– Ты поправишься, мама, ты не умрешь.
– Я уже давным-давно мертва, дочка. Но какая разница? Меня и не было никогда. Ты этого не сможешь понять. Меня и сейчас нет. То, что я говорю с тобой, ничего не значит. Может быть, и тебя нет. Ничего нет. Мы никогда ничего не видели, не знали и не понимали. Оно и к лучшему. Все это только кажется. Какой смысл? – Голос мамы холодный, чужой и пустой, но ее руки гладят мои волосы, а я сижу тихо, как мышка, безумно боясь и, в то же время, не желая отпускать этот момент.
– Сашка, ты здесь?
– Я здесь, мамочка!
– Мы разговариваем? Ты меня слушаешь?.. Тебе надо уходить. Телефон не включился?
– Нет. Не знаю… зарядка кончилась. Света нет.
– Это везде так? Люди… разве люди… кто-то мог и остаться. Ты же осталась. Или нет?
– Я здесь…
– Это ты? Точно? Прости… очень сложно… узнавать тебя… и я не могу… читать твое лицо.
– Все будет хорошо, мамочка. Я знаю, ты поправишься.
– Нет! Нет, Сашка. Это разве болезнь? Забавно, я ведь это знаю. Нейроны… отстреливают как… как попало, вот и все. Мы никогда не существовали как целое. – Мама вдруг поднимает левую руку, словно школьник на уроке, да так и забывает про нее. – Ты должна уходить, найти таких же как ты. Послушайся маму, пока ей еще не все равно. Ты кого-нибудь видела, в смысле, людей, как ты?
– Там только Лешка.
– Все еще стоит?
– Стоит. Ему собака… ногу погрызла.
– Я же говорила, девочка, Лешка умер. Просто, наверное, не знает об этом.
Мне совершенно не хочется об этом говорить, тем более Лешка меня пугает до жути. Да и зачем это нужно, когда мама рядом?
Я изо всех сил обнимаю ее ноги.
– Я тебя не брошу, мамочка. Подожди, сейчас я сделаю вкусный бульон. Тебе надо покушать.
– Ты не успеешь. Лучше делай, как я сказала, если хочешь жить. Мне-то без разницы.
Я поднимаю голову и замечаю, что левый глаз мамы смотрит прямо на меня, а правый- совершенно независимо – обшаривает сумрачную комнату, ни на чем подолгу не задерживаясь. Я замираю от ужаса и обиды, хочется кричать. Почему так быстро?
Неожиданно и правый глаз уставляется на меня, а ее поднятая левая рука приходит в движение – будто выстрел, – и отвешивает мне хлесткую пощечину, от которой я отлетаю почти на середину комнаты.
– Убирайся, тупая сука! – слышу я сквозь звон в ушах. – Долбаная тварь! Сученыш! Скотский выблядок! Паскуда!
Я почти ничего не вижу из-за слез, не соображаю, держусь за щеку, хнычу на полу, а мама вдруг вскакивает, словно кто-то дернул за невидимые веревки, ее рот широко открывается, и весь мир раскалывается нечеловеческим воем, страшным, раздирающим до костей и странным, будто мамино горло забито кусками стекла, и они перекатываются в нем.
Я становлюсь совсем неподвижной, похоже, что впадаю в торн, как те кролики с Уотершипского холма и могу только смотреть сквозь мутную пелену и вижу свои руки, испуганно вскинутые – тоненькие как прутики, хилые, не способные ни от чего защитить, и мама несется на меня, неумолимо, но в последний момент огибает по какой- то невообразимой дерганной дуге и врезается в шкаф позади. Там она замирает на какое-то время вне поля моего зрения, я слышу только ее дыхание, больше похожее на глухой утробный собачий рык, затем она снова появляется, растерянно крадется вдоль стены, все также гротескно дергаясь.
Только бы не окно, думаю я. Всегда боюсь, что мама может нечаянно выпасть, – это еще одна причина, почему шторы плотно задернуты. Мама добирается до них, обшаривает ткань и вдруг отпрыгивает в сторону. Не знаю почему, но эта преграда, как и некоторые другие, к счастью, всегда оказывалась для нее непреодолимой.
Мама опять находится рядом со мной и стоит, извиваясь в странном танце, пустые глаза ее блуждают, но ни на чем не фокусируются.
– Какого цвета эта чертова волна? – неожиданно кричит она и этим приводит меня в чувство. Я снова способна двигаться и потихоньку отползаю в сторонку, за постель, к выходу из комнаты, не спуская с мамы испуганного взгляда. Это уже не она, я знаю, и дальше будет еще хуже, но в конце концов она успокоится, это я тоже знаю, упадет на пол или на кровать, лучше бы на кровать, вся закаменеет, и вот тогда я возьму влажное полотенце, оботру ее, приведу в порядок, как смогу, покормлю ее теплым бульоном – иногда она не может глотать, но нужно выбрать правильный момент, – а потом… но лекарства больше нет, и эту проблему придется решить.
Я выползаю из спальни, опять растрепанная, будто и не причесывала меня мама и не гладила своими горячими руками, плотно затворяю за собой дверь. Все, что может причинить вред, все, что смогла, я из комнаты вынесла, а взамен набросала одеял, подушек, одежды, и в таком замкнутом мирке мама обитает и ни разу не попыталась его покинуть. А в моем распоряжении вся остальная квартира и весь мир, если я решусь в него выйти, но большую часть времени я провожу в маленькой гардеробной – фактически, это просто большой шкаф, встроенный в стену. Ребенку из моего тогда вполне хватало и этого, – остальной мир был слишком велик и слишком темен для детского разума.
– Ты выздоровеешь, мама, – шепчу я, на слабых, дрожащих ногах направляясь к своей маленькой уютной пещерке, которую я соорудила в шкафу. – Я никуда от тебя не уйду.
Внутри постелен матрас, есть одеяло и подушка, а еще мои куклы и кролик Орех – большой, точная копия настоящего кролика. Раньше был и свет, пока не сгорел весь запас свечей и пока не кончилась зарядка в телефонах, на которых я подолгу разглядывала фотографии из прошлой жизни, в то время как мама шумела в своей комнате. Но темнота в шкафу меня не пугает, больше не пугает – здесь мой маленький мирок, и я верю, что в нем со мной ничего не случится. Весь ужас снаружи, и я давно это поняла. И ужас внутри людей.
–Привет, – говорю я, заползая на матрас, – привет, я Эльза, я Анна. Привет, я Олаф.
Я сворачиваюсь калачиком, обнимаю кролика, прячу свое заплаканное лицо в его мягком мехе. Из маминой спальни доносятся ритмичные удары, какие-то восклицания время от времени- незнакомым, почти нечеловеческим голосом. Не знаю и не хочу знать, что она там делает.
– Поспим немножечко? – шепчу я; слезы никак не останавливаются. – Уходи. Уходи, Огонек, уходи. Уходи, прошу тебя.
Мой папа всегда любил острое, а особенно жгучий красный перец, который называется «огонек». Бывало, мама ставила на стол большую тарелку супа, папа съедал одну-две ложки, а потом брал длинный стручок перца и смачно откусывал. Затем он зажмуривался от удовольствия, открывал рот и делал так: «А-а-а-хх!». А мне в такие моменты он представлялся неким сказочным драконом, и, казалось, сейчас наружу вырвется жаркое, но очень красивое пламя. Меня это прямо завораживало.
Когда я впервые почувствовала исходящий от мамы жар, мне сразу вспомнился этот «огонек», даже не знаю, почему, и таким он для меня и остался, и каждый раз, засыпая, я шептала одну и ту же молитву о том, чтобы огонек ушел.
Теперь в доме и на улице все чаще тихо, все как будто успокоилось, а еще недавно мир и каждая частица меня самой содрогались от звуков, которые могут быть только в кошмарах. Я подолгу лежала зажмурившись, закрыв уши ладошками, но все рано слышала этот бесконечный вой, рычание, крики, плач за стенами, за окнами, везде. Но все проходит. Сейчас редко кого можно увидеть и услышать, если не считать Лешки.
Лешка, мой сосед снизу и одноклассник появился несколько дней назад с той стороны, где окна у нас выходят не во двор, а на улицу, то есть, его можно увидеть с балкона в большой комнате и из окна кухни. Он стоит внизу, на тротуаре четырьмя этажами ниже. Просто стоит в тени высокого клена и ничего не делает, смотрит вверх, и всякий раз, когда я выглядывала, у меня возникало такое чувство, что он пялится прямо на меня, но, может быть, он просто глядит на свои окна, которые под нами.
Весь его вид, то как он стоит там, и его взгляд – все это пугает меня до дрожи в коленках, правда, увидев его в первый раз, я пыталась покричать ему с балкона, позвала его по имени, а потом села с колотящимся сердцем и тихонечко уползла в комнату.
А потом я видела собаку – совершенно случайно, из окна кухни. Собака – большая беспризорная псина – бежала совсем по другой стороне улицы и почти пробежала мимо куда-нибудь по своим делам, но вдруг круто развернулась, перебежала дорогу и бросилась прямо на Лешку- вцепилась ему в ногу и не просто укусила, а начала грызть, жевать. Я завизжала, а собака так же неожиданно отпрыгнула и унеслась прочь.
Самый ужас заключался в том, что Лешка абсолютно не обратил внимания – продолжал стоять, как стоял. Я видела ужасную, но подозрительно бледную рану в прорехе его разорванной брючины, видела кровь на тротуаре, но крови до странности мало, – впрочем, это не то, на что я могла обратить особое внимание. Мне хватило мимолетного взгляда на это… мясо… и на лицо Лешки – пустое, ничуть не изменившееся, страшное.
Позже я кричала, топала, дергалась и извивалась перед окном:
– Пошел вон! Пошел вон отсюда! Убирайся, Лешка! Дурак! Дурак! Ты дурак, Лешка!
Конечно, я зеркалила мамино поведение, но это было вполне естественно. А потом я лежала в своей темной пещерке, изо всех сил обнимая Ореха, долго плакала, никак не могла успокоиться.
На другой стороне улицы – прямо напротив – есть продуктовый магазин, а чуть дальше находится аптека. Я выглядываю в щелочку, слегка отодвинув занавеску, стараюсь не увидеть Лешку внизу. Там тишина и как будто никого нет; двери магазина открыты. Всего лишь выйти во двор, обогнуть дом, перейти дорогу, ну и Лешку обойти. С таким же успехом все это могло бы находиться на другом конце мира.
Я болела. Очень сильно заболела перед тем, как все началось, поэтому моя память о тех событиях хаотична, отрывочна, перемешана с кошмарами. Вероятно, воспоминания были бы точно такими же даже если бы я была абсолютно здорова – слишком многое обрушилось на мозг, больше, чем можно уместить в себе. Но так или иначе.
Помню, что у меня поднялась температура – а до этого я носилась во дворе целый день, радуясь тому, что начались летние каникулы, – и мама дала мне лекарство и сказала, что утром мы пойдем на прием к врачу. Но потом, кажется, мне становилось все хуже, и мама с папой вызывали скорую и никак не могли дозвониться. Я помню все это как сон – обрывки тревожных разговоров, даже крики, тени на стенах при свете ночника. И папа, скорее всего, сам убежал в приемный покой за врачом – больница от нас совсем недалеко. Возможно, впрочем, кое-что из этого мне только мерещилось. Я, например, не могу сказать, когда именно и куда ушел папа, не знаю даже, сколько часов или дней я была в забытьи, но, когда я очнулась на мокрой и измятой постели – с кружащейся головой, с пересохшим горлом и дрожащими конечностями, – в квартире была только мама.
Я проснулась от странных звуков вокруг: за стенами где-то в доме кто-то кричал – тонко и страшно, с недолгими паузами: «И-и-и-и-и-и-и-и-и-и!». На улице тоже кто-то вскрикивал время от времени – монотонно, как птица: «Хоп! Хоп! Хоп!». И непонятные шорохи совсем неподалеку. Но при этом совсем не слышно машин и любых привычных уличных шумов, типичного городского фона, который обычно даже не замечаешь.
Кошмар продолжился в реальности, и мое сердечко забилось быстро и тревожно.
– Мама! – позвала я тоненьким испуганным голоском.
Никто не отзывался. Дверь моей комнаты была закрыта, воздух застоялся и пах потом, болезнью. Этот шорох. Я бы спряталась под одеяло, но и без того было слишком душно.