И он так сильно стиснул зубы, что судорога свела челюсти. На лбу выступил пот, лицо похолодело, кровь отхлынула от головы. Потом ему показалось, что тело его летело в какую-то бездонную пропасть. С минуту он не сознавал ни времени, ни места, ни того, что с ним происходит. Вахмистр разжал ему зубы ножом и опять стал лить ему в рот водку.
Азыя давился и выплевывал жгучий напиток, но все же принужден был его глотать. Тогда он впал в странное состояние: он не был пьян, наоборот, никогда еще сознание его не было так ясно, как теперь. Он видел все, что с ним происходит, все понимал, но им овладело какое-то необыкновенное возбуждение, какое-то нетерпение, что все эти приготовления тянутся так долго и что ничего еще не начинают.
Но вот вблизи него послышались тяжелые шаги, и перед ним появился Нововейский. При виде его татарин задрожал всем телом. Люсни он не боялся, он слишком его презирал, но Нововейского он не презирал, – увы! – его не за что было презирать; и при каждом взгляде на его лицо душу Азыи наполнял какой-то суеверный страх, отвращение, омерзение. И в эту минуту он подумал: «Я в его власти, я боюсь его!..» И это было так страшно, что у Азыи волосы становились дыбом.
Нововейский сказал:
– За то, что ты сделал, умрешь в мучениях! Липок ничего не ответил и только громко засопел.
Нововейский отошел в сторону, воцарилась тишина, которая была нарушена Люсней.
– Ты поднял руку и на нашу пани, – сказал он хриплым голосом, – но пани теперь с мужем, а ты в наших руках! Пришло твое время!
После этих слов начались муки Азыи. Этот страшный человек в минуту своей смерти узнал, что все его жестокости и его измена не привели ни к чему. Если бы хоть Бася умерла по дороге, у него было бы то утешение, что, не принадлежа ему, она никому принадлежать не будет. И у него отняли это последнее утешение именно тогда, когда острие кола находилось уже в нескольких вершках от его тела. Все напрасно! Сколько измен, сколько крови и сколько предстоящих мук, – и все понапрасну!.. Люсня и не знал, насколько этими словами он усилил мучения Азыи; если бы он знал это, он повторял бы их всю дорогу.
Но теперь было уже не время для душевных мук – они должны были уступить мучениям телесным. Люсня наклонился и, взяв обеими руками Азыю за бедра так, чтобы мог управлять им, крикнул людям, державшим лошадей:
– Трогай! Да потише, разом!
Лошади тронулись. Веревки напряглись и потянули Азыю за ноги. Тело его скользнуло по земле и наткнулось на острый кол. Острие стало впиваться в тело, и началось что-то страшное, что-то противное природе и человеческим чувствам. Кости несчастного раздвинулись, тело разрезывалось; несказанная боль, такая страшная, что она граничила с каким-то чудовищным наслаждением, охватила все его существо. Кол погружался все глубже и глубже в тело. Тугай-беевич стиснул челюсти, наконец не выдержал: зубы его оскалились страшно и из горла вырвался крик: «А-а-а!», похожий на карканье ворона.
– Легче! – скомандовал вахмистр.
Азыя повторял свой страшный крик все быстрее.
– Каркаешь? – спросил вахмистр. Потом он крикнул солдатам:
– Ровней! Стой! Вот и все! – прибавил он, обращаясь к Азые, который вдруг замолк и только глухо хрипел.
Быстро выпрягли лошадей, потом подняли кол и толстым концом опустили в заранее вырытую яму и начали засыпать его землей. Тугай-беевич уже сверху смотрел на эту работу. Он был в сознании. Этот страшный род наказания был тем страшнее, что жертвы, насаженные на кол, жили иногда по три дня. Голова Азыи опустилась на грудь, губы его шевелились и чмокали, точно он что-то жевал; он чувствовал какую-то страшную слабость и видел перед собой какую-то бесконечную беловатую мглистую пелену – и она, неизвестно почему, пугала его… Но в этой мгле он узнавал лица вахмистра и драгун, – знал, что он на колу, что его тяжелое тело оседает на кол все ниже; потом почувствовал, что ноги его немеют, и постепенно терял чувствительность к боли…
Порой этот страшный беловатый туман исчезал перед ним во мраке, тогда он моргал своим единственным глазом, желая все видеть, на все смотреть до самой смерти. Взгляд его с каким-то особенным упорством переходил с факела на факел; ему казалось, что около каждого огня образуется какой-то радужный круг. Но муки его еще не кончились; минуту спустя вахмистр подошел к нему с буравчиком в руке и крикнул стоявшим тут же драгунам:
– Подсадите меня!
Два сильных солдата подняли его кверху. Азыя, моргая глазом, все смотрел на него, как бы желая узнать, кто этот человек, который взбирается к нему наверх. Между тем вахмистр сказал:
– Пани выбила тебе один глаз, а я поклялся, что высверлю тебе другой!
Сказав это, он вонзил острие буравчика в глаз, повернул его раз, другой, а когда веки и нежная кожица, окружающая глаз, обвернулась вокруг нарезов буравчика, – он дернул. Тогда из обеих глазниц Азыи хлынули два потока крови и текли, как два ручья слез, по его лицу.
Лицо это побелело и становилось все белее. Драгуны, как бы стыдясь, что свет озаряет такую страшную работу рук человеческих, стали молча тушить факелы. Тело Азыи освещалось только серебристыми, не очень яркими лучами луны. Голова его совсем опустилась на грудь, и только руки его, обмотанные соломой и привязанные к бревну, торчали кверху, как будто этот сын Востока взывал о мести своим палачам к турецкому полумесяцу.
– На коней! – раздался голос Нововейского.
Перед самым отъездом вахмистр зажег еще последним факелом поднятые руки татарина, и весь отряд двинулся к Ямполю, а среди развалин Рашкова, среди пустыни и ночи остался только на высоком колу один Азыя, сын Тугай-бея, и долго, долго освещал пустыню.
XIV
Три недели спустя пан Нововейский прибыл в Хрептиев. Из Рашкова он ехал так долго потому, что часто еще переправлялся на другую сторону Днестра, подстерегая чамбулы и перкулабовых людей, стоявших в разных станицах вдоль реки. Последние рассказывали потом прибывающим султанским войскам, что они всюду видели польские отряды и слышали про большое войско, которое, вероятнее всего, не дожидаясь прибытия турок под Каменец, само пойдет им навстречу и вступит с ними в бой.
Султан, которого раньше уверяли в полном бессилии Речи Посполитой, был поражен; он высылал вперед липков, валахов и придунайские орды, а сам двигался медленно, так как, несмотря на свое могущество, он очень опасался открытого сражения с регулярным войском Речи Посполитой.
Пан Нововейский не застал в Хрептиеве Володыевского – маленький рыцарь пошел вслед за паном Мотовилой на помощь пану подляскому, против крымской орды и Дорошенки. Там он новыми подвигами приумножил свою славу: разгромил свирепого Корпана, оставив его тело в Диких Полях на растерзание диких зверей; разгромил грозного Дрозда, храброго Малышку и двух братьев Синих, известных казацких загонщиков, и рассеял множество небольших ватаг и чамбулов.
В день приезда пана Нововейского пани Володыевская с остатком людей и с вещами собиралась в Каменец, так как ввиду скорого нашествия Хрептиев приходилось покинуть. С грустью выезжала пани Володыевская из этой деревянной крепости, где она, правда, пережила много опасных минут, но где тем не менее прошли самые счастливые дни ее жизни, – с мужем, среди славных воинов, среди любящих сердец. Теперь по собственному желанию она едет в Каменец, – там ее ждет неизвестность и опасность, какая будет грозить всем осажденным.
Но ее мужественное сердце не поддавалось отчаянию. Она внимательно следила за всеми приготовлениями, наблюдая за солдатами и обозом. Ей помогал пан Заглоба, который во всех обстоятельствах всех превосходил умом, помогал и пан Мушальский, несравненный стрелок из лука, человек опытный и дельный.
Все они обрадовались приезду пана Нововейского, хотя по лицу молодого рыцаря прочли, что ни Эвки, ни нежной Зоей освободить из неволи ему не удалось. Бася горькими слезами оплакивала участь обеих девушек, так как их можно было считать погибшими. Они были проданы неизвестно кому, быть может, их увезли из Стамбула в Малую Азию, на острова, находящиеся под турецким владычеством, или в Египет и там могли держать в гаремах. Ввиду этого не только выкупить, но даже узнать о них что-нибудь было немыслимо. Плакала Бася, плакал и рассудительный пан Заглоба, плакал и пан Мушальский, и у одного только Нововейского глаза были сухи, – слез у него уже не хватало. Когда он начал рассказывать, как со своим отрядом подошел к далекому Дунаю и под Текучем, чуть не на глазах у орды и султана, разгромил липков и схватил страшного Азыю Тугай-беевича, оба рыцаря схватились за сабли и воскликнули:
– Давай его сюда! Здесь, в Хрептиеве, он и должен погибнуть! А пан Нововейский ответил:
– Он погиб не в Хрептиеве, а в Рашкове, там он и должен был принять муку; вахмистр придумал ему такую смерть, которая была нелегка.
Тут он рассказал, какой смертью умер Азыя; они слушали с ужасом, но без сострадания.
– Что Бог наказывает злодеев, это всем известно, – сказал наконец Заглоба, – но удивительно, что дьявол так плохо защищает своих слуг!
Бася набожно вздохнула, подняла глаза кверху и, немного подумав, сказала:
– У него нет силы, которая бы сравнялась с могуществом Господа!
– Вы верно изволили сказать, – воскликнул пан Мушальский, – если бы, упаси боже, дьявол был сильнее Бога, тогда бы исчезла всякая справедливость, а вместе с нею и вся Речь Посполитая.
– Вот почему я турок и не боюсь! Во-первых, это собачьи сыны, а во-вторых, сыны дьявола! – сказал Заглоба.
На минуту воцарилось молчание.
Нововейский сидел на скамейке, сложив руки на коленях, и безжизненными глазами смотрел на землю; пан Мушальский обратился к нему:
– Но тебе, верно, легче стало, – сказал он, – ибо справедливая месть дает большое утешение.
– Говорите, легче ли вам, лучше ли вам теперь? – спрашивала Бася голосом, полным сострадания.
Великан молчал некоторое время, точно боролся со своими собственными мыслями, и, наконец, ответил голосом, в котором слышалось как бы удивление, и притом чуть слышным:
– Вообразите, Панове, ей-богу я сам думал, что мне будет легче, когда покончу с ним… Я видел его на колу, видел, как у него высверлили глаз, я старался себя убедить, что мне легче, но это неправда! Неправда!..
Тут пан Нововейский схватился за голову обеими руками и, стиснув зубы, прибавил:
– Легче ему было на колу, легче с буравом в глазу, легче с зажженными руками, чем мне с тем, что сидит во мне, о чем думаю, о чем помню. Одна лишь смерть будет мне утешением… Смерть, смерть!.. Вот что…
Услыхав это, Бася быстро встала и, положив руку на голову несчастного, сказала:
– Да пошлет же тебе Господь смерть под Каменцем, ибо поистине нет для тебя другого утешения!
Он закрыл глаза и стал повторять: