто очень важное. Ребенку так хочется верить. В то, что смерти нет, что мы не существуем сами по себе, всегда разбросаны во всех и во всем, что нас окружает. Нас нет нигде, и мы всегда где-то есть. А значит, и уйти насовсем не можем. Мама где-то рядом. Как и ребенок – в прошлом, настоящем, будущем. Все мгновения не растянуты на какой-то шкале, они всегда одновременно, и из любого можно посмотреть на себя и вокруг.
– Пойдем, Лешка, – говорю я. – Куда-нибудь и придем.
Лешка делает мучительно неуклюжий шаг.
– Один, – говорю я.– Один… два… три… пять… восемь… тринадцать…
Несколько нитей в узоре судьбы
Подойдя к окну, Колокольников в задумчивости придавил бьющуюся о стекло муху, потом взял ее, оборвал крылышки и рассеянно бросил. После чего отошел и сел за стол, размышляя о возможностях изменения структуры общества, о метаболизме, факторе риска и диагностике психозов.
«Где грань, за которой мысль, неявное желание становится навязчивой идеей?» – риторически спросил он себя и попытался переключиться на комплексы, ведущие к депрессии и аномалиям поведения. Склонный к рефлексии, но с налетом профессиональной скуки, он хотел углубится в самоанализ в эти свободные минуты раннего утра, но в этот момент разразился мелодией мобильный телефон на его столе. Неожиданность звонка вынудила Колокольникова потерять сознание на какое-то время.